— Eh bien! Monsieur l'Anglais, — весело сказал граф. — Вы не пришли высматривать наготу земли нашей — я вам верю — ni encore [81], смею сказать, наготу наших женщин. — Но разрешите мне высказать предположение — если, par hazard [82], она попадется вам на пути, разве вид ее не тронет ваших чувств?
   Во мне есть что-то, в силу чего я не выношу ни малейшего намека на непристойность: увлеченный веселой болтовней, я не раз пробовал побороть себя и путем крайнего напряжения сил отваживался в обществе десяти женщин на тысячу вещей — самой ничтожной части которых я бы не посмел сделать с каждой из них в отдельности даже за райское блаженство.
   — Извините меня, господин граф, — сказал я, — что касается наготы земли вашей, то если бы мне довелось ее увидеть, я взглянул бы на нее со слезами на глазах, — а в отношении наготы ваших женщин (я покраснел от самой мысли о ней, вызванной во мне графом) я держусь евангельских взглядов и полон такого сочувствия ко всему слабому у них, что охотно прикрыл бы ее одеждой, если бы только умел ее накинуть. — Но я бы очень желал, — продолжал я, — высмотреть наготу их сердец и сквозь разнообразные личины обычаев, климата и религии разглядеть, что в них есть хорошего, и в соответствии с этим образовать собственное сердце — ради чего я и приехал.
   — По этой причине, господин граф, — продолжал я, — я не видел ни Пале-Рояля — ни Люксембурга — ни фасада Лувра — и не пытался удлинить списков картин, статуй и церквей, которыми мы располагаем. — Я смотрю на каждую красавицу, как на храм, и я вошел бы в него и стал бы любоваться развешанными в нем оригинальными рисунками и беглыми набросками охотнее, чем даже «Преображением» Рафаэля.
   — Жажда этих откровений, — продолжал я, — столь же жгучая, как та, что горит в груди знатока живописи, привела меня из моей родной страны во Францию, а из Франции поведет меня по Италии. — Это скромное путешествие сердца в поисках Природы и тех приязненных чувств, что ею порождаются и побуждают нас любить друг друга — а также мир — больше, чем мы любим теперь.
   Граф сказал мне в ответ на это очень много любезностей и весьма учтиво прибавил, как много он обязан Шекспиру за то, что он познакомил меня с ним. — A propos, — сказал он, — Шекспир полон великих вещей, но он позабыл об одной маленькой формальности — не назвал вашего имени — так что вам придется сделать это самому.


ПАСПОРТ

ВЕРСАЛЬ


   Для меня нет ничего затруднительнее в жизни, чем сообщить кому-нибудь, кто я такой, — ибо вряд ли найдется человек, о котором я не мог бы дать более обстоятельные сведения, чем о себе; часто мне хотелось уметь отрекомендоваться всего одним словом — и конец. И вот первый раз в жизни представился мне случай осуществить это с некоторым успехом — на столе лежал Шекспир — вспомнив, что он обо мне говорит в своих произведениях, я взял «Гамлета», раскрыл его на сцене с могильщиками в пятом действии, ткнул пальцем в слово Йорик и, не отнимая пальца, протянул книгу графу со словами — Me voici! [83]
   Выпала ли у графа мысль о черепе бедного Йорика благодаря присутствию черепа вашего покорного слуги или каким-то волшебством он перенесся через семьсот или восемьсот лет, это здесь не имеет значения — несомненно, что французы легче схватывают, чем соображают — я ничему на свете не удивляюсь, а этому меньше всего; ведь даже один из глав нашей церкви, к прямоте и отеческим чувствам которого я питаю высочайшее почтение, впал при таких же обстоятельствах в такую же ошибку. — Для него невыносима, — сказал он, — самая мысль заглянуть в проповеди, написанные шутом датского короля. — Хорошо, ваше преосвященство, — сказал я, — но есть два Йорика. Йорик, о котором думает ваше преосвященство, умер и был похоронен восемьсот лет тому назад; он преуспевал при дворе Горвендиллуса; другой Йорик — это я, не преуспевавший, ваше преосвященство, ни при каком дворе. — Он покачал головой. — Боже мой, — сказал я, — вы с таким же правом могли бы смешать Александра Великого с Александром-медником, ваше преосвященство. — Это одно и то же, — возразил он —
   — Если бы Александр, царь македонский, мог перевести ваше преосвященство в другую епархию, — сказал я, — ваше преосвященство, я уверен, этого не сказали бы.
   Бедный граф де Б*** впал в ту же ошибку
   — Et, Monsieur, est-il Yorick? [84] — воскликнул граф. — Je le suis, — отвечал я. — Vous? — Moi — moi qui a l'honneur de vous parler, Monsieur le Comte. — Mon Dieu! — проговорил он, обнимая меня. — Vous etes Yorick! [85]
   С этими словами граф сунул Шекспира в карман и оставил меня одного в своей комнате.


ПАСПОРТ

ВЕРСАЛЬ


   Я не мог понять, почему граф де Б*** так внезапно вышел из комнаты, как не мог понять, почему он сунул в карман Шекспира. — Тайны, которые должны разъясниться сами, не стоят того, чтобы терять время на их разгадку; лучше было почитать Шекспира; я взял"Много шуму из ничего" и мгновенно перенесся с кресла, в котором я сидел, на остров Сицилию, в Мессину, и так увлекся доном Педро, Бенедиктом и Беатриче, что перестал думать о Версале, о графе и о паспорте;
   Милая податливость человеческого духа, который способен вдруг погрузиться в мир иллюзий, скрашивающих тяжелые минуты ожидания и горя! — Давно-давно уже завершили бы вы счет дней моих, не проводи я большую их часть в этом волшебном краю. Когда путь мой бывает слишком тяжел для моих ног или слишком крут для моих сил, я сворачиваю на какую-нибудь гладкую бархатную тропинку, которую фантазия усыпала розовыми бутонами наслаждений, и, прогулявшись по ней, возвращаюсь назад, окрепший и посвежевший. — Когда скорби тяжко гнетут меня и нет от них убежища в этом мире, тогда я избираю новый путь — я оставляю мир, — и, обладая более ясным представлением о Елисейских полях, чем о небе, я силой прокладываю себе дорогу туда, подобно Энею — я вижу, как он встречает задумчивую тень покинутой им Дидоны и желает ее признать, — вижу, как оскорбленный дух качает головой и молча отворачивается от виновника своих бедствий и своего бесчестья, — собственные мои чувства растворяются в ее чувствах и в том сострадании, которое вызывали обыкновенно во мне ее горести, когда я сидел на школьной скамье.
   Поистине это не значит витать в царстве пустых теней — и не попусту доставляет себе человек это беспокойство — чаще пустыми бывают его попытки доверить успокоение своих волнений одному только разуму. — Смело могу сказать про себя: никогда я не был в состоянии так решительно подавить дурное чувство в моем сердце иначе, как призвав поскорее на помощь другое, доброе и нежное чувство, чтобы сразить врага в его же владениях.
   Когда я дочитал до конца третьего действия, вошел граф де Б*** с моим паспортом в руке. — Господин герцог де Ш***, — сказал граф, — такой же прекрасный пророк, смею вас уверить, как и государственный деятель. — Un homme qui rit, — сказал герцог, — ne sera jamais dangereux [86]. — Будь это не для королевского шута, а для кого-нибудь другого, — прибавил граф, — я не мог бы раздобыть его в течение двух часов. — Pardonnez-moi, Monsieur le Comte [87], — сказал я, — я не королевский шут. — Но ведь вы Йорик? — Да. — Et vous plaisantez? [88] — Я ответил, что действительно люблю шутить, но мне за это не платят — я это делаю всецело за собственный счет.
   — У нас нет придворных шутов, господин граф, — сказал я, — последний был в распутное царствование Карла Второго — ас тех пор нравы наши постепенно настолько очистились, что наш двор в настоящее время переполнен патриотами, которые ничего не желают, как только преуспеяния и богатства своей страны — и наши дамы все так целомудренны, так безупречны, так добры, так набожны — шуту там решительно нечего вышучивать —
   — Voila un persiflage! [89] — воскликнул граф.


ПАСПОРТ

ВЕРСАЛЬ


   Так как паспорт предлагал всем наместникам, губернаторам и комендантам городов, генералам армий, судьям и судебным чиновникам разрешать свободный проезд вместе с багажом господину Йорику, королевскому шуту, — то, признаюсь, торжество мое по случаю получения паспорта было немало омрачено ролью, которая мне в нем приписывалась. — Но на свете ничего нет незамутненного; некоторые солиднейшие наши богословы решаются даже утверждать, что само наслаждение сопровождается вздохом — и что величайшее из им известных кончается обыкновенно содроганием почти болезненным.
   Помнится, ученый и важный Беворискиус в своем комментарии к поколениям от Адама очень натурально обрывает на половине одно свое примечание, чтобы поведать миру о паре воробьев, расположившихся на наружном выступе окна, которые все время мешали ему писать и наконец совершенно оторвали его от генеалогии.
   — Странно! — пишет Беворискиус. — Однако факты достоверны, потому что из любопытства я отмечал их один за другим штрихами пера — за короткое время, в течение которого я успел бы закончить вторую половину этого примечания, воробей-самец ровно двадцать три с половиной раза прерывал меня повторением своих ласк.
   Как милостиво все-таки небо, — добавляет Беворискиус, — к своим созданиям!
   Злосчастный Йорик! Степеннейший из твоих собратьев способен был написать для широкой публики слова, которые заливают твое лицо румянцем, когда ты только переписываешь их наедине в своем кабинете.
   Но это не относится к моим путешествиям. — И потому я дважды — дважды прошу извинить меня за это отступление.


ХАРАКТЕР

ВЕРСАЛЬ


   — Как вы находите французов? — спросил граф де Б***, вручив мне паспорт.
   Читатель легко догадается, что после столь убедительного доказательства учтивости мне не составило труда ответить комплиментом на этот вопрос.
   — Mais passe, pour cela [90]. — Скажите откровенно, — настаивал он, — нашли вы у французов всю ту вежливость, которую весь мир так предупредительно нам приписывает? — Я нашел всевозможные ее подтверждения, — отвечал я. — Vraiment, — сказал граф, — les Francais sont polis [91]. — Даже слишком, — отвечал я.
   Граф обратил внимание на слово слишком и стал утверждать, что я не высказываю всего, что думаю. Долго я всячески оправдывался — он настаивал, что у меня есть какая-то задняя мысль, и требовал высказаться откровенно.
   — Я думаю, господин граф, — сказал я, — что человек, подобно музыкальному инструменту, имеет известный диапазон и что его общественные и иные занятия нуждаются поочередно в каждой тональности, так что, если вы возьмете слишком высокую или слишком низкую ноту, в верхнем или в нижнем регистре непременно обнаружится пробел, и гармония будет нарушена. — Граф де Б*** ничего не понимал в музыке и потому попросил меня объяснить мою мысль как-нибудь иначе. — Перед образованной нацией, мой милый граф, — сказал я, — каждый чувствует себя должником; кроме того, учтивость сама по себе, подобно прекрасному полу, заключает столько прелести, что язык не повернется сказать, будто она может причинить зло. А все-таки я думаю, что существует известный предел совершенства, достижимый для человека, взятого в целом, — переступая этот предел, он, скорее, разменивает свои достоинства, чем приобретает их. Не смею судить, насколько это приложимо к французам в той области, о которой мы говорим, — но если бы нам, англичанам, удалось когда-нибудь при помощи постепенной шлифовки приобрести тот лоск, которым отличаются французы, то хотя бы даже мы не утратили при этом politesse du coeur [92], располагающей людей больше к человеколюбивым, чем к вежливым поступкам, — мы непременно потеряли бы присущее нам разнообразие и самобытность характеров, которые отличают нас не только друг от друга, но и от всех прочих народов.
   У меня в кармане было несколько шилллингов времен короля Вильгельма, гладких, как стекляшки; предвидя, что они мне пригодятся для иллюстрации моей гипотезы, я взял их в руку, когда дошел до этого места —
   — Взгляните, господин граф, — сказал я, вставая и раскладывая их перед ним на столе, — семьдесят лет ударялись они друг о друга и подвергались взаимному трению в карманах разных людей, отчего сделались настолько похожими между собой, что вы с трудом можете отличить один шиллинг от другого.
   Подобно старинным медалям, которые хранились бережнее и проходили через небольшое число рук, англичане сохраняют первоначальные резкие черты, приданные им тонкой рукой природы — они не так приятны на ощупь — но зато надпись так явственна, что вы с первого же взгляда узнаете, чье изображение и чье имя они носят. — Однако французы, господин граф, — прибавил я (желая смягчить свои слова), — обладают таким множеством достоинств, что могут отлично обойтись без этого, — они самый верный, самый храбрый, самый великодушный, самый остроумный и самый добродушный народ под небесами. Если у них есть недостаток, так только тот, что они — слишком серьезны.
   — Mon Dieu! — воскликнул граф, вскакивая со стула.
   — Mais vous plaisantez [93], — сказал он, исправляя свое восклицание. — Я положил руку на грудь и с самым искренним и серьезным видом заверил его, что таково мое твердое убеждение.
   Граф выразил крайнее сожаление, что не может остаться и выслушать мои доводы, так как должен сию минуту ехать обедать к герцогу де Ш***.
   — Но если вам не очень далеко приехать в Версаль откушать со мной тарелку супу, то прошу вас перед отъездом из Франции доставить мне удовольствие послушать, как вы будете брать назад ваше мнение — или как вы его будете защищать. — Но если вы собираетесь его защищать, господин англичанин, — сказал он, — вам придется пустить в ход все свои силы, потому что весь мир против вас. — Я обещал графу принять его приглашение пообедать с ним до отъезда в Италию — и откланялся.


ИСКУШЕНИЕ

ПАРИЖ


   Когда я сошел с кареты у подъезда гостиницы, швейцар доложил, что сию минуту меня спрашивала молодая женщина с картонкой. Не знаю, — сказал швейцар, — ушла она уже или нет. — Я взял у него ключ от своей комнаты и поднялся наверх; не доходя десяти ступенек до площадки перед моей дверью, я встретился с посетительницей, которая неторопливо спускалась по лестнице.
   То была хорошенькая fille de chambre, с которой я прошелся по набережной Конти: мадам де Р*** послала ее с какимито поручениями к marchande des modes [94] в двух-трех шагах от гостиницы Модена; так как я не явился к ней с визитом, то она велела девушке узнать, не уехал ли я из Парижа, и если уехал, то не оставил ли адресованного ей письма.
   Хорошенькая fille de chambre находилась совсем близко от моей двери, а потому вернулась назад и зашла со мной в мою комнату подождать две-три минуты, пока я напишу несколько слов.
   Был прекрасный тихий вечер в самом конце мая — малиновые занавески на окне (того же самого цвета, что и полог у кровати) были плотно задернуты — солнце садилось и бросало сквозь них отблеск такого теплого тона на лицо хорошенькой fille de chambre — мне показалось, будто она краснеет — мысль об этом бросила меня самого в краску — мы были совершенно одни, и это обстоятельство навело на мои щеки второй румянец прежде, чем с них успел сойти первый.
   Бывает такой приятный полу преступный румянец, в котором повинна больше кровь, чем помыслы, — она бурно приливает из сердца, а добродетель спешит за ней вдогонку — не с тем, чтобы ее отогнать, а чтобы придать ощущению большую сладость для нервов — она с ней сочетается. —
   Но я не буду на этом останавливаться. — Сначала я почувствовал в себе нечто не вполне созвучное с уроком добродетели, который я ей преподал накануне, — пять минут искал я листка бумаги — я знал, что у меня нет ни одного. — Я взял перо — и снова положил его — рука моя дрожала — бес сидел во мне.
   Я знаю не хуже других, что, если этому противнику дать отпор, он от нас убежит — однако я редко даю ему отпор из страха, что, одолев его, я все-таки могу в схватке пострадать — поэтому ради безопасности я отказываюсь от торжества над ним, и вместо того чтобы думать об обращении его в бегство, обыкновенно убегаю сам.
   Хорошенькая fille de chambre подошла к самому столу, на котором я искал бумагу, — сначала подняла брошенное мной перо, а потом предложила подержать мне чернильницу: она это сделала так мило, что я уже собирался принять перо — но не посмел. — Мне не на чем писать, душенька, — сказал я. — Напишите, — сказала она простодушно, — на чем-нибудь —
   Я чуть было не воскликнул: так я напишу, красотка, на твоих губах! —
   Если я это сделаю, — сказал я, — я погиб. — Вот почему я взял ее за руку и повел к дверям, попросив не забывать преподанного ей урока. — Она сказала, что, конечно, не забудет — и, произнеся эти слова с некоторым возбуждением, обернулась и протянула мне обе свои руки, сложенные вместе, — в таком положении невозможно было не пожать их — я хотел их выпустить: все время, пока я их держал, я мысленно упрекал себя за это — и все-таки продолжал держать. — Через две минуты я обнаружил, что должен повторить всю борьбу сначала — при этой мысли я почувствовал дрожь в ногах и во всем теле.
   Кровать находилась в полутора ярдах от того места, где мы стояли, — я все еще держал ее за руки — как это вышло, не могу понять, только я не просил ее — и не тащил — и не думал о кровати — но вышло так, что мы оба сели на кровать.
   — Сейчас я вам покажу, — сказала хорошенькая fille de chambre, — кошелек, который я сшила сегодня, чтобы хранить в нем вашу крону. — С этими словами она засунула руку в свой правый карман, ближайший ко мне, и несколько мгновений шарила в нем — потом в левый. — «Она его потеряла». — Никогда ожидание не казалось мне столь мало тягостным — наконец кошелек нашелся в ее правом кармане — она его вынула; он был из зеленой тафты, подбитой кусочком белого стеганого атласа, и в нем могла поместиться только эта крона — она дала его мне подержать — такой хорошенький кошелек; я держал его десять минут, положив руку ей на колени — поглядывая то на кошелек, то немного вбок от него.
   На складках моего жабо распустилось несколько стежков — хорошенькая fille de chambre, ни слова не говоря, достала свою рабочую шкатулочку, продела нитку в тоненькую иголку и привела жабо в порядок. — Я предвидел, что ее усердие помрачит блеск этого дня; когда она во время шитья несколько раз молча провела рукой у самой моей шеи, я почувствовал, что лавры, которыми я мысленно увил главу мою, готовы с нее свалиться.
   Во время ходьбы у нее распустился ремешок, так что пряжка от башмака едва держалась. — Глядите, — сказала fille de chambre, поднимая ногу. — Мне, конечно, ничего не оставалось, как в знак признательности прикрепить ей пряжку и вдеть ремешок — после этого я поднял ее другую ногу, чтобы посмотреть, все ли там в порядке, — но сделал это слишком внезапно — хорошенькая fille de chambre не могла удержать равновесие — и тогда — —


ПОБЕДА


   Да — и тогда — Вы, чьи мертвенно холодные головы и тепловатые сердца способны побеждать логическими доводами или маскировать ваши страсти, скажите мне, какой грех в том, что они обуревают человека? Или как дух его может отвечать перед Отцом духов только за то, что действовал под их влиянием? Если Природа так соткала свой покров благости, что местами в нем попадаются нити любви и желания, — следует ли разрывать всю ткань для того, чтобы их выдернуть? — Бичуй таких стоиков, великий Правитель природы! — сказал я про себя. — Куда бы ни закинуло меня твое провидение для испытания моей добродетели — какой бы я ни подвергся опасности — каково бы ни было мое положение — дай мне изведать во всей их полноте чувства, которые из него возникают и которые мне присущи, поскольку я человек, — если я буду владеть ими должным образом, я спокойно доверю решение твоему правосудию; ибо ты создал нас, а не сами мы себя создали. Окончив это обращение, я поднял хорошенькую fille de chambre за руку и вывел ее из комнаты — она остановилась возле меня, когда я запирал дверь и прятал ключ в карман — и тогда — так как победа была решительная — только тогда я прижался губами к ее щеке и, снова взяв ее за руку, благополучно проводил до ворот гостиницы.


ТАЙНА

ПАРИЖ


   Кому ведомо человеческое сердце, тот поймет, что мне невозможно было сразу вернуться в свою комнату — это было все равно что по окончании музыкальной пьесы, взволновавшей все наши чувства, перейти вдруг от мажорного созвучия в минорную терцию. — Вот почему, выпустив руку fille de chambre, я некоторое время стоял у ворот гостиницы, разглядывая каждого прохожего и строя о нем догадки, пока внимание мое не было привлечено одиноким субъектом, спутавшим все мои предположения о нем.
   То был высокий мужчина с философским, серьезным и жгучим взглядом, который неторопливо расхаживал взад и вперед по улице, делая шагов по шестидесяти в ту и в другую сторону от ворот гостиницы — ему на вид было года пятьдесят два — он держал под мышкой тоненькую тросточку — одет был в темный, тускло-коричневый кафтан, жилет и штаны, видно послужившие ему не мало лет — хотя они были еще чистые, и на всей его внешности лежала печать бережливой proprete. По тому, как он снимал шляпу — по той позе, в какую он становился, обращаясь ко многим прохожим на улице, я понял, что он просит милостыню; поэтому я достал из кармана и держал наготове несколько су, чтобы подать ему, если бы он обратился ко мне. Но он прошел мимо, ничего у меня не попросив, — а между тем, не сделав и пяти шагов дальше, обратился за подаянием к одной скромного вида женщине — хотя скорее мог рассчитывать получить у меня. — Не успел он отойти от этой женщины, как уже снял шляпу перед другой, направлявшейся в ту же сторону. — Навстречу ему медленно прошел почтенного вида пожилой господин — за ним молодой щеголь — он пропустил их обоих, ничего у них не попросив. Я простоял, наблюдая за ним, с полчаса, и за это время он раз двенадцать прошел взад и вперед, неизменно придерживаясь одного н того же плана.
   В поведении его были две большие странности, заставившие меня поломать голову, хотя и без всякого успеха, — первая: почему этот человек рассказывал свою историю только прекрасному полу, — и вторая: что это была за история и что за красноречие пускал он при этом в ход, которое смягчало сердца женщин и которое, он знал, бесполезно пробовать на мужчинах?
   Были еще два обстоятельства, запутавшие эту тайну, — первое: каждой женщине он говорил свои таинственные слова на ухо и с таким видом, точно он сообщал секрет, а не просил подаяния, — и второе: он не знал неудачи — каждая женщина, которую он останавливал, непременно доставала кошелек и без колебаний подавала ему что-нибудь.
   Я никак не мог придумать удовлетворительное объяснение этому явлению.
   Мне задана была загадка, над разрешением которой можно было скоротать остаток вечера, и с расчетом на это я поднялся наверх в свою комнату.


ДЕЛО СОВЕСТИ

ПАРИЖ


   Почти по пятам за мной поднялся хозяин гостиницы, вошедший ко мне в комнату сказать, чтобы я искал себе другое помещение. — Как так, мой друг? — спросил я. — Он отвечал, что я сегодня вечером провел два часа, запершись в своей спальне с молодой женщиной, а это против правил его дома. — Прекрасно, — сказал я, — тогда зачем же нам ссориться — ведь девушке от этого не стало хуже — и мне не стало хуже — и вы останетесь точно таким, как я вас нашел. — Этого достаточно, сказал он, чтобы погубить репутацию его гостиницы. — Voyezvous, Monsieur [95], — сказал он, показывая на конец кровати, где мы сидели. — Признаться, это было нечто похожее на улику; но так как гордость не позволила мне входить в подробности случившегося, то я посоветовал хозяину спокойно лечь спать, как я сам решил это сделать, а завтра утром я заплачу ему все, что следует.
   — Я бы ничего не имел против, Monsieur, — сказал он, — даже если бы у вас побывало двадцать девушек. — Это на два десятка больше, — возразил я, прервав его, — чем я когда-нибудь рассчитывал. — При условии, — продолжал он, — чтобы вы их принимали только утром. — Разве в Париже различное время дня делает и грех различным? — Оно делает различным скандал, — сказал он. — Мне очень нравятся четкие разграничения, и не могу сказать, чтобы я был так уж выведен из себя этим человеком. — Я согласен, — снова взял слово хозяин гостиницы, — что в Париже иностранцу должна быть предоставлена возможность купить себе кружево, шелковые чулки, рукавчики et tout cela [96] — и ничего нет худого, если к нему зайдет женщина с картонкой. — Да, это верно, — сказал я, — у нее была картонка, но я в нее даже не заглянул. — Значит, Monsieur, — сказал он, — ничего не купил. — Решительно ничего, — отвечал я. — Так я, — сказал он, — мог бы вам порекомендовать одну, которая обошлась бы с вами en conscience [97]. — Я должен увидеть ее сегодня же, — сказал я. — Хозяин отвесил мне низкий поклон и спустился вниз.