– В девять вечера, – завершил он этот разговор, – проведем учебную тревогу, если только не придется проводить боевую. Это будет проверка на взаимозаменяемость. И запомните: с этой минуты все свободное время должно быть посвящено учебе, тренировке и отработке методов ведения боя в доте. Самого же свободного времени должно быть как можно меньше. Всякие отлучки из дота запрещаю.
   – Товарищ лейтенант, но еще сегодня, в пос-ледний раз… – попытался было смилостивить его Крамарчук.
   – Отставить! С просьбами об увольнении не обращаться. Так и передайте своим бойцам. Что еще?
   – Тут, товарищ лейтенант, дело одно, – начал старшина, почесывая затылок. – Даже не знаю, как сказать. Оно вроде бы похоже на то, что…
   – Да трусит тут один, – перебил его Крамарчук. – Красноармеец Сатуляк. Подносчик патронов второго пулемета. И у меня точно такой же есть, заряжающий Конашев. Но тот про себя трусит, сдерживается. А Сатуляк все время скулит. То наружу просится, то часами просиживает у амбразуры.
   – Стоп-стоп. Что значит: «трусит»? Он немцев, смерти боится, или же ему страшно оставаться в доте?
   – Точно так, в доте, – согласился Дзюбач.
   – Не все ли равно, как он трусит? – удивился Крамарчук. – Главное, трусит.
   – Но важно знать, в чем это проявляется, – заметил Громов. – Пробовали поговорить с ним?
   – Я со своим, кажется, так «поговорю», что он навеки забудет, что такое страх, – саркастически улыбнулся Крамарчук.
   – Э, нет, с моим так нельзя, – возразил старшина. – Сатуляк – человек в возрасте, степенный, четверо детей.
   – Так что советуешь, отпустить его с миром, пусть еще четверых наделает? – окрысился Крамарчук. – Ты же сам предлагал позвонить комбату, чтобы его заменили!
   – Я это и сейчас предлагаю. Лучше взять хлопца с маневренной роты, добровольца. Обучить его – раз плюнуть. А Сатуляка перевести к Рашковскому. И Конашева твоего – тоже.
   – А я против. Трусам потакаем. Все захотят на волю, под кустики. Там ведь и отступить можно, и драпануть, коли чего. А здесь надо до конца. Поэтому они и трусят. Он, видите ли, не может находиться в подземелье! Его что-то по ночам душит. У него привидения. Он боится оставаться один в отсеке…
   Какое-то время Громов нарочно не вмешивался в перепалку командиров точек. Он понял, что те не хотели докладывать ему о трусах, но конфликт назревал, и на душе у Крамарчука постепенно накипало. А еще Громов почувствовал: только выслушав их до конца, он поймет, что, собственно, происходит с теми двумя бойцами на самом деле.
   – Замечена эта хандра только за двоими? – не выдержал наконец Громов, умышленно подкинув младшим командирам слово «хандра», чтобы заменить им «трусость». – От других бойцов подобных жалоб или просьб не поступало?
   – Отпустить бы наверх Сатуляка… – ответил старшина. – Все остальные стерпят.
   – Остальные возмутятся, – обронил Крамарчук. – Им тоже на волю захочется.
   – Стерпят, сказал.
   – Все, прекратили этот спор, – помирил их лейтенант. – Разберемся. Учебную тревогу проведем ровно через час. А пока – выполнять приказ.
   Ничего странного в том, что двое бойцов, как принято было выражаться в их доте на Буге, «захандрячили», Громов не видел. Он помнил, как при первой же тревоге, с перекрытием всех заслонок, отключением света и одеванием противогазов, один солдатик из его гарнизона захандрячил так, что дело дошло до истерики. Убежал с нижнего этажа, с орудийного подвала, на первый (как и в этих, «днестровских», там доты были двухэтажные, и все службы находились на нижнем этаже), рванулся к бронированной двери… Его, понятное дело, остановили, но силой. А сразу же после тревоги хотели вызвать на ротное комсомольское собрание, угрожая исключить из комсомола. При этом активисты были уверены, что у коменданта, не терпевшего ни малейшего проявления трусости, найдут полную поддержку. И были удивлены, что Громов сумел отговорить комсорга роты от этой затеи. А на следующий день он поступил по-своему. Оставил этого парня с собой, в доте, с ним еще двух бойцов, которые бы помогли привести дот в «тревожное» состояние, а остальных отправил наверх, на строевые занятия.
   Шесть раз объявлял он газовую тревогу и шесть раз выполнял все положенное по инструкции вместе с бойцом-«хандриком», ни на шаг не отступая от него. Кроме того, после каждой тревоги вместе с ним открывал одну из заслонок и проигрывал ведение боя в противогазах и без них. Причем все это делал весело, озорно, показывая бойцу, что хотя «враг» и прижал их, но все же они выжили и еще дадут ему бой.
   Громов помнит, что в тот день парень вконец измотался, но, когда тревога была объявлена в шестой раз, он с такой злостью и такой самоотверженностью бросился к спаренному с орудием пулемету, что комендант поневоле пожалел, что там, на равнине возле дота, нет настоящего врага. С этим парнем они действительно дали бы ему бой.
   Потом еще несколько дней Андрей организовывал «химические учения» специально для этого горемыки-солдатика и вообще держал его поближе к командному пункту, превратив то ли в ординарца, то ли в дублера коменданта. У некоторых бойцов это вызывало возмущение или насмешки: «Какого черта возиться с таким?! Списать его с дота, пусть роет окопы». Однако Громову все же удалось отстоять этого парня, заставить его победить свой страх. И когда это стало ясно даже неисправимым скептикам, – возгордился. Тайно, естественно.
   Нечто подобное Андрею хотелось теперь проделать и в «Беркуте». А вдруг подействует и на сей раз? Тем более что отныне все тревоги обещали быть боевыми.
* * *
   Минут через пять после ухода Дзюбача и Крамарчука в командном отсеке появился младший сержант Ивановский.
   – Товарищ лейтенант, слух дошел, что намечается учебная тревога. Вроде бы даже химическая. По всем правилам, на выдержку.
   – Это уже не слух. Это приказ, – ответил лейтенант, не отрываясь от окуляра перископа. Он отчетливо видел, как отделение солдат противника (похоже, это были румыны), пригибаясь, перебежками добралось до еле обозначенного на местности оврага и скрылось в нем. Овраг тянулся к реке, и не нужно было слыть провидцем, чтобы догадаться, что именно в нем лучше всего накапливаться подразделениям, готовящимся к форсированию Днестра.
   – Перед вашим приходом я принес дивизионные газеты. Некоторые бойцы уже прочли. Но надо бы поговорить. Там описано несколько подвигов наших солдат по ту сторону Днестра.
   – Божественно. Будем считать вас политруком дота. Думаю, тридцать минут вам хватит?
   – Должно хватить.
   – Вечером соберемся в «красном уголке» и поговорим более обстоятельно. Нужно настроить людей. Возможно, это будет последний более-менее спокойный вечер.
   – Похоже, что последний. Наши «беркутовцы» встречались с бойцами Рашковского. Так вроде бы слух такой, что нас уже обошли с обеих флангов.
   – Ну, допустим, обошли, и что?
   – Так вроде бы слух такой, что все войска уходят, а мы…
   – Все это тоже не слухи, Ивановский, а реальная обстановка. И то, что мы остаемся здесь до конца и будем уходить последними, – тоже правда. Войска действительно уходят, и, думаю, через пару дней последует приказ об отходе всех подразделений самого укрепрайона. Кроме гарнизонов наших дотов и прикрытия, разумеется. Для командования сейчас важнее сохранить эти воинские части, не позволив врагу взять их в окружение. Они понадобятся на другом рубеже обороны.
   – Но ведь мы же не должны говорить об этом бойцам, товарищ лейтенант. В моей пулеметной точке подобные разговоры я просто-напросто пресекаю.
   – Почему не должны? В таких ситуациях солдатам нужно говорить только святую правду. Они имеют право знать, что их ждет. Должны понимать свою роль в этих боях и даже в этой войне. Другое дело – панические разговоры.
   – Так что… Так и будем говорить, как есть? – неуверенно переспросил Ивановский, выходя из отсека. – Все, как оно?..
   – Чем больше знают они сейчас, тем меньше вопросов возникает во время боя, – улыбнулся Громов своей сдержанной, жесткой улыбкой. – А бои здесь будут страшные. И умирать солдат должен за правду. Веря командиру. Вот и вся наша окопная политнаука.
   Когда Ивановский вышел из дота, Громов вновь взялся за «штурвал» перископа, однако припадать к окуляру не спешил. «Что за панический страх перед окружением?! – возмутился он, все еще пребывая под впечатлением разговора с младшим сержантом. – “Прорвались севернее, прорвались южнее!.. Обошли! ” А если они обойдут нас по берегам Ледовитого океана и Черного моря, что тогда, всем срываться со своих позиций и бежать за Урал?! Мы – у них в тылу, за линией фронта? Тем хуже для них: пусть думают, как от нас избавиться. Как же плохо готовили нас к современной войне! Да и готовили ли… к современной, фронтово-партизанской?»

8

   …Принять участие в операции по захвату моста Штубер вызвался сам. Собственно, мост его не интересовал, хотя участие в этой авантюре, несомненно, зачислилось бы ему и, очевидно, было бы отмечено наградой. Просто оберштурмфюреру казалось, что вместе с двумя солдатами из своего отряда особого назначения он довольно легко сумеет смешаться на левом берегу с отступающими красноармейцами, пройдет с ними по укрепрайону, а потом дождется своих на одной из явочных квартир, на окраине Подольска, где давно осел их агент – из местных, надежно завербованный и наглухо «замороженный».
   С помощью этого агента Штубер должен был внедрить двух своих людей в подполье, которое – он в этом не сомневался – русские обязательно оставят в городе и в прилегающих поселках. В нужное время эти двое должны были предстать перед руководителями подполья или партизанского отряда как окруженцы из оставленной для прикрытия части, не сумевшей пробиться к своим. И, само собой, агент, человек, вызывавший доверие у местных партийцев, подтвердил бы их легенду.
   Сначала все шло хорошо. Прикрытие на том берегу пропустило их без особых подозрений, они уже, по сути, прошли мост… На последних метрах его, как и было условлено с подполковником Зерштофом, руководившим этой операцией, Штубер со своими людьми выдвинулся в первые ряды колонны… Не хватило всего лишь нескольких минут, чтобы сбежать с моста и оказаться вне перестрелки. Но им всем не повезло. У кого-то из германских солдат просто-напросто сдали нервы. Красноармеец из охраны подался к нему, чтобы что-то спросить или попросить табачка, а тот, не зная языка и не понимая, чего пулеметчик добивается от него, вдруг с винтовкой наперевес бросился на пулеметный расчет[1].
   Уже в те мгновения Штубер понял, что операция сорвана и, как только прозвучал первый выстрел, залег под перилами, пропуская мимо себя всех, кто должен был смять охрану моста, захватить позиции и удерживать их до подхода танков с десантом на броне.
   По замыслу командования армии, этот диверсионный налет дарил один-единственный шанс спасти мост через Днестр от разрушения русскими. Или, если мост все же будет взорван, без особых потерь захватить плацдарм для форсирования.
   Впрочем, в то время Штубера мало интересовали замыслы штабистов. У него были свои планы, которые, из-за трусости какого-то жалкого идиота, не сумевшего справиться со своими нервами, тоже рушились.
   Потеряв из виду командира, побежали вместе с солдатской лавиной и двое его агентов. Скорее всего, там, в перестрелке, оба они и погибли. Штубер, конечно, мог бы попробовать вернуться на левую сторону моста, но побоялся, что русские взорвут его раньше, чем он достигнет берега – так оно, собственно, и случилось. Поэтому оставалось только одно: прорываться в тыл русских, в город.
   Вот тогда он и бросился вслед за батальоном, переступая через трупы своих и чужих, пробиваясь через сутолоку рукопашной. И если бы не тот лейтенант, несомненно, хорошо подготовленный не только к рукопашному бою (очень странно, что он оказался всего лишь комендантом дота; или, может, это следует воспринимать как маскировку, «легенду»?), Штубер, конечно, прошел бы через позиции и проник в Подольск. И то, что не сумел этого сделать, – заставляло оберштурмфюрера всерьез задуматься над своей диверсионной подготовкой.
   Правда, в конце концов он все-таки оказался в городе, но лишь спустя два часа после постыдного плена. Впрочем, Штубер решил, что распространяться о своем пленении не стоит. Свидетелей нет, протокола допроса в русском штабе или комендатуре тоже не осталось. Но чтобы этот вопрос вообще не мог всплыть, чтобы у командования не возникло даже подозрения, нужно было разведать участок укрепрайона южнее Подольска.
   Уже трижды разведотдел армии посылал туда своих лазутчиков, к операции подключили двух агентов абвера из местных, но все они странным образом исчезли. Ни один не вернулся, ни один не вышел на связь. Не многое дал и неудачный разведывательно-диверсионный парашютный десант. Так что теперь, после провала операции «Мост», провести основательную разведку этого района и вернуться к своим – значит вернуться героем.
   …В пригородном поселке оберштурмфюрер СС Штубер незаметно отстал от колонны красноармейцев, с которой вышел из города, и, добравшись до его южной окраины, не постучав, открыл дверь первого же дома.
   – Я слегка контужен и чертовски устал, – жестко объяснил он довольно привлекательной хозяйке лет тридцати, стоявшей перед ним с недочищенной картошкой и ножом в руке. – Мне нужно хотя бы пару часов поспать.
   Женщина удивленно посмотрела на офицера.
   – Поспать?!
   – Да, поспать. Что в этом удивительного?
   – Сейчас? Кто же из военных сейчас спит?
   – Все, кто может. Самое время.
   Женщина пожала плечами и, слегка замешкавшись, провела в небольшую комнатушку, где и показала на застланную кровать.
   – Здесь и поспите. Только скажите, когда разбудить.
   – Сам проснусь. Зовут вас как?
   – Оляна.
   – Оляна? Необычное имя.
   – Это по-нашенски. По паспорту – Елена.
   – Оляна лучше. Есть что-то в этом имени от славянской древности. Мужа, конечно, мобилизовали?
   – В армии, как и вы, – неохотно ответила женщина, пряча под фартук потрескавшиеся почерневшие руки. Что-то не нравилось ей в этом пришельце, что-то в нем таилось такое, что заставляло Оляну настораживаться.
   – И давно… в армии?
   – С первого дня, считайте. Как и вы. Хотя нет, вы из военных.
   Говорила она с заметным, хорошо знакомым Штуберу украинским акцентом, нараспев. И голос ее сам по себе тоже был удивительно певучим. Хотя слова, которые она произносила своим милым голоском, отзванивали страхом и ненавистью. – Немцы эти, проклятые… Их, говорят, как саранчи. Всех забрали: и моего, и соседских. А вернутся ли?
   – Ну, все, все, успокоилась, – остановил ее Штубер, внимательно осматривая спальню. – Где он, вояка твой, служит?
   – Да пока что здесь, недалеко. Почти возле дома.
   – Это в дотах, что ли? – насторожился гость.
   – Точно, в дотах! – обрадованно подтвердила женщина. – Вы, наверное, тоже оттуда?
   – Если бы… Из-за реки я. От самой границы воюем-топаем. Твоему еще повезло, – проворчал он, и так, в форме, даже не расстегнув ремня, уселся на постели. – Прохлаждается в своем доте. Ни бомбы, ни осколки его не берут. Мне бы такую службу. Он кем там, пулеметчиком?
   – Да нет, вроде при пушке.
   – У них что, и пушки есть? – осторожно уточнил Штубер.
   – Говорил, что даже две. И три пулемета. Их там, считай, тридцать человек.
   – Тогда чего тебе бояться? Две пушки, три пулемета… – «Если бы она еще знала системы орудий и пулеметов, – злорадно ухмыльнулся оберштурмфюрер, – цены бы ей не было». – До них там и черт не доберется. Где именно находится его дот? Далеко отсюда?
   – Считай, километра три. Там неподалеку консервный завод.
   – Ну? Мать честная! Именно туда меня и направили. Правда, не в дот. Мы рядом будем, в окопах. Как хоть фамилия его, может, встречу?
   – Ой, как было бы хорошо! Ой, как было бы… – засуетилась женщина. – Если можно, я через вас еды ему передам. А фамилия его Крамарчук. Он там за сержанта. Спросите – сразу скажут.
   – Сержант – конечно, сержанта все должны знать, – язвительно подыграл Штубер. – Кстати, кто там у них, в доте этом, за старшего?
   – Новенького какого-то прислали. Лейтенанта вроде бы. Так Николай мой говорил. Строгий, говорил, ну, этот, лейтенант ихний.
   – Самой в доте бывать не приходилось?
   – Самой – нет. Молодуха тут одна к своему ходила. Он из другого, соседнего дота. Да только в средину ее не пустили. Не положено – сказали. Хоть и жена – а не положено. А мой – так вообще запретил появляться там.
   – И правильно сделал. Дело военное. Фамилии этого лейтенанта Николай не называл? Может, я его знаю, служили вместе?..
   – Нет. Я и не спрашивала. Не из местных он, все равно ведь не знаю.
   – А все остальные в этих дотах – из местных?
   – Остальные – да. Почти все. Вот как забрали их, так всех по дотам и пораспихивали. А кого – и возле дотов, по окопам. Чтобы немец через реку не прошел.
   – И не пройдет, – решительно молвил барон, покачивая носками своих запыленных офицерских сапог. – А если и пройдет, то не здесь и не скоро.
   – Дал бы Бог.
   Штубер обратил внимание, что Оляна совершенно не опасается его как мужчины. В ее больших голубоватых глазах, в доверчивой улыбке и в непринужденности поведения таилось что-то обезоруживающее, что заставляло воспринимать ее как женщину, но не как самку…
   Когда она вышла, Штубер взял дверь на крючок, приоткрыл окно и, сняв сапоги, прилег. В этом доме он чувствовал себя спокойнее, чем на квартире самого надежного агента. При всей своей «надежности» агент давно может находиться под наблюдением или оказаться перевербованным. А эта женщина оставалась вне подозрения.
   Пока оберштурмфюрер спал, хозяйка сварила вареники с картошкой. Угостив его на прощание, еще десятка два вареников Оляна пыталась передать мужу в обвязанном платком котелке. Однако брать котелок Штубер деликатно отказался: не пристало ему, командиру, ходить с «пастушьими обедами». Идя к двери, он добродушно ухмыльнулся:
   – Вареники у вас, конечно, вкусные – что есть, то есть. Готовьте еще, думаю, скоро увидимся.
   – Увидимся? – приложила женщина руку к груди. – Когда ж это мы увидимся? И как?! Господи, да погибнем мы все. Слышите, что там деется – за рекой, в лесах, по всему миру? Это же погибель наша, я уже чую ее… Как на Страшном суде – чую.
   Она оказалась слишком близко. Штубер чувственно улавливал зарождающиеся от нее запахи – чистого, ухоженного женского тела, подсолнечного масла и настоя трав, в котором она, очевидно, мыла свои пышные темно-русые волосы. Обычные крестьянские запахи, знакомые Штуберу по воспоминаниям детства (их родной замок был окружен бауэрскими хозяйствами), они возбуждали в нем ностальгическую потребность остаться в этом доме, найти в нем постоянный приют, отстраниться от ужаса, который надвигается на берега этой украинской реки. А сама близость женщины, налитое, пышущее здоровьем тело которой напоминало некий до предела созревший, в любую минуту готовый взорваться жизнесеющим семенем плод, вызывало в нем неодолимое мужское влечение, круто замешанное на неистребимо наивном любопытстве.
   – И все же мы увидимся, – проговорил он, жадно сглотнув врезавшийся ему в горло комок. – Не может быть, чтобы в последний раз…
   – Нет, нет… Когда же? Не увидимся. Вы уйдете. Все уйдете, все погибнете. Все это мне уже чудится. По ночам, – шептала она, слабо, еле заметно сопротивляясь мощным, бесстыдно вцепившимся в ее талию рукам гостя.
   – О видениях – потом, – мягко, но в то же время, по смыслу сказанного, жестко прервал ее мужчина, все оттесняя и оттесняя к высокой, застланной подушками кровати. – Молитвы, видения, предвидения – все потом.
   И не был он с ней ни нежным, ни хотя бы элементарно по-человечески добрым. Грубо повалил ее, переломив на изгибе кровати так, что она чуть не задохнулась, и молча, бесцеремонно устранил все, что мешало ему насладиться ее телом. Но Оляна словно и не ждала, не имела права ожидать от этого пришельца, этого огрубевшего, проникнувшегося черствостью предсмертного страха мужчины, иного обхождения. Тем более – в такое судное время.
   – Бог меня простит. Бог всех нас простит и спасет, – шептала она слова, которые мужчина должен был воспринимать, как слова самой душевной нежности. – Это грех, я понимаю… Только не надо карать за него. Ты и так покарал нас…
   – Оставь в покое Бога! – прорычал рассвирепевший мужчина, железной хваткой впиваясь в плечи женщины и осаждая ее на себя с такой страстью, словно хотел вгрызться ей зубами в глотку. – Оставь Его! – рычал он, упиваясь страстью и в то же время вздрагивая от рева проносившихся над домом пикирующих бомбардировщиков.
   – Он спасет нас, – не слышала и не могла, не хотела слышать его слов Оляна. – Спасет и помилует. Я – грешная. Но, может, и ему… и моему… какая-нибудь другая… вот так же… в любви и страхе… И он тоже простит меня. Тоже простит.
   – Простит, простит… – неожиданно смягчился и сжалился над ней барон фон Штубер. – Потому что весь мир покоится сейчас на любви и страхе.
   Бомба упала совсем рядом, оповестив о себе могучим взрывом. Дом качнуло вместе со склоном долины, на которой он стоял, и женщина отчаянно, хотя и несколько запоздало, закричала: то ли от страха, то ли от жгучего наслаждения и раскаяния. Но скорее всего было в этом крике и то и другое.
   Потом, уже понемногу остывая, Штубер вдруг заметил ее широко раскрытые, испуганные глаза и, все еще продолжая бормотать какие-то нежности, вдруг поймал себя на том, что бормочет-то он их… по-немецки! Эти-то непонятные, на чужом языке сказанные слова и заставили Оляну поначалу замереть, а потом слегка, насколько позволяло мощное тело Штубера, приподняться, чтобы получше всмотреться в глаза своего искусителя.
   – Лежать! – прохрипел Штубер, почувствовав, что женщина догадывается, с кем свела ее судьба в этой греховной постели. – Ты ничего не слышала! Лежать!
   – Бог рассудит тебя, – шептала женщина, провожая его за порог. – Бог нас обоих рассудит.
   Уже держась за ручку двери, Штубер холодно смерил ее взглядом. Поняла она, что перед ней не русский немец, а тот, «гитлеровский», или нет? Если поняла – надо бы тотчас же отправить ее на тот свет. К милостивому Богу, охотно принимающему молодых грешниц.
   – Бог простит и помилует тебя лишь в том случае, если у тебя хватит ума забыть обо всем, что здесь происходило. Ты поняла меня? Молчать – и молиться. Молиться – и молчать!
   – Я буду, буду… молиться, – не в страхе, а в каком-то религиозно-фанатическом экстазе проговорила Оляна. И только Богу было известно, о чем будут ее молитвы.
   Штубер взглянул на часы. Начало седьмого. Уже вечерело. Пожалуй, в районе дотов нужно было бы появиться чуть-чуть раньше, к вечеру всегда опаснее. Зато легче будет пробраться к реке. А для него это главное.
   «Хотя бы она ушла отсюда! – вдруг возродил он в памяти глаза Оляны в тот миг, когда она поняла, что мужчина, одетый в форму красного командира, заговорил по-немецки. – Неужели не понимает, что с ней – молодой и по-женски сочной – станут проделывать те десятки солдат, которые пройдут через ее дом во время захвата этого берега?!»
   Он вдруг поймал себя на том, что ему уже небезразлична судьба этой женщины. И что, уподобляясь светскому ревнивцу, он готов пристрелить каждого, независимо от его формы и знаков различия, кто отважится повести себя с ней точно так же, как только что вел себя он сам.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента