– При всем вашем себялюбии, Джеффри, в вашей натуре есть нечто сильное и благородное, нечто, что возмущается против лжи и подлости. Зачем же вы не даете воли этому побуждению?
   Я взглянул на него в изумлении и засмеялся.
   – Не даю воли! Что вы этим хотите сказать? Не хотите ли вы, чтобы я говорил в глаза этим хвастунам, что я знаю, каковы они, и лгунам, что я различаю их ложь. Мой дорогой друг, общество слишком разгорячилось бы.
   – Оно не может быть горячее или холоднее ада, если вы верите в ад, в который вы, однако, не верите, – прибавил он тем же спокойным тоном. – Но я не имел в виду, чтобы вы прямо говорили эти вещи, нанося им оскорбление. Обидная откровенность не благородство, а только грубость. Действовать благородно лучше, чем говорить.
   – Что же, по-вашему, я должен был делать? – спросил я с любопытством.
   С момент он молчал, по-видимому, серьезно, почти мучительно размышляя, затем он ответил:
   – Мой совет покажется вам странным, Джеффри, но если вы хотите его, вот он. Давайте волю, как я сказал, благородной и, как назвал бы свет, сумасбродной частице вашей натуры, не жертвуйте вашим высоким чувством правоты ради того, чтобы подчиняться чьей-нибудь власти или влиянию, и проститесь со мной. Я вам только тем полезен, что удовлетворяю ваши разнообразные фантазии, знакомлю вас с теми великими или малыми личностями, каких вы желаете знать для своей выгоды и пользы. Верьте мне, это будет гораздо лучше для вас и много утешительнее для неизбежного смертного часа, если вы бросите весь этот ложный, суетливый вздор и меня вместе с ним. Оставьте общество вертеться, как волчок, в своем безумии, покажите, что весь их блеск, великолепие и надменность не стоят ничего в сравнении с высокой душой честного человека, – и, как сказал Христос богатому властелину: «Продай имение твое и раздай бедным».
   Минуту или две я молчал, пока он, в ожидании, внимательно следил за мной с бледным лицом.
   Нечто вроде угрызения заставило дрогнуть мою совесть, и в короткий промежуток времени я почувствовал смутное сожаление – сожаление, что, обладая громадными данными делать добро моим ближним, благодаря моему богатству, я не достиг высшего морального положения, чем то, которое представляют собой суетные люди, составляющие так называемые «верхних десять» общества. Я находил такое же удовольствие в себе самом и в своих делах, как и они, и был так же сладкоречив и лицемерен, как они. Они играли свою комедию, а я свою; никто из нас не был ни на мгновение самим собой. Сказать правду, одна из причин, почему светские мужчины и дамы не терпят одиночества, – та, что уединение, в котором они принуждены остаться глаз на глаз со своим настоящим "я", делается нестерпимым для них, потому что они носят на себе бремя спрятанного порока и обличительного стыда.
   Однако мое душевное волнение скоро прошло, и, взяв Лючио под руку, я улыбнулся, отвечая:
   – Ваш совет, мой дорогой друг, пригодился бы для проповедника о спасении души, но для меня он ничего не стоящий, так как последовать ему невозможно. Проститься с вами навсегда, во-первых, было бы с моей стороны черной неблагодарностью; во-вторых, общество, со всем своим смешным фанфаронством, необходимо, однако, для развлечения как моего, так и моей будущей жены, и мы не повредим себе, присоединяясь к общему хору; в-третьих, если б я отдал половину моего состояния бедным, мне бы за это не были благодарны, а только сочли бы меня сумасшедшим.
   – А вы бы хотели благодарности?
   – Натурально. Большинство людей любит маленькую признательность за благодеяния.
   – Так. Но и Творец редко получает ее.
   – Я говорю о простых фактах на этом свете и о людях, живущих на нем. Тот, кто дает щедро, ожидает быть признанным в великодушии, но если б я разделил мое состояние и половину вручил бы бедным, то этот случай был бы опубликован не более как в шести строчках в одной из газет, а общество воскликнуло бы: «Что за дурак!»
   – Тогда не будем больше говорить об этом, – сказал Лючио, и его брови разгладились, и его глаза приняли обычное выражение насмешки и веселья. – Выиграв Дерби, вы сделали все, что цивилизация девятнадцатого века ожидает от вас, и в награду вы будете всюду приглашаемы. Вы можете надеяться скоро обедать в Мальбрукском Дворце, и маленькая влиятельная лазейка и политическая интрига введут вас в кабинет, если вы этого захотите. Факт тот, что вы величайшее произведение времени, человек с пятью миллионами и владелец победителя Дерби. Какая интеллектуальная слава сравнится с таким положением, как ваше! Люди завидуют вам. Слава человека, гарантированная лошадью, есть нечто, могущее действительно изумить!
   Он шумно рассмеялся и с этого дня он больше не заговаривал о своем странном предложении, чтоб я расстался с ним и дал волю «благороднейшему» побуждению моей натуры. Я не знал, что он поставил ставку на мою душу и проиграл ее, и что с той поры он принял по отношению ко мне решительную манеру, неумолимую до страшного конца.
   Моя свадьба состоялась в назначенный день июня со всей пышностью и экстравагантностью, приличествующими моему положению и положению женщины, которую я избрал себе в жены.
   Нет необходимости описывать детально великолепие церемонии; какая-нибудь модная «дамская газета», описывая бракосочетание графской дочери с миллионером, даст полное представление общего эффекта! Это было поразительное зрелище, где умопомрачительные наряды и убранство уничтожали совершенно всякое размышление о торжественности или святости «божественного» обряда. Трогательные слова Евангелия не привлекли и половины того внимания, какое было оказано великолепным бантам из жемчуга и бриллиантов, прикреплявшим вышитый трен невесты к ее плечам.
   «Весь свет со своей супругой» присутствовал – тот свет, который не представляет себе существования другого света, хотя он составляет меньшую часть общества. Принц Уэльский сделал мне честь своим присутствием; два великих прелата церкви совершали обряд венчания, блистая излишней шириной белых рукавов и стихаря и равно внушая почтение тучностью своих фигур и лоснящейся краснотой своих лиц. Лючио был моим старшим шафером. Он был в веселом, почти в бурном расположении духа и всю дорогу, когда мы вместе ехали в церковь, занимал меня нескончаемыми смешными историями по большей части касательно духовенства. По приезде к священному зданию он сказал, смеясь, выходя из кареты:
   – Не слыхали ли вы, Джеффри, что дьявол не может войти в церковь, из-за креста на ней или в ней?
   – Я, кажется, слыхал, – ответил я, улыбаясь на веселость, искрившуюся в его сверкающих глазах.
   Мягкие звуки органа среди безмолвной атмосферы, наполненной ароматом цветов, быстро привели меня в торжественное настроение, и, опершись на решетку алтаря, в ожидании невесты я в сотый раз принялся дивиться необыкновенно гордому виду моего товарища, когда он со скрещенными руками и поднятой головой рассматривал украшенный лилиями алтарь и блестевшее Распятие над ним; его задумчивые глаза обнаруживали странное смешение благоговения и презрения.
   Я помню хорошо один случай, происшедший при внесении наших имен в книгу. Когда Сибилла, это видение ангельской красоты, в ее белом подвенечном платье, подписывала свое имя, Лючио наклонился к ней.
   – Как старший шафер, я требую старинной привилегии! – сказал он и поцеловал ее слегка в щеку.
   Она ярко вспыхнула, потом вдруг мертвенно побледнела и с подавленным криком опрокинулась без чувств на мои руки. Несколько минут прошло, прежде чем она пришла в сознание, но она успокоила мою тревогу и смятение подруг, и, уверив нас, что это пустяк, ничего больше, как влияние жаркой погоды и волнения дня, она взяла меня под руку и спустилась, улыбаясь, с бокового придела храма, сквозь блестящие ряды ее завистливых светских подруг, из которых все жаждали ее счастия не потому, что она выходила замуж за достойного и одаренного человека, – в этом не было бы причины для зависти, – а просто потому, что она выходила замуж за пять миллионов фунтов стерлингов. Я был приложением к миллионам – ничем больше. Она держала высоко и надменно свою голову, хотя я почувствовал, что она дрожала, когда громоносные звуки свадебного марша из «Лоэнгрина» торжественно полились в воздухе. Всю дорогу она ступала по розам, я также вспомнил это… потом! Ее атласный башмачок давил сердца тысячам невинных созданий, которые наверно были много дороже Богу, нежели она; маленькие безобидные души цветов, чья задача жизни, сладостно исполненная, была создавать красоту и теплоту своим чистым существованием, умирали, чтоб удовлетворять тщеславие одной женщины, для которой ничего не было святого! Но, признаюсь, я был еще в моем безумном сне и воображал, что умирающие цветы были счастливы погибнуть под ее ногой.
   После церемонии все гости съехались в доме графа Эльтона, и в разгаре болтовни, еды и питья мы – моя новоиспеченная жена и я – уехали среди расточительной лести и добрых пожеланий наших «друзей», которые, зарядившись самым изысканным шампанским, сделали вид, что были искренни. Последним лицом, простившимся с нами у дверец кареты, был Лючио, и при расставании с ним я почувствовал печаль, не выразимую словами. С самого часа рассвета моего счастия мы были почти неразлучными товарищами. Я был обязан своим успехом в обществе, всем, даже моей невестой, его умению и такту, и хотя я получил теперь в жизненные партнеры самую красивую женщину, я не мог смотреть на временную разлуку с моим талантливым и блестящим другом без острой боли личного страдания среди свадебного веселья.
   – Мои мысли с вами обоими во время вашего путешествия, – сказал он. – А когда вы вернетесь, я буду одним из первых, чтобы поздравить вас с благополучным возвращением домой. Ваш house-party «Прием гостей (англ.).» назначен на сентябрь, мне помнится.
   – Да, и вы будете самым желанным гостем из всех приглашенных, – ответил я задушевно, пожимая ему руку.
   – Фи, стыдно! – возразил он, смеясь. – Не кривите душой, Джеффри! Не собираетесь ли вы пригласить принца Уэльского, и будет ли кто-нибудь более «желанным», чем он! Нет, я должен занять третье или четвертое место в списке, где помещена королевская особа. Мое владение, увы, не Уэльс, и престол, на какой я мог бы претендовать, – если бы кто-нибудь нашелся мне помочь, но у меня никого нет, – далеко удален от престола Англии.
   Сибилла ничего не говорила, но ее глаза были устремлены на его красивое лицо и прекрасную фигуру со странным вниманием и задумчивостью, и она была очень бледна.
   – Прощайте, леди Сибилла! – ласково прибавил он. – Желаю вам всех благ. Нам, остающимся здесь, ваше отсутствие покажется долгим, – но вам… Ах, любовь дает крылья времени, и то, что для обыкновенного человека будет месяцем скучной жизни, для вас будет упоительным мгновением. Любовь лучше богатства, я знаю, вы уже это открыли, но я думаю и надеюсь, что вам предназначено узнать это совершеннее и полнее. Думайте иногда обо мне. Au revour.
   Лошади рванулись; горсть риса, брошенная идиотом из общества, присутствующим всегда на свадьбах, с треском ударилась о дверцы и крышу кареты, и Лючио отступил назад, делая прощальный знак рукой. Мы видели его до последней минуты: его высокая статная фигура выделялась на лестнице дома графа Эльтона, окруженная ультра-светской толпой… Там стояли подруги невесты, в светлых платьях и живописных шляпах, – молодые девушки с возбужденным видом; каждая из них, без сомнения, страстно желала, чтоб настал день, когда и она приобретет себе такого же богатого мужа, каким был я… Свахи-маменьки и злые старые вдовы показывали драгоценные кружева на своих объемистых бюстах и сверкали бриллиантами… Мужчины с белыми бутоньерками, приколотыми к их безупречно сидящим фракам;
   Слуги в ярких ливреях и обычная уличная толпа праздных зевак, – вся эта куча лиц, костюмов и цветов столпилась перед портиком из серого камня, и посреди мрачная красота лица Лючио и блеск его горящих глаз делали его выдающимся предметом и главным центром притяжения. Карета повернула за угол, лица исчезли, и Сибилла и я поняли, что отныне мы остались одни – одни, чтобы стать лицом к лицу с грядущим и с собой и чтобы учить урок любви… или ненависти… вместе навсегда.

 



XXVI



 
   Я не могу отдать себе отчета в медленно или быстро пронесшихся призрачных событиях, в тех безумных днях или неделях, которые промелькнули и постепенно привели меня, наконец, к тому времени, когда я очутился скитающимся, онемелым и убитым, с болью в сердце, у берегов швейцарского озера – маленького темно-синего озера, с такою же мыслью в своей глубине, какая отражается в детских серьезных глазах.
   Я смотрел вниз, на чистую сверкающую воду, почти не видя ее; снежные вершины гор, окружавших озеро, были слишком высоки для моей души, раздавленной как бы под тяжестью обломков кораблекрушения и развалин. Каким безумцем я был, веря, что на свете может существовать такая вещь, как счастье!
   Горе глядело мне в глаза – горе, продолжающееся всю жизнь, и от которого избавление лишь смерть. Горе! Это слово, подобно адскому стону, было произнесено тремя страшными призраками, однажды нарушившими мой покой.
   Что я такое сделал, – спрашивал я самого себя с негодованием, – чтоб заслужить это несчастье, от которого богатство не могло меня исцелить? Почему судьба была так несправедлива? Как все люди моего сорта, я был не в состоянии различить маленькие, однако крепкие звенья мной самим приготовленной цепи, которая связывала меня с моей собственной гибелью. Я осуждал судьбу и говорил о несправедливости просто потому, что я лично страдал, не принимая во внимание, что то, что я считал несправедливостью, было беспристрастным решением того Вечного Закона, который исполняется с такой же математической точностью, как движение планет, несмотря на слабые усилия человека воспрепятствовать его исполнению. Легкий ветерок подул со снежных высот надо мной и слегка взволновал неподвижность маленького озера, около которого я бесцельно бродил. Я следил за появившейся тонкой зыбью на его поверхности, вроде морщин от смеха на человеческом лице, и думал угрюмо, достаточно ли оно глубоко, чтоб утонуть в нем. Стоило ли продолжать жить, зная то, что я знал? Зная, что та, которую я любил и которую я еще продолжал любить ненавистной для меня самого любовью, была более бесстыдным и порочным существом, чем настоящая уличная проститутка, продающаяся за деньги, – что красивое тело и ангельское лицо были только пленительной маской для души гарпии! Бог мой! Крик вырвался у меня, мои мысли неслись и неслись в нескончаемом круге неисцелимого, немого отчаяния, и я бросился на траву отлогого берега и закрыл лицо руками в пароксизме агонии.
   Безжалостная мысль продолжала работать в моем мозгу и заставляла меня обсуждать мое положение. Была ли она, Сибилла, более достойна осуждения, чем я сам? Я женился на ней по свободной воле и выбору, и она до этого сказала мне: «Я испорченное существо, воспитанное на распущенной морали и зудящей литературе времени». Да, это было доказано! Моя кровь горела от стыда, когда я думал, как крупны и убедительны были доказательства. И поднявшись с травы, я снова принялся беспокойно ходить взад и вперед, в лихорадке самопрезрения и отвращения. Что мог я сделать с женщиной, с которой я теперь был связан на всю жизнь? Переделать ее? Она презрительно рассмеялась бы на мою попытку! Переделать самого себя? Она стала бы насмехаться над моей бесхарактерностью! Притом не унижал ли я сам себя более, чем она меня унижала? Не была ли она жертвой моих грубых страстей?
   Измученный и обезумевший, я дико бродил у озера и вздрогнул, как если б вблизи раздался пистолетный выстрел, когда среди тишины послышался плеск весел, и нос маленькой лодки врезался в берег; лодочник, находившийся в ней, почтительно предложил свои услуги на сладкозвучном французском языке.
   Я согласился и минуты через две очутился на воде, среди красного света заката, заливавшего снежные вершины точно пламенем и превращавшего воду в цвет рубинового вина. Я думаю, человек, который греб, видел, что я был не в очень веселом настроении, потому что он хранил скромное молчание, а я, надвинув шляпу на глаза, лежал на корме, занятый своими размышлениями.
   Только один месяц супружества, а между тем болезненное пресыщение заняло место так называемой «бессмертной» любовной страсти! Даже были моменты, когда бесподобная физическая красота моей жены казалась мне безобразной. Я знал ее, какая она была, и никакая внешняя прелесть не могла опять скрыть для меня возмутительную натуру внутри. И что с утра до вечера ставило меня в тупик, это ее утонченное, очевидное лицемерие, ее поразительная способность лгать. Посмотреть на нее, послушать ее, и каждый принял бы ее за самую святость и чистоту, за нежное создание, которое могло быть оскорблено и испугано грубым словом, – за воплощение самой кроткой и грациозной женственности.
   Так думал о ней каждый, и как жестоко он заблуждался! Сердца у нее не было; этот факт был мне доказан через два дня после свадьбы, когда мы были в Париже и там получили телеграмму, извещавшую о смерти ее матери. Парализованная графиня Эльтон, по-видимому, скончалась внезапно, или в день нашей свадьбы, или в ту ночь, но граф счел за лучшее подождать сорок восемь часов, прежде чем потревожить наше блаженство печальным известием.
   Его телеграмма сопровождалась коротким письмом к дочери, в котором заключительные строки были следующие:
   «Так как ты новобрачная и путешествуешь за границей, то я посоветовал бы тебе ни в коем случае не надевать траура. При этих обстоятельствах, право, нет никакой необходимости».
   И Сибилла охотно приняла совет, однако придерживаясь белого и бледно-лилового цвета в своих бесчисленных и умопомрачительных туалетах, для того, чтобы не слишком оскорблять приличия во мнении знакомых, которых мы могли случайно встретить в посещаемых нами заграничных городах.
   Ни одно слово сожаления не сорвалось с ее губ, и ни одна слеза не пролилась о смерти матери. Она только сказала:
   – Как хорошо, что ее страдания кончились!
   Затем с иронической улыбкой она прибавила:
   – Интересно знать, когда мы получим от Эльтон-Чесней свадебные карточки?
   Я не ответил, так как мне было больно за недостаток в ней теплого чувства в этом случае, и я также был до некоторой степени суеверно удручен фактом смерти в день нашего венчания.
   Теперь, однако, это было делом прошлого; прошел месяц – месяц, в который разрушение иллюзий продолжалось ежедневно и ежечасно – до тех пор, пока я не предстал лицом к лицу с голой прозой жизни и не понял, что я женился на красивом животном с бесстыдной душой распутницы. Здесь я остановился и спросил себя: не был ли я также распутником?
   Да, я легко допускаю это; но распутство мужчины, хотя бы доведенное до чрезмерности в горячей молодости, обыкновенно переходит, под влиянием великой любви, в сильное желание видеть чистоту и скромность в любимой женщине. Если мужчина позволял себе безумствовать и грешить – наступает, наконец, время, когда, если в нем осталось что-нибудь хорошее, он приходит в себя и хлещет свои пороки бичом самопрезрения, пока не испытает их резкую боль и жесткость, и тогда, страдая каждым фибром от заслуженного наказания, он духовно преклоняет колена у ног какой-нибудь чистой искренней женщины, светлая душа которой, подобно ангелу, веет сострадательно над ним, и отдает ей свою жизнь, говоря: "Делай, что хочешь, с ней – она твоя! И горе той, которая играет таким даром или наносит новые оскорбления! Ни один мужчина, даже тот, кто вел разгульную жизнь, не выберет себе в жены «легкую» женщину – скорее он пустит себе пулю в лоб, чтобы положить конец всему.
   Свет заходящего солнца начинал угасать, маленькая лодка скользила по спокойной воде, и тень окутывала мою душу, подобно тени надвигающегося вечера. Опять я спрашивал себя: разве нет счастия в целом свете?
   Как раз в это время раздались гармонические звуки с маленькой часовни на берегу, и воспоминания пробудились в моем мозгу, доведя меня почти до слез. Мэвис Клер была счастлива! Мэвис, с ее откровенными бесстрашными глазами, нежным лицом и светлой натурой! Мэвис, носящая венец славы так же просто, как могло бы дитя носить венок из ландышей, – она, с ее ограниченным состоянием, которое даже в своей незначительной пропорции зависело от ее усидчивой постоянной работы, – она была счастлива!
   А я – с моими миллионами – был несчастлив! Как это было? Зачем это было? Что я сделал? Я жил, как жили мои сотоварищи, я следовал общепринятому жизненному строю общества, я чествовал друзей и успешно подавлял врагов, – я поступал точно так же, как и другие поступают, имея богатство, – и я женился на женщине, которую большинство мужчин гордилось бы иметь!
   Тем не менее оказалось, какое-то проклятие тяготело надо мной! Чего мне не хватало в жизни?
   Я знаю, но мне стыдно было признать это, так как я относился с презрением к тому, что я называл сентиментальными бреднями о чистом чувстве. И теперь я принужден был сознать всю важность этих «сентиментальных бредней», без которых не было настоящей жизни.
   Я понял, что наш брак был только грубой физической связью, не более; что все глубокие прекрасные чувства, освящающие супружеский союз, были попраны; взаимное уважение, симпатия, доверие – тонкие сокровенные духовные узы, которые не поддаются никакому научному анализу и которые крепче и сильнее вещественных и связывают вместе бессмертные души, когда тело разрушается, – ничего этого не существовало и не могло существовать между мной и женой. Что мне делать со своей жизнью? – задавал я себе тоскливо вопрос. Достигнуть славы, настоящей славы, в конце концов! С обворожительными глазами Сибиллы, смеющимися над моими попытками, – никогда! Если б во мне явилась способность творческой мысли, она убила бы ее!
   Прошел час, лодочник доставил меня к берегу, и я, заплатив, отпустил его.
   Солнце окончательно село; густые багряные тени спускались на горы, и одна или две маленькие звездочки слабо заблестели на западе. Я медленно направился к вилле, где мы остановились, принадлежащей к большому отелю округа, которую мы занимали ради покоя и независимости; некоторые из отельных слуг были в нашем распоряжении впридачу к моему лакею Моррису и горничной моей жены. Я нашел Сибиллу в саду в плетеном кресле; ее глаза были устремлены на красную полоску света от закатившегося солнца, и в руках она держала книгу, одну из безобразных зудящих новелл, недавно написанных женщинами, чтобы унизить и опозорить свой пол. С непреодолимым внезапным порывом гнева я выхватил у нее книгу и швырнул ее в озеро.
   Она не выказала ни удивления, ни обиды; она только перевела глаза с горящего неба на меня и слегка улыбнулась.
   – Как ты свиреп сегодня, Джеффри! – сказала она.
   Я смотрел на нее в угрюмом молчании. От легкой шляпы с бледно-лиловыми орхидеями, оттенявшими ее каштановые волосы, до кончика изящно вышитого башмачка ее туалет был безукоризнен, и она сама была безукоризненна. Я знал это, бесподобный образец женственности… наружной!
   Мое сердце билось, что-то душило меня в горле, я мог бы убить ее за омерзение и желание, которое она вызывала во мне.
   – Очень жаль, – сказал я хрипло, избегая ее взгляда, – но я не могу тебя видеть с подобной книгой.
   – Ты знаешь ее содержание? – спросила она с той же легкой улыбкой.
   – Я могу догадываться.
   – Подобные вещи должны быть написаны, говорят теперь, – продолжала она. – И, судя по похвалам, расточаемым прессой этому сорту книг, очевидно, что общественное мнение допускает, чтобы давалась возможность девушкам узнать все относительно брака прежде, чем они вступят в него, для того, чтобы они могли это делать с открытыми глазами, широко открытыми глазами.