По наследству ему досталась восьмиметровая комната Горицвета. Он сам выскреб оттуда накопившуюся за долгие годы грязь, покрасил стены и потолок светлой водоэмульсионной краской, трижды протер жесткой щеткой тусклый линолеум. Комната в результате засверкала, как новенькая. По левую руку встали теперь холодильник и два металлических автоклава, а по правую – зеленели свежей водой аквариумы на стеллажах. Поблескивали колбочки и мензурки в эмалевом лабораторном шкафчике, шипел аэратор, выталкивая из себя пузырьки сжатого воздуха, мутная белковая взвесь переливалась в подогреваемом инкубаторе. Все шло именно так, как было спланировано. И даже Бизон, который, обозревая это великолепие, вскользь обронил: Вы безжалостны. Нельзя ради своего дела топтать людей, – не сумел испортить ему праздничного настроения. В конце концов, что теперь Бизон мог сделать? Сделать что-либо он мог только сам. Он это знал, и он также знал, что преодолеет в будущем любые препятствия.
 
   Теперь можно было двигаться дальше. К тому времени он уже выработал для себя определенный рабочий режим. Он вставал по звонку будильника ежедневно без четверти шесть и, пока умывался и чистил зубы, повторял намеченную на сегодня порцию английского языка. Он называл по-английски каждую вещь, которую только видел в квартире, каждый предмет, каждое непроизвольно всплывающее в сознании слово. Любое действие, совершенное им, немедленно прогонялось по всем грамматическим временам. «Я чищу зубы. Я уже почистил зубы. Я не буду чистить зубы сегодня». Фразы ветвились и постепенно сливались в текст, который можно было использовать. Он называл этот вид обучения «английский на кухне». Метод был мощный и позволял без особых хлопот наращивать словарный запас.
   От завтрака по утрам он уже давно отказался. Выяснилось, что всю первую половину дня он вполне может не есть. Это экономило минут тридцать-сорок драгоценного времени. А пока на метро и троллейбусе он неторопливо ехал к Университету, то не обращая внимания на толкучку, планировал предстоящий день. Он уже знал: с утра не спланируешь – время уйдет сквозь пальцы. На работу он теперь приходил каждый день ровно в восемь утра. Снимал куртку, натягивал белый халат, подворачивал, чтобы не мешали, манжеты. После этого твердой рукой запирал кабинет изнутри. Нечего, знаете ли, то и дело заглядывать «на минутку». Если кому-нибудь действительно нужно – пускай стучат. Вкалывал он с восьми до двенадцати, – это было самое продуктивное время. Потом быстро завтракал, пока в столовую ещё не хлынул поток посетителей. Далее снова работа – без перерывов, до шести вечера. И затем – ещё два часа, в основном подводя итоги. К десяти он, как правило, уже находился дома. А за полчаса перед сном успевал пролистать пару реферативных журналов.
   По субботам он тоже всегда работал на кафедре, благо Университет как учебное заведение был в это время открыт, а по воскресеньям, если не возникало срочных хозяйственных дел, по крайней мере полдня проводил в Публичной библиотеке. Тишина больших залов действовала на него благотворно. Просмотр публикаций позволял отказаться от некоторых ложных идей. Выписки он систематизировал и разносил по соответствующим каталогам. Для семьи же существовало раз и навсегда отведенное время. Воскресный вечер с девятнадцати до двадцати трех часов. Жена сначала пробовала возражать, затем привыкла. Он вовсе не отказывался ей помогать, ему просто некогда было этим всем заниматься.
   И ещё одному правилу он теперь следовал неукоснительно. Никаких близких друзей, никаких, пусть самых необременительных приятельских отношений. История с Горицветом к тому времени выдохлась и отодвинулась в прошлое. Холод, который вокруг него ощущался, явно ослабевал. Он если и не преодолел на кафедре всеобщую неприязнь, то по крайней мере сумел отодвинуть её куда-то за сцену. Тем не менее, выводы из этого случая были сделаны. Дружба, впрочем как и любые другие приятельские отношения, требует от человека слишком много душевных сил. Слишком велик риск, что тебя обманут и предадут. Слишком много появляется при этом каких-то муторных обязательств. Тратится время, которое и так на вес золота. Лучше уж черствость, чем бесконечная цепь мелких суетливых уступок. Дьявол, как он где-то прочел, прячется именно в мелочах. И поэтому ни с кем из сотрудников кафедры он больше дружить не пытался, разных там вечеринок и неофициального общения тщательно избегал, держал дистанцию, хотя всегда и со всеми был неизменно вежлив. Его самого это, кстати, вполне устраивало. Одиночество давало ему возможность спокойно работать.
   Зато постепенно налаживались контакты с коллегами из-за рубежа. Месяца через три после публикации той самой злополучной статьи в университетском «Вестнике» внезапно вынырнуло письмо от некоего Дурбана из Мичиганского университета, где после восторженных комплиментов, свидетельствующих между прочим о профессиональном знакомстве с вопросом, после некоторых рассуждений о том, какое значение имеет для науки данный эксперимент, выражалось легкое сожаление, что «технологические детали работы почему-то опущены; неужели вам как ученому есть, что скрывать? это странно, это может поставить под сомнение достигнутые вами весьма весомые результаты». А ещё через месяц, промелькнувший в хлопотах и заботах, сдержанно-одобрительный отзыв появился уже на страницах и самого «Вестника». Подписал его Пол Грегори, профессор химии и биологии в Гарварде. И на кафедре это, конечно, произвело соответствующее впечатление.
   С обоими оппонентами он познакомился на конференции в конце года. Дурбан оказался жизнерадостным, толстеньким, с тремя подбородками, коротеньким человечком, производящим в единицу времени целую массу движений и говорящим сразу на всех языках и обо всем на свете. Напрочь не хотел верить, что никакая особая «технология» в данном случае не использовалась, умолял показать «инкубатор», требовал подробную компьютерную распечатку, долго расспрашивал о составе «первичного океана», так, по-видимому, и остался в уверенности, что от него что-то скрывают. А Грегори, напротив, – высокий, тощий, чрезвычайно меланхоличный, с жесткими волосами, с круглыми линзами, точно вросшими во впадины глаз; «технологиями» в отличие от Дурбана нисколько не интересовался, ни на кафедре, ни на факультете, кажется, даже не побывал, зато на банкете, данном в день закрытия конференции, выждав мгновение, когда они оказались как бы отдельно от всех, осторожно сказал, что его департамент был бы счастлив иметь такого сотрудника. У вас, Николас, очень хорошие научные перспективы. Первоклассный интеллект должен и оцениваться соответствующе. Все, что вам требуется теперь, это – современное оборудование. Скажите, вы не пробовали работать с «Баженой»? Чехи сделали очень неплохой биологический активатор.
   Сомневаться насчет этого предложения не приходилось. И хотя времена как раз за последние месяцы стали чуть либеральнее, он все-таки вздрогнул, будто на него брызнули холодной водой, и с трудом удержался, чтобы не оглянуться по сторонам. Ответил в том духе, что пока вполне доволен своей работой. Чужая страна, это, знаете ли, потерять, как минимум, год работы. У нас говорят: два переезда равны одному пожару. А что до скудости оборудования, так это не всегда обязательно плохо. Скудость оборудования, как голод, заставляет работать воображение. Дефицит технических средств будит фантазию. Грегори понимающе подмигнул, тем дело и кончилось. Однако чуть позже его уже строго официально пригласили на ежегодную «Школу развития».
   – Приезжайте, – проникновенно сказал Дурбан, пухлыми ладонями, как в пирожок, беря его руку. – Познакомлю вас со стариком Дэном Макгрейвом. Побеседуете с сотрудниками, посмотрите его новый Биологический центр…
   Грегори тоже выдавил из себя нечто вроде улыбки:
   – Будем рады. Нам с вами, Николас, есть о чем переброситься парой слов. И кстати, не отмахивайтесь, ради бога, от активатора. Рано или поздно вам все равно придется этим заняться…
 
   Попадание пришлось в самую точку. К концу недели он раздобыл всю имеющуюся в наличии документацию по «Бажене» и пока листал глянцевые красочные буклеты, где чрезмерное место, по его мнению, занимали рекламные фотографии, пока изучал параметры разных моделей, пока сравнивал их и выписывал для памяти некоторые технические характеристики, его охватывало предчувствие необыкновенной удачи. Странно, что раньше он даже не подозревал ни о каком таком активаторе. «Бажена», оказывается, могла держать заданные характеристики магнитного поля, менять их по времени в соответствии с введенной программой, сочетать, если нужно, с последовательными колебаниями температуры, отслеживать солевой состав и композицию наиболее важной органики. Она могла делать экспресс-анализы во время эксперимента, выводить на экран сотни быстро меняющихся показателей, строить графики, показывать тенденцию изменений, выполнять десятки других не менее удивительных операций.
   Это было именно то, что ему требовалось. Все последние месяцы он находился в состоянии, близком к отчаянию. Ситуация была совсем не такая, как могло показаться тому же Грегори. С одной стороны он действительно добился весьма весомого результата: теперь доказано, что белковая или предшествующая ей так называемая «прото-аминовая среда», может возникать самосборкой из сугубо неорганических компонентов, более того – существовать в таком состоянии неопределенно долго; то есть жизнь на Земле могла возникнуть именно этим путем. Данные впечатляющие, вполне достаточно для докторской диссертации. Но с другой стороны, никто лучше него не видел, что тем дело и кончилось. Былинки, представляющие собой, наверное, предбелковые образования, продолжали свободно парить, распадаться и, вероятно, вновь образовываться. Разноцветные искры то вспыхивали на мгновение, то угасали. Равномерная бесшумная их циркуляция не прекращалась ни на секунду. Однако ничего, кроме этого, в «прото-океане» не происходило. Слипаться в более сложные агрегаты они намерения не выказывали. Ниточки оставались ниточками, «объемные» связи между ними не возникали. За десятки часов, проведенных у бинокуляров, он ни разу не наблюдал чего-то подобного. Развитие остановилось. Первичный толчок, если только он действительно был, исчерпал себя. Суспензия предбелковых фрагментов оставалась только и безусловно суспензией. Ничто в спокойном аквариуме не предвещало, что процесс двинется дальше.
   Конечно, все дело здесь могло быть просто во времени. Эволюция от протобелков до подлинной жизни продолжалась в реальных условиях многие миллионы лет. Природа, видимо, «отдыхала», осторожно пробуя различные варианты. Однако сам он не мог, разумеется, ждать так долго. Синтез-распад фрагментов не будет продолжаться до бесконечности. Шаткое равновесие рано или поздно сместится в сторону хаоса. Он всем сердцем чувствовал, что энтропия ведет свою невидимую работу. Разрушение может в итоге возобладать над спонтанным синтезом. Ниточек-былинок в конце концов будет становиться все меньше и меньше. А завершиться это, конечно, необратимой кристаллизацией. Среда расслоится, выпадет на дно мертвый осадок. Если «протухнет» и этот, самый последний, аквариум, то эксперимент, скорее всего, будет не повторить. Правильно предупреждал Горицвет: вероятность здесь – один к ста миллиардам.
   Вот почему он едва сумел подавить дрожь, когда впервые увидел «Бажену» в натуре. Обнаружилась она в Институте экспериментальной физиологии, на другом конце города. И хотя, не будучи подключенной, представляла собой всего лишь глыбу неживого металла, но её серые обтекаемые панели с хромированными пластинками, три последовательные шкалы, охватывающие диапазон всех мыслимых и возможных частот, её тоже серые, плавно изогнутые, широкие чресла, куда помещался аквариум, завораживали до немоты и производили сильнейшее впечатление. «Бажена» была создана именно для него. Он это почувствовал сразу же, с первого взгляда. И потому когда тамошний довольно-таки унылый работник административно-хозяйственной части объяснял ему, поправляя галстук, что «вот, мол, купили, валютой плачено, а что теперь с ней делать, не знают. Может договоримся, а? Необязательно деньгами; с баланса на баланс, например?» – он его практически не воспринимал. Он лишь ждал, пока хоть чуть-чуть разойдется в горле сладкий комок восторга. А дождавшись, сказал – все-таки ещё не своим, хрипловатым и подозрительно ломким голосом: =
   – Конечно, договоримся. Я её у вас забираю…
   Торжество, таким образом, было полным и несомненным. Его изумляло лишь то, что никто почему-то его восхищения «Баженой» не разделяет. Бизон, в частности, воспринял эту идею весьма скептически. Разговор их на следующий день продолжался всего пятнадцать минут, и в конце его Бизон запустил пятерню в косматую гриву.
   – Да, с научной точки зрения это весьма перспективно. Тема стоит на повестке дня уже две тысячи лет. Помнится, ещё Каллипид предпринимал нечто подобное…
   – Какой Каллипид? – в недоумении морща лоб, спросил он.
   – Ну – в Древней Греции. Помните: «семь основных минералов»? Он ведь тоже как пантеист придерживался теории самозарождения жизни. Потом этим же занимался, кажется, Гермес Трисмегист. А затем Фетроний в Германии и, по-моему, Краций Малый в Бюрхеймском монастыре. Проблема, разумеется, весьма интересная…
   – Вас что-то смущает? – в конце концов напрямик спросил он.
   Бизон задумчиво пожевал толстые губы.
   – Я почему-то слегка боюсь этого, если честно. Иногда мы подходим к границам, за которые лучше не переступать…
   – Наука – это и есть пересечение любых границ, – сказал он. – Знание начинается там, где человек выходит за пределы возможного.
   – Может быть, не за все пределы следует выходить?
   – Если предел обозначен, он рано или поздно будет пересечен.
   – Вы, конечно, правы, – сказал Бизон. – И все равно я этого почему-то побаиваюсь.
   Необходимые документы он тем не менее подписал. Была выделена смежная комната, где раньше проводились учебные семинары. Мебель оттуда вынесли, заново покрасили потолки и стены. Было много тягостных заморочек с оформлением двух институтских балансов. Выручил все тот же Бучагин, буквально протаранивший административно-хозяйственное подразделение. Пришлось в качестве компенсации уступить ему приглашение на «Школу развития».
   – Ничего, старик, ты ещё молодой, по заграницам наездишься…
   Зато когда в конце августа привезли и постепенно смонтировали «Бажену», когда техники из университетской подсобки врезали шланги в водопровод и поставили шину высоковольтного напряжения, когда были согласованы между собою цепи различных частей, и когда техники наконец ушли, пряча под ватниками две бутыли со спиртом, вдруг образовалась картина, которую он некогда себе представлял: ученый в белом халате, задумчиво согнувшийся у прибора, распахнутое солнечное окно, поблескивающие из шкафчика чистые колбочки и мензурки. Медленный счастливый озноб проник в горло. Сердце споткнулось и вдруг застучало, как мощная паровая машина. Он был вынужден сесть и, чтоб успокоиться, сделать пару глубоких вдохов. Сомнений не было: он тогда, над раскрытой книгой, видел именно эту комнату. Он даже не пытался понять, как такое возможно. Это было возможно, и данного факта ему было вполне достаточно. Значит, он не вслепую работал все эти годы.
   – Не вслепую, – сказал он себе тревожным свистящим шепотом.
   Темно-зеленая овальная кнопка маячила перед глазами. Он нажал на нее, и «Бажена» величественно загудела, разогреваясь. Секунд десять она как бы прислушивалась к тому, что происходит у неё внутри, а затем проклюнулись в тембре призывные высокие нотки. Пыхнул насос, выкачивающий из-под колпака воздух, зажурчала вода, бегущая по тонким трубам из дистиллятора, дрогнули стрелки на шкалах, выцеливая нулевые отметки, и, как три пробудившихся мотылька, забились над ними яркие трепетные индикаторные полоски.
 
   Через три месяца он защитил кандидатскую диссертацию. Трудностей здесь не предвиделось: он уже приобрел в своей области определенный авторитет. За спиной был эксперимент, принесший неожиданные результаты, за спиной было около десятка статей, причем некоторые весьма внушительные. Он уже принимал участие в трех конференциях и двух международных симпозиумах, а в увесистой монографии, которую сейчас в спешном порядке готовила кафедра, ему был предоставлен для написания целый раздел. Никаких поводов для волнения даже в принципе не существовало. Текст доклада на двадцать минут он вызубрил, как когда-то материал перед вступительными экзаменами. Сама процедура защиты прошла без сучка и задоринки. Он отбарабанил доклад, голосом выделяя сложные грамматические обороты; сухо, коротко, ясно ответил на вопросы, которые можно было предвидеть, с необыкновенной серьезностью, молча, выслушал выступления оппонентов; в заключительном слове, не называя имен, поблагодарил весь коллектив кафедры за поддержку. Он практически не волновался: все происходило именно так, как было намечено. Он даже испытывал легкую скуку от угадываемости событий. И ещё больше она усилилась во время банкета в университетской столовой. Он заранее подготовил несколько праздничных тостов, шутливых, но одновременно со смыслом, набросал список тем, пригодных для общего разговора, уважительно чокнулся со всеми, с кем чокнуться было нужно, всем, кому требовалось, выказал особую почтительность и внимание. Он даже подтянул в общем хоре, когда две пожилые доцентши съехали, хлопнув водки, к русским народным песням. Банкет, как потом говорили, прошел на уровне. И тем не менее сердце его облизывала холодноватая скука. Ему все это было совершенно не нужно. Он цедил газировку, которую добавлял себе вместо вина, терпеливо сносил комплименты, сыплющиеся на него то справа, то слева, вежливо улыбался, зорким глазом следил, чтобы у всех всегда было налито, и в течение всего утомительного ритуала тихо жалел о потерянном времени. Сколько можно было бы сделать за этот вечер! Сколько просмотреть, скажем, журналов, сколько всего обдумать! Целых пять или больше часов растрачены попусту. А потому, как только веселье достигло, по его мнению, апогея, стало поддерживаться само собой и не требовало уже специальных усилий, он извинился, сказав, что ему надо бы отлучиться – так, минут на пятнадцать, взбежал на второй этаж, открыл личным ключом притихшую темную кафедру, не зажигая света, стремительно прошел к себе в кабинет и, как завороженный, остановился перед ровно гудящей в полумраке «Баженой».
   Поблескивали хромированные обводы громадных чресел; точно кошачьи глаза, светились вдоль левой панели мелкие круглые стеклышки, подрагивали в окошечках цифры, показывающие время и температуру, а в зеленоватой воде аквариума, подсвеченного рефлекторами с обеих сторон, грациозно, как в невесомости, парили и сталкивались между собой прозрачные, колышащиеся комочки. Видно было, как они ненадолго примыкают друг к другу, медленно тонут по двое, покачиваются на зыбком «крахмальном слое», а потом опять разъединяются, как подтаявший снег, округляются, начинают вращаться и вновь воспаряют к поверхности. Так – раз за разом, в безостановочном хороводе.
   От этой картины у него радостно перехватило сердце. Жизнь, подумал он. Еще немного, и – я стану Богом. Я стану тем, кто из ничего создал нечто.
   Ему казалось, что он точно также парит в невесомости. Скука ушла; жар и холод попеременно окатывали сознание. Мысли у него были прозрачные и кристаллически ясные. Задрожала на виске какая-то жилка, и, чтоб успокоиться, он сильно, почти до боли прижал её указательным пальцем.
 
   Перестройку он встретил безо всякого воодушевления. Ему, как человеку, непрерывно, с утра до вечера занятому работой, непонятной была та маниакальная страсть, с которой вся страна вдруг приникла к приемникам и телевизорам. Что собственно интересного там можно было услышать? О Каменеве и Зиновьеве, которые вовсе не были, оказывается, врагами народа? О Бухарине, оставившем потомкам некое политическое завещание? Неужели не ясно, что все это – очередная кампания, которая скоро выдохнется? И даже когда по прошествии определенного времени, стало ясно, что «гласность», введенная распоряжением сверху, не думает выдыхаться – то ли намерения у нынешних руководителей государства были серьезные, то ли (и это казалось ему более вероятным) процесс вышел из-под контроля, он так и не сумел проникнуться всеобщим энтузиазмом. Какое дело в конце концов было лично ему до Каменева и Зиновьева? Не все ли равно когда возникли первые лагеря – при Сталине или ещё при Владимире Ильиче? Зачем ему знать, что коллективизация конца двадцатых годов была ошибкой? К его исследованиям это никакого отношения не имеет. И хотя он вместе со всеми голосовал за какие-то головокружительные резолюции, хотя участвовал в каких-то собраниях и подписывал какие-то обращения, хотя кивал, чтобы не выделяться, слушая очередного оратора, уже знакомая скука пленочкой накрывала сознание. Сердце его при этом оставалось холодным. Гул великих страстей, как эхо, растворялся в пространстве. Он в таких случаях лишь украдкой посматривал на часы, – сдерживая зевок и прикидывая, когда можно будет заняться делом.
   Политическая позиция у него была очень простая. Лично ему тоталитарность советской власти никогда не мешала. Более того, он догадывался, что она не помешала бы ему и в дальнейшем. Любой власти, какая бы, плохая или хорошая, она ни была, возможно не слишком требуются поэты, художники, скульпторы, композиторы – разве что для обслуживания некоторых не слишком обременительных государственных догм, – но любой власти нужны квалифицированные ученые, инженеры, военные специалисты, ей нужны грамотные механики, конструкторы, строители, испытатели. То есть те, кто добивается в своей деятельности практических результатов. А если так, то не следует обращать внимания на всякую общественную трескотню. Трескотня помогает политикам, но противопоказана специалистам. Следует спокойно работать и добиваться именно результатов. Шумиха в газетах лишь отвлекает и не дает по-настоящему сосредоточиться.
   А сосредоточенность ему была необходима сейчас даже больше, чем раньше. Только теперь он начинал понимать, какой редкий шанс выпал ему в этой удивительной лотерее. Причем, внешних оснований для беспокойства вроде бы не предвиделось. В мастерских был заказан специальный аквариум значительно больших размеров. С величайшими предосторожностями «прото-океан» был помещен в этот новый объем и по каплям дополнен средой, в точности соответствующей исходной. Он боялся дышать, когда производил эту кропотливую операцию. Тем не менее каким-то чудом, какими-то молитвами все обошлось. Среда, правда, на несколько дней приобрела все тот же, слабо коричневатый оттенок, комочки замерли, и некоторая их часть опустилась к зыбкому «крахмальному слою», они как бы сливались с ним, разрыхляясь и становясь зрительно неуловимыми – в эти страшные дни у него, как у старика, побелела прядь волос надо лбом, – однако к исходу недели зловещая коричневатость в воде исчезла, «крахмальный слой» уплотнился и перестал демонстрировать пугающую разжиженность, комочки-коацерваты тоже приобрели более четкие очертания, и – сначала медленно, а потом все быстрее – возобновили циркуляцию от дна к поверхности. Они даже несколько увеличились в объеме и теперь прилипали не к слою «крахмала» а к плоскому обрезу воды, в свою очередь несколько уплощаясь и как бы заглатывая сернистый воздух. В этом смысле все, видимо, обстояло благополучно.
   Зато провалились тянувшиеся почти три года попытки воспроизвести начальные эксперименты. Какие только соли и комбинации различных соединений он не пробовал, какие только не разрабатывал магнитные, тепловые, химические и биологические режимы, как только не менял освещенность и радиационный фон возле аквариумов – кажется, сочетания исходных параметров было продублировано не одну сотню раз – и все равно заканчивались эти усилия одним и тем же: в начале месяца он с некоторой надеждой запускал новую экспериментальную серию, а уже через две недели, в крайнем случае через три, часть аквариумов безнадежно, как проклятая, «протухала», зарастала морщинистой плесенью и эти среды приходилось выбрасывать, а другая часть расслаивалась, кристаллизовалась и в таком виде могла существовать неопределенно долго. Но это было, как он понимал, «мертвое» существование, та вселенская форма материи, в которой отсутствовала собственно жизнь.
   Повторить результаты эксперимента не удавалось. За три года он таким образом проработал более полусотни серий. Почти триста разных составов прошли через его руки, почти тысяча разнообразных режимов была им тщательно опробована и отвергнута. Можно было придти в отчаяние от потраченных на это времени и усилий. Все впустую; «сцепления» между различными компонентами не происходило. Видимо, что-то важное наличествовало в тех первоначальных, немного наивных опытах; что-то неуловимое – что исчезло и чего, скорее всего, нельзя было возобновить. Он называл это для себя «фактором икс». Прав был, по-видимому, Горицвет: ему тогда действительно повезло. Единственный шанс из ста миллиардов! Человеческой жизни не хватит теперь, чтобы изучить все возможные комбинации. Да что там жизни – ста жизней, тысячи жизней! Потребуется несколько десятилетий, чтобы заново получить такие же результаты.