– Я боюсь, что солнце слишком сильно для вас, – сказал он ласково. – Этот климат не всем подходит.
   Я принудил себя улыбнуться и пробормотал что-то о головокружении; затем, придя в себя, я боязливо взглянул на Лючио, который внимательно рассматривал мумию со странной улыбкой.
   Вдруг, нагнувшись над гробом, он вынул кусочек золота тонкой работы, в форме медальона.
   – Это, я думаю, должен быть портрет танцовщицы, – сказал он, показывая его жадным и восклицающим зрителям. – Настоящий клад! Удивительное произведение древнего искусства и, кроме того, портрет очаровательной женщины. Вы так не думаете, Джеффри?
   Он протянул мне медальон, и я рассматривал его с болезненным интересом: лицо было восхитительно прекрасно, но, несомненно, это было лицо Сибиллы.
   Я не помню, как я прожил остаток этого дня. Вечером, как только мне представился случай поговорить наедине с Риманцем, я спросил его:
   – Видели ли вы… узнали ль вы?..
   – Что умершая египетская танцовщица похожа на вашу жену, – спокойно продолжил он. – Да, я тотчас же это заметил. Но это не должно дурно влиять на вас. История повторяется. Почему бы и красивым женщинам не повторяться? Красота всегда имеет где-нибудь своего двойника: или в прошедшем, или в будущем.
   Я больше ничего не сказал, но на следующее утро я был совсем болен – так болен, что не мог встать с постели и провел часы в беспокойном стенании и раздражающих болях, которые были не столько физическими, сколько нравственными. В отеле в Люксоре жил врач, и Лючио, всегда особенно внимательный к моему личному комфорту, тот час же послал за ним. Тот попробовал мой пульс, покачал головой и после небольшого размышления посоветовал мне немедленно оставить Египет. Я выслушал его предписание с едва скрываемой радостью. Стремление уехать из этой «страны старых богов» было напряженным и лихорадочным; я проклинал обширное и страшное безмолвие пустыни, где Сфинкс выражает презрение к пошлости человечества, где открытые могилы и гробы выставляют еще раз на свет лица, похожие на те, что мы знали и любили в свое время, и где нарисованные истории рассказывают нам о тех же самых вещах, как и наши современные газетные хроники, хотя и в другой форме. Риманец с охотной готовностью приводил в исполнение приказание доктора и распорядился о нашем возвращении в Каир, а оттуда в Александрию с такой быстротой, что мне ничего не оставалось желать, и я был исполнен благодарностью за его явную симпатию.
   В короткий промежуток времени, благодаря обильной кассе, мы вернулись на нашу яхту и были на пути, как я цумал, в Англию или во Францию. Однако мы, по идее Лючио, плыли мимо берегов Ривьеры, но мое старое доверие к нему почти возвратилось, и я не противоречил его решению, достаточно удовлетворенный, что мне не пришлось оставить свои кости в населенном ужасами Египте. И не раньше, как через неделю или десять дней моего пребывания на борту, когда я уже хорошо восстановил свое здоровье, наступило начало конца этого незабвенного путешествия в такой страшной форме, что почти погрузило меня во тьму смерти, или, скорее (теперь скажу, выучив основательно мой горький урок), в блеск той загробной жизни, которую мы отказываемся признавать, пока не унесемся в ее исполненном славы или ужаса вихре.
   Однажды вечером, после быстрого и интересного плавания по гладкому, залитому солнцем морю, я удалился в свою каюту, чувствуя себя почти счастливым.
   Мой дух был совершенно спокоен, моя вера в моего Лючио опять восстановилась, и я могу добавить, что также вернулась ко мне старая высокомерная вера в себя. Разнообразные горести, которые я переносил, начали принимать неясный образ, как вещи давно прошедшие; я опыть с удовольствием думал о силе моего финансового положения и мечтал о второй женитьбе – о женитьбе на Мэвис Клер. Я в душе поклялся, что другая женщина не будет моей женой – она, и одна она, будет моей! Я не предвидел затруднений на этом пути и, полный приятных грез и иллюзий, быстро уснул. Около полуночи я проснулся в смутном страхе и увидел свою каюту залитую ярким красным светом, точно огнем. Первой моей мыслью было, что яхта горит; в следующую секунду меня парализовало ужасом: Сибилла стояла предо мной… Сибилла, дикая, странная, корчившаяся от мук, полуодетая, размахивающая руками и делающая отчаянные жесты; ее лицо было таким, как я видел его в последний раз – мертвое, посинелое и безобразное; ее глаза горели угрозой, отчаянием и предостережением мне. Вокруг нее, как змея, извивалась гирлянда пламени… Ее губы двигались, словно она силилась заговорить, но ни один звук не вышел из них, и, когда я глядел на нее, она исчезла. Тогда, должно быть, я потерял сознание, потому что, когда я проснулся, был уже яркий день. Но это видение было только первым из многих подобных, и, наконец, каждую ночь я видел ее такой же, окутанной пламенем, пока я чуть не сошел с ума от страха и горя. Мое мучение не поддается описанию, однако я ничего не сказал Лючио, который, как мне чудилось, внимательно следил за мной. Я принимал усыпительные лекарства, надеясь обрести покой, но напрасно: я просыпался всегда в определенный час и всегда видел этот огненный призрак моей мертвой жены – с отчаянием в ее глазах и непроизносимым предостережением на устах. Это было не все. Однажды в солнечный тихий полдень я вышел один в салон яхты и отшатнулся, пораженный, увидев моего старого товарища Джона Кэррингтона, который сидел за столом с пером в руке, подсчитывая счета. Он наклонился над бумагами; его лицо было морщинисто и очень бледно, но он так был похож на живого человека, так реален, что я назвал его по имени; он оглянулся, страшно улыбнулся и исчез. Дрожа всем телом, я понял, что второй ужасный призрак прибавился к тягости моих дней, и, сев, я попробовал собрать рассеянные силы и рассудок и придумать, что можно было сделать. Несомненно, я был болен: эти привидения предостерегали о болезни мозга. Я должен стараться строго контролировать себя, пока не доберусь до Англии, а там я решил посоветоваться с лучшими врачами и отдать себя на их попечение, пока окончательно не поправлюсь.
   – Тем временем, – бормотал я сам себе, – я ничего не скажу… даже Лючио. Он бы только улыбнулся… и я бы возненавидел его…
   Здесь я прервал себя. Было ли возможно, чтобы я когда-нибудь возненавидел его?
   Безусловно, нет.
   В эту ночь для разнообразия я спал в гамаке на палубе, в надежде избавиться от полуночных призраков, отдыхая на открытом воздухе. Но мои страдания только усилились. Я проснулся по обыкновению… чтоб увидеть не только Сибиллу, но также, к моему смертельному ужасу, трех призраков, которые появились в моей комнате в Лондоне в ночь самоубийства виконта Линтона.
   Они были точь-в-точь такими же, только на этот раз их посиневшие лица были открыты и повернуты ко мне, и, хотя их губы не двигались, слово «горе», казалось, было произнесено, так как я слышал, как оно звучало, как погребальный колокол, в воздухе и на море… И Сибилла с ее мертвенным лицом, окруженная пламенем… Сибилла улыбалась мне улыбкой муки и раскаяния… Боже! Я больше не мог этого вынести. Спрыгнув с гамака, я побежал на край корабля, чтобы броситься в холодные волны… Но там стоял Амиэль с непроницаемым лицом и хорьковыми глазами.
   Я уставился на него, потом разразился хохотом:
   – Помочь мне! О нет. Вы ничего не можете сделать. Я хочу отдохнуть… но я не могу спать здесь… Воздух слишком густой, и звезды горят жарко…
   Я остановился; он глядел на меня со своим обычным насмешливым выражением.
   – Я сойду к себе в каюту, – продолжал я, стараясь говорить спокойно. – Я там буду один, быть может.
   Я опять невольно и дико расхохотался и, отойдя от него неровными шагами, спустился вниз по лестнице, страшась оглянуться из боязни увидеть те три фигуры судьбы, преследующих меня.
   Очутившись в каюте, я с бешенством запер дверь и с лихорадочной поспешностью схватил ящик с пистолетами. Я вынул один и зарядил его. Мое сердце жестоко стучало, я опустил глаза в землю, боясь, что они встретят мертвые глаза Сибиллы. «Нажать курок, – шепнул я – и все кончено! Я буду в покое, бесчувственный, без болезней, тяжелый. Ужасы не будут больше преследовать меня… я усну…»
   Я поднял оружие к правому виску, но вдруг дверь каюты открылась, и Лючио заглянул.
   – Простите, – сказал он, заметив мое положение, – я не имел представления, что вы заняты. Я уйду. Я ни за что на свете не хочу мешать вам.
   Его улыбка имела что-то дьявольское в своей тонкой насмешке; я быстро опустил пистолет.
   – Вы говорите это! – воскликнул я с тоской. – Вы говорите это, видя меня так! Я думал, вы были моим другом!
   Он взглянул прямо на меня… Его глаза расширились и светились смесью презрения, страсти и скорби.
   – Вы думаете, – и опять страшная улыбка осветила его бледные черты, – вы ошиблись! Я ваш враг.
   Последовало тяжелое молчание. Нечто мрачное и неземное в его выражении ужаснуло меня… Я задрожал и похолодел от страха. Машинально я уложил пистолет в ящик, а затем взглянул на Лючио с бессмысленным удивлением и диким состраданием, видя, что его мрачная фигура, казалось, выросла и поднималась надо мной, как гигантская тень грозовой тучи. Моя кровь заледенела от необъяснимого болезненного ужаса… Затем густая тьма заволокла мой взор, и я упал без чувств.

 



XL



 
   Гром и дикий вой, сверкание молнии, рев волн, поднимающихся, как горы, высоко и со свистом разбивающихся в воздухе, – в этой бешеной сумятице яростных элементов, кружившихся в бурном танце смерти. Я пробудился, наконец, как бы от толчка. Я вскочил на ноги и стоял в непроглядной мгле моей каюты, пытаясь собраться со своими рассеянными силами; электрические лампы были погашены, и только молния освещала могильную тьму. Неистовые крики раздавались на палубе надо мной, бесовские завывания – то как восторг, то как отчаяние, то опять как угроза; яхта прыгала, как затравленный олень, среди рассвирепевших валов, и каждый страшный удар грома грозил, казалось, разбить ее надвое. Ветер выл, как дьявол в муках; он вопил, стонал и рыдал, как бы наделенный мыслящим телом, которое страдало острой агонией; вдруг он налетел с разъяренной силой, и при каждом его бешеном порыве мне думалось, что корабль должен пойти ко дну. Забыв все, кроме личной опасности, я старался открыть дверь. Она была заперта снаружи. Я был пленником. При этом открытии мое негодование превысило все другие чувства, и, ударяя обеими руками по деревянным панелям, я звал, я кричал, я грозил, я проклинал – все напрасно! Брошенный раза два на пол креном яхты, я не переставал отчаянно звать и кричать, стараясь перекрыть своим голосом оглушительную суматоху, которая, казалось, овладела кораблем со всех сторон, но все было бесполезно, и, наконец, измученный, утомленный, я перестал и прислонился к неподдающейся двери, чтобы перевести дыхание и собраться с силами. Буря усиливалась, молния сверкала почти непрестанно, и каждое ее сверкание сопровождалось раскатами грома. Я прислушивался, и вдруг услышал бешеный крик: «Вперед по ветру!» Это сопровождалось взрывом нестройного хохота. В страхе я прислушивался к каждому звуку: и вдруг кто-то заговорил около меня:
   – Вперед по ветру, сквозь свет, бурю, опасность и гибель! Гибель и смерть! Но потом жизнь!
   Особенная интонация этих слов наполнила меня таким неистовым ужасом, что я упал на колени и почти молился Богу, в Которого всю свою жизнь не верил и Которого отрицал. Но я слишком обезумел от страха, чтобы найти слова; густой мрак, страшное бушевание ветра и моря, разъяренные беспорядочные крики – все это было для меня точно разверзшимся адом, и я мог только преклонить колени, онемевший и дрожащий. Вдруг бессвязный звук как бы приближающегося чудовищного вихря возвысился над всеми остальными – звук, который постепенно перешел в завывающий хор тысячи голосов вместе с бурным ветром; неистовые крики перемешивались с грохотом грома, и я выпрямился, уловив сквозь яростное смятение слова:
   – Слава Сатане! Слава!
   Оцепенев от ужаса, я прислушивался. Волны, казалось, ревели: «Слава Сатане!» Ветер кричал это грому; молния писала огненной змееобразной линией в темноте: «Слава Сатане!» Мой мозг кружился и грозил лопнуть, я сходил с ума, безусловно, я сходил с ума; мог ли я явственно слышать такие бессмысленные звуки, как эти! С внезапным приливом сверхъестественной силы я надавил всей тяжестью своего тела на дверь каюты в исступленном желании открыть ее; она слегка поддалась, и я приготовился ко вторичной попытке, как вдруг она широко распахнулась, пропустив поток бледного света, и Лючио, задрапированный в тяжелый плащ, встал предо мной.
   – Следуй за мной, Джеффри Темпест! – сказал он тихим ясным голосом. – Твой час пробил.
   Пока он говорил, все мое самообладание покинуло меня. Ужасы бури и ужас от его присутствия подавили мои силы, и я простер к нему умоляюще руки, не сознавая, что я делал и говорил.
   – Ради Бога! – начал я дико.
   Он заставил меня замолчать повелительным жестом.
   – Избавь меня от твоих молений. Ради Бога, ради себя и ради меня! Следуй! Он двигался передо мной, как черный призрак в, странном бледном свете, окружавшем его, а я, ошеломленный, пораженный ужасом, плелся за ним, пока мы не очутились в салоне яхты, где волны со свистом ударялись в окна, как змеи, готовые ужалить. Дрожащий, не в состоянии говорить, я упал на стул: он повернулся и мгновение задумчиво глядел на меня. Затем он открыл одно из окон, и громадная волна, разбившись, осыпала меня своими горько-солеными брызгами, но я ничего не замечал: мой тоскливый взгляд был устремлен на него – на существо, которое так долго было товарищем моих дней. Подняв руку авторитетным жестом, он сказал:
   – Назад, вы, демоны моря и ветра! Вы, которые не элементы Бога, но мои слуги, нераскаявшиеся души людей! Потерянные в волнах или кружащиеся в урагане, прочь отсюда! Прекратите ваши крики! Этот час – мой!
   Я слушал в паническом страхе и видел, как громадные валы, мириадами поднимающиеся вокруг корабля, вдруг исчезли, завывающий ветер стих, яхта тихо скользила, как по спокойной поверхности озера, и прежде, чем я мог понять это, свет полной луны стал бросать блестящие лучи и полился широким потоком по полу салона. Но в самом прекращении бури дрожали слова: «Слава Сатане!» – и они замерли вдали, как удаляющееся эхо грома. Тогда Лючио посмотрел на меня, и лицо его было исполнено великой и страшной красоты!
   – Знаешь ли ты меня теперь, человек, которого мои миллионы сделали несчастным, или ты нуждаешься, чтоб я сказал тебе, кто я?
   Мои губы зашевелились, но я не мог говорить; ясная и страшная мысль, озарившая мой ум, казалась слишком переходящей границы материальных чувств, чтобы смертный мог ее выговорить.
   – Будь нем, будь недвижим, но слушай и чувствуй! – продолжал он. – Верховным могуществом Бога, так как нет другого могущества ни в мире, ни на небе, я управляю и повелеваю тобой, когда твоя собственная воля отставлена в сторону, как ничто. Я выбираю тебя из миллионов людей, чтоб ты прошел урок в этой жизни, какой все должны пройти в будущей; пусть все способности твоего разума приготовятся принять то, что я сообщу, и передай это твоим собратьям, если ты сознаешь, что у тебя есть душа.
   Опять я силился заговорить; у него был такой человеческий вид, он был так дружески ко мне настроен, хотя и объявлял себя моим врагом. А между тем что значил тот мерцающий свет, сияющий вокруг его головы, та величавая слава, горящая в его глазах?
   – Ты один из «счастливых» людей света, – продолжал он, глядя на меня прямо и безжалостно. – По крайней мере, так свет судит о тебе, потому что ты можешь купить его благосклонность. Но силы, руководящие всеми мирами, не судят тебя подобным мерилом; ты не можешь купить их благосклонность. Они смотрят на тебя, каков ты есть, а не каким ты кажешься. Они видят в тебе бесстыдного эгоиста, настойчиво искажающего их божественный образ вечности, и этому греху нет извинения и нет спасения от наказания. Кто бы ни предпочитал свое я Богу и в высокомерии этого я осмеливался сомневаться и отрицать Бога, тот призывает другую силу для управления своей судьбой – силу зла, созданную и поддерживаемую непослушанием и порочностью человека, – ту силу, которую смертные называют Сатаной, князем тьмы, но которую некогда звали Люцифером, князем света…
   Он остановился, и его пылающий взор упал на меня.
   – Знаешь ли ты меня… теперь?
   Я сидел, оцепенев от страха, безгласно уставившись на него… Не был ли этот человек (так как он казался человеком) сумасшедшим, чтоб намекать таким образом на вещь, которая была слишком дикой и ужасной для выражения словами?
   – Если ты не знаешь меня, если ты не чувствуешь своей осужденной душой, что ты узнал меня, то это потому, что ты не хочешь узнать. Так я прихожу к людям, когда они наслаждаются в своем предумышленном самоослеплении и тщеславии; так я делаюсь их постоянным товарищем, угождая им в их излюбленных пороках. Так я принимаю образ, что нравится им и подходит мне для их нравов. Они делают из меня, что я есть; они переделывают сам мой вид по моде их быстротечного времени. В течение всех переменчивых и повторяющихся эр они находили для меня странные имена и титулы, и их верование сделало из меня чудовище, будто бы воображение могло создать худшее чудовище, чем дьявол в человеческом виде.
   Я невольно содрогнулся; я начинал смутно понимать ужасное свойство этой нечеловеческой беседы.
   – Ты, Джеффри Темпест, человек, в которого некогда была вселена мысль Господа, тот проникающий огонь или отзвук небесной музыки, называемой гением. Такой великий дар редко посылается смертному, и горе тому, кто получая его, пользуется им только для себя, а не для Бога. Божественные законы мягко направляли тебя на путь прилежания, на путь страдания, разочарования, самоотречения и бедности, так как только ими человечество облагораживается и стремится к совершенству. Через скорбь и тяжелый труд душа вооружается для битвы и укрепляется для победы. Но ты – ты питал злобу к расположению Неба к тебе. Бедность сводила тебя с ума, голод причинял тебе болезненность. Однако бедность лучше, чем высокомерное богатство, голод здоровее, чем самоудовлетворение. Ты не мог ждать: твои горести казались тебе чудовищными, твои стремления – похвальными и чудесными, горести и стремления других были ничто для тебя; ты готов был проклясть Бога и умереть. Жалея себя, восхищаясь собой и никем, другим, с сердцем, полным горечи, и с проклятием на устах, ты жадно стремился уничтожить и свой гений, и свою душу. По этой причине к тебе явились твои миллионы: так я сделал!
   Он стоял предо мной во весь рост; его глаза меньше блестели, но они выражали страстную скорбь и презрение.
   – О безумец! Как только я пришел, я предупреждал тебя, в тот самый день, как мы встретились: я сказал тебе, что я не тот, чем кажусь. Элементы Господа грохотали угрозу, когда мы заключили наш дружеский договор. И я, когда я увидел последнюю слабую борьбу, сопротивление и недоверие не совсем тупой души в тебе, разве я не настаивал, чтобы ты дал волю своим лучшим инстинктам? Ты – насмешник над сверхъестественным. Ты – издевающийся над Христом. Тысячи намеков давались тебе, тысячи случаев предоставлялись тебе сделать добро, принудив меня оставить тебя, что принесло бы мне желанный отдых от скорби, облегчение на минуту от муки.
   Его брови сумрачно сдвинулись; на секунду он умолк, затем продолжал:
   – Теперь узнай от меня, кто соткал паутину, в которую ты так охотно запутался. Твои миллионы были моими. Человек, что оставил их тебе в наследство, был жалкий скряга и дурной до глубины души. Умножая свои богатства, он сошел с ума и убил себя в припадке безумия. Он живет опять в новой фазе существования и знает настоящую цену золота. Это ты еще должен узнать.
   Он подошел на два шага ближе, еще пристальнее устремив на меня глаза.
   – Ты думаешь, что я друг, – сказал он. – Тебе следовало бы считать меня врагом, потому что тот, кто льстит человеку за его добродетели или потворствует ему в его пороках, есть худший враг того человека. Но ты считал меня удобным товарищем с тех пор, как я стал служить тебе, – я и мои последователи со мной. Ты не мог понять этого, ты, который глумишься над сверхъестественным! Ты мало думал об ужасных деятелях, что производили чудеса на твоем празднике в Виллосмире! Ты мало думал, что злые духи готовили дорогой банкет и разливали сладкие вина!
   При этом у меня вырвался подавленный стон ужаса; я дико глядел вокруг, жаждая найти какую-нибудь глубокую могилу забвения и покоя, куда бы мне упасть.
   – Да, – продолжал он, – фестиваль соответствовал нынешнему времени. Общество, жадно наедающееся, слепое и бесчувственное, которому прислуживала свита из ада! Мои слуги выглядели, как люди, так как воистину мало разницы между человеком и дьяволом. Это было отменное сборище! Англия никогда не видела такого в своей летописи!
   Вздохи и вопли усиливались, делались громче; мое тело тряслось; мысли в мозгу были парализованы. Он устремил на меня свои пронизывающие глаза с новым выражением бесконечного сожаления, удивления и презрения.
   – Что за странное существо вы, люди, сделали из меня! – сказал он. – Какими мелочными человеческими атрибутами вы наделили меня! Разве вы не знаете, что неизменная, однако вечно изменяющаяся эссенция вечной жизни может принимать миллионы миллионов форм и постоянно между тем оставаться все той же? Если б вечная красота, которой наделяются все ангелы, могла когда-либо измениться до такого ужаса, какой преследует исковерканное воображение человечества, может быть, это было бы хорошо, потому что никто бы не сделал меня товарищем и никто бы не любил меня, как другие. Но мой образ нравится всем, в этом – мой рок и наказание. Однако даже в этой маске человека, что я ношу, люди признают мое превосходство.
   Его голос понизился до бесконечной грусти.
   – Каждый грех каждого человеческого существа прибавляет тяжесть к моим страданиям и срок моему наказанию; однако я должен держать мою клятву относительно мира! Я поклялся искушать, сделать все, чтобы уничтожить человечество, но человек не клялся поддаваться моим искушениям. Он свободен! Оказывает он сопротивление – и я ухожу; принимает он меня – я остаюсь!
   Тут, сделав вдруг несколько шагов вперед, он простер руку; его фигура сделалась выше и величественнее.
   – Пойдем теперь со мной! – сказал он тихим голосом, звучавшим мягко, но угрожающе. – Пойдем, потому что завеса поднята для тебя в сегодняшнюю ночь! Ты должен понять, с кем ты жил так долго в переменчивом воздушном замке жизни! И в какой компании ты плавал по опасным морям! Некто, гордый и непокорный, как ты, заблуждается меньше в том, что признает Бога своим властелином!
   При этих словах раздался громовой удар; все окна по обеим сторонам салона распахнулись, показывая странное сияние, как бы из стальных пик, направленных вверх, к луне… Затем, почти потеряв сознание, я почувствовал, что был схвачен и неожиданно поднят наверх… И в следующий момент я очутился на палубе «Пламени», находясь, как пленник, в крепких невидимых руках. Подняв глаза в смертельном отчаяния, со страшным чувством убеждения в душе, что слишком поздно молить Господа о милосердии, я увидел вокруг себя ледяной мир, будто солнце никогда не светило над ним.
   Толстые стеклянно-зеленоватые стены льда давили корабль со всех сторон и заперли его между своими непоколебимыми барьерами; фантастические дворцы, башни, бельведеры, мосты и арки изо льда своими архитектурными очертаниями и группировкой составляли подобие большого города; круглая луна, бледно-изумрудная, глядела вниз, бросая на все холодные лучи, и напротив себя я видел у мачты не Лючио, но ангела!

 



XLI



 
   Увенчанная мистическим сиянием, как бы дрожащим от огненных звезд, величественная фигура возвышалась между мной и освещенным луной небом; строгое и прекрасное лицо светилось бледным светом; глаза были полны неутолимой боли, невыразимого раскаяния, невообразимого отчаяния. Черты, которые я знал так долго, были те же, хотя и преображенные небесной лучезарностью и подернутые тенью вечной скорби. Едва ли я испытывал физические ощущения; лишь моя душа, до тех пор спавшая, проснулась и трепетала от страха.
   Постепенно я начал замечать, что другие были вокруг меня, и, вглядываясь, я увидел толпу лиц, диких и странных; молящие глаза были обращены на меня в жалостной агонии, и бледные руки протягивались ко мне скорее с мольбой, чем с угрозой. И я видел, как воздух потемнел и тотчас осветился блеском крыльев; громадные крылья ярко-красного пламени начали развертываться и простираться вверх, к скованному льдом кораблю. И он, мой враг, прислонившись к мачте, был также окружен этими огненными крыльями, которые, подобно тонким перистым облакам, озаренным ярким закатом, развевались от его темной фигуры и тянулись ввысь в блеске сверкающей славы. И бесконечно печальный, хотя и бесконечно сладостный голос нарушил торжественность ледяного безмолвия:
   – Ход вперед, Амиэль! Вперед, к пределам мира!
   Я глянул в сторону рулевого. Был ли это Амиэль, которого я инстинктивно ненавидел, – это существо с черными крыльями и измученным лицом? Если так, то теперь я видел его поистине злым духом. История преступления была написана в его тоскливом взгляде… Какая тайная мука терзала его, которую ни один живущий смертный не может угадать? Руками скелета он двигал колесо; и, когда оно завертелось, ледяные стены вокруг нас начали ломаться с оглушительным треском.