– Двести золотых, – понимая, к чему клонит капитан, предложил Фульк.
   – Маловато. Если нормандцы узнают, что я вам помог, – хозяин каюты похлопал себя по шее, – моя голова рискует смотреть на это тело со стороны.
   – Сколько же вы желаете?
   – Триста, не считая, понятное дело, вознаграждения за спасение из речных вод и затрат на доставку вас прямехонько в Анжу. А ведь прошу заметить, до того мы держали путь во Фрисландию, а это совсем в другой стороне.
   – Итого, – процедил Фульк.
   – Но-но, граф, к чему скрипеть зубами? – явно любуясь произведенным эффектом, усмехнулся судовладелец. – Пятьсот монет, полагаю, достойный выкуп за голову столь родовитого вельможи.
   – Хорошо, – коротко выдохнул анжуец, прикидывая, что стоит ему добраться до родного берега, и сей речной кровосос недолго будет поганить мир своим дыханием.
   – Но тут имеется еще одна загвоздка, – как ни в чем не бывало продолжал капитан. – Я, конечно же, понимаю, что, получив свободу, вы пожелаете отнять ее у меня вместе с законным вознаграждением. И потому мне хотелось бы лишить вас столь неблагоприятной для моей особы возможности. Мы, граф, сделаем так: я отвезу вас в безопасное место вне ваших земель, и неподалеку от них вы напишете письмо к отцу с просьбой собрать золото и отвезти его туда, куда я вам скажу. Если все пройдет гладко, люди вашего отца обнаружат в указанном месте записку, где будет подробно рассказано, как вас найти. На место записки они положат золото. Поверьте, если они его не положат, я об этом узнаю. И если, положив, решат устроить засаду, я тоже узнаю об этом. Тогда, скажу честно, скрепя сердце я отдам вас де Вальмонам. Поэтому в самых убедительных выражениях попытайтесь втолковать отцу, чтобы он не делал глупостей.
   – Но почему я должен верить вам? – уныло отозвался Фульк.
   – Я честный человек, – убежденно ответил капитан. – Да и к тому же у вас нет иного выбора.
* * *
   Никотея спешила: ей казалось, что сколько бы ни было у нее времени для того, чтобы завладеть венцами обеих империй, его чертовски мало. А успеть нужно очень и очень много. Оставив Гринроя заниматься устройством рыцарского турнира, она сейчас тщательнейшим образом изучала местные особенности той многотрудной науки, которая в ее родном Константинополе звалась «искусством жить при дворе». Имена герцогов, графов, князей, епископов укладывались в прелестной головке севасты в четкие и ясные схемы, точно легионы перед боем. За считанные недели до начала грядущего рыцарского празднества ей следовало назубок – лучше всякого герольда – знать родственные связи принцев-электоров: их отношения между собой, имена и влиятельность любовниц каждого из них, жен, духовников, вкусы и интересы. Даже в храме, когда всем казалось, что новообращенная герцогиня Швабская истово молится, она чуть слышно повторяла, шевеля губами:
   – Эберхард – архиепископ Майнцский из рода фон Диц, получил диацез благодаря родству его матери с женой герцога Каринтии. Соответственно через каринтийский дом находится в родстве с австрийским, который всецело поддерживает кандидатуру моего Конрада. Стал епископом в тридцать лет, архиепископом – в тридцать семь. Имеет любовницу, а от нее – дочь и сына. Дочь необходимо сделать моей фрейлиной; сыну четырнадцать лет, растет при монастыре – надо предложить Конраду взять мальчишку себе в оруженосцы. Любит охоту, эльзасское вино, держит собачью свору…
   Каждая, самая мизерная капелька информации о сильных мира сего собиралась ею и впитывалась, как впитывает скупую влагу растущий в выжженной степи цветок.
   Не теряя время попусту, Никотея с мужем объезжала окрестные города, и в каждом из них молодая герцогиня улыбалась, говорила каждому, удостоенному встречи, приятные слова, походя очаровывая всех, кто ее видел и имел счастье обмолвиться словом. Она сыпала в толпы нищих медяками, беседовала с лекарями о рецептах чудодейственных снадобий, способных мертвого поднять из могилы, а заодно узнавала о недугах лиц властей предержащих, и снова улыбалась, и опять запоминала, спеша расставить фигуры на невидимой никому шахматной доске.
   – Расскажи мне об архиепископе Кельнском, – обратилась севаста как-то к мужу.
   – С чего бы это вдруг тебя заинтересовал старый Зигфрид? – удивленно поглядел на нее герцог Швабский, в этот самый миг намеревавшийся отправиться на охоту с дюжиной верных цоллернских дворян. – Прескучнейший, я тебе доложу, старик.
   – Стыдись, Конрад, ты говоришь об архиепископе, а не о ярмарочном шуте!
   – Да уж, такого шута выгнали бы из всякого балагана, – усмехнулся герцог. – Что о нем говорить – святоша! Только-то на уме поститься да молиться.
   – Достойнейший человек.
   – Ха, Зигги? Слышала бы ты его проповеди! Он так бичует грехи рода человеческого, что подчас мне кажется, что, услышь его черти в аду – прости мне, Господи, мои слова! – и они бы крестились все как один.
   – И что же, сам он настолько безгрешен, что с полным правом может клеймить с амвона слабость детей Адамовых?
   – И пуще всего – дочерей Евы!
   «А вот это скверно, – крутилось в голове Никотеи. – Праведники – худшие твари, встречающиеся среди людской породы, ибо от их благости в мире происходит больше зла, нежели от ярости иного разбойника. Что-то надо сделать с этим святошей. На столь важном месте должен находиться человек, преданный мне. – Никотея поглядела в спину удаляющегося мужа. – Старый благостник на эту роль не подходит, тем более что место архиепископа я уже обещала дяде Гринроя… Ах, несчастная Мафраз, как не хватает сейчас ее тайных знаний… Впрочем…»
   – Постой! – окликнула она уже ступившего на порог мужа. – Ты и впрямь находишь, что проповеди Зигфрида Кельнского способны растопить самое жестокое сердце?
   – Даже вырубленное из цельного куска мрамора, – не понимая, к чему клонит жена, обернулся Конрад Швабский. – Зачем он тебе понадобился? От его постного вида все молоко в округе скисает.
   – Я думаю, что для божьего дела будет куда полезнее, когда столь праведный и вдохновенный пастырь понесет крест Господень и слово божье диким варварам севера и не станет попусту расточать пыл своей души пред теми, кто и без того свято верует в Спасителя. Неужто ты забыл, мой дорогой супруг, что точно так же, как мавры, теснящие сынов Кастилии и Арагона, как сарацины в Палестине – так и пруссы, латы, жмудь и прочие дикие кровожадные племена теснят наш мир, желая его погибели. Не там ли место первейшим ревнителям воли Господней? Пусть же Зигфрид обоснует в тех землях новый престол христианской веры, а храбрейший Генрих Лев мечом своим отвратит варваров от греховной мысли сокрушить храм Божий.
   – Оно-то так, – досадуя, что любимая жена отрывает его от не менее любимой охоты, поморщился Конрад, – но если Зигфрид Кельнский и согласится отправиться к пруссам – а я думаю, он согласится на такой подвиг с радостью, то как убедить нашего соперника – герцога Баварского?
   Никотея одарила мужа одной из своих восхитительных нежных улыбок:
   – Иди, мой славный муж и повелитель, и ни о чем не беспокойся. Я все устрою.
 
   Крепость Солдайя[16] всегда казалась Симеону Гаврасу абсолютно нелепой – прилепившись одной частью к высокой скале над морем, другой она будто сползала к подножию гор. Длинные стены требовали множества защитников, в то время как отсутствие воды в месте ее строительства обещало скорую и мучительную гибель гарнизону в случае правильной осады. Но, вероятно, Солдайя и не строилась в расчете на серьезного противника. Набегавшие из степи кочевники не были обучены штурмовать, а уж тем паче всерьез осаждать крепости, а промышлявшие в водах Понта Эвксинского пираты не решались нападать на генуэзскую торговую факторию, прикрытую пусть даже такой нелепой, но все же крепостью.
   Однако сами жители Солдайи отдавали себе отчет в том, насколько уязвима их цитадель, и без особой нужды старались не ссориться с безраздельно властвовавшим над окрестными водами Херсонесом. Просьбу архонта переправить его сына в Италию на генуэзском корабле приняли с превеликой радостью – корабль, полный товара, в Константинополе обязались пропустить без пошлин.
   Конечно, генуэзцев несколько удивила затея турмарха участвовать в рыцарском турнире, объявленном герцогом Швабским в честь своего бракосочетания: прежде ромеи с презрением взирали на столь варварский способ проявления личной доблести. Но, с другой стороны, как гласила старая поговорка: «Время меняет горы», что уж говорить о людях.
   В Генуе приезд заморского рыцаря вызвал радостное возбуждение. Толпы народа сбегались поглядеть на статного красавца-ромея, на суровых варягов, составлявших его эскорт, на их диковинные одежды и дорогие, блистающие золотом, доспехи. Не одна местная синьорина втайне мечтала открыть чужеземцу двери спальни, но турмарх, на западный манер носивший титул герцога Сантодоро,[17] был немногословен и почти мрачен. С вежливым безразличием он принимал восторги местных жителей, и, едва заручившись рекомендательными письмами к герцогам Пармы и Милана, Симеон оставил столицу торговой республики, вызвав сожаление у купеческой старшины и недоуменное разочарование генуэзских красоток. Если что-то и согревало их души, то лишь уверенность, что бледные пармские девицы уж точно не понравятся заморскому рыцарю.
 
   Король Гарольд III ожидал нареченную у ворот Кентерберийского аббатства. Мономашича не слишком радовало пристрастие будущей жены к молитвенным уединениям, но умом он понимал, что пережитое за последние месяцы склонило Матильду задуматься о душе и воле Господа. Дочь неистового короля Генриха Боклерка, послушная воле отца, дала согласие на повторный брак, но, глядя на будущего мужа – почтительного заботливого мужчину, храброго воина и благородного правителя, – она признавалась себе, что ничего в этом мужчине не затрагивает ее души.
   Мод не слишком скорбела о смерти первого мужа – владыки Священной Римской Империи, и возвращение в любимую с детства Британию казалось ей замечательным выходом из положения. Но то, что произошло дальше, представлялось Матильде непрекращающимся дурным сном: гибель брата, плен, смерть отца и чудом спасенная ее жизнь. В глубине души королева сознавала, что вся эта цепь невзгод – божественное наказание ее роду за бесконечные злодеяния, начиная от захвата острова. Ей мнилось, что замужество с внуком короля Гарольда, убитого ее дедом в битве при Гастингсе, искупит былые прегрешения. Она видела себя добровольной жертвой, восходящей на алтарь по воле Господа.
   Матильда старалась улыбаться при виде суженого, со вниманием слушала рассказы о далекой земле его родины, но с тоской осознавала, что сердце ее выжжено, как бывает выжжен ствол дерева, расколотый молнией. «Такова воля отца, – убеждала она себя, – к тому же Гарольд сам вырвал меня из рук мерзавца Стефана и спас от яда. Он доблестный и добрый. Я должна сделать его счастливым».
   – Проповедь окончена, ступайте, – услышала королева сквозь горестные думы и, получив благословение, направилась к выходу.
   – Отчего ты вновь печальна? – подсаживая невесту в крытые носилки, спросил Гарольд.
   Матильду резанул по ушам чужестранный выговор суженого. Благодаря урокам ученого монаха Георгия Варнаца, Гарольд с каждым днем все лучше говорил на языке ее родины, но в устах сына Гиты Английской любые, даже самые ласковые слова звучали отчего-то грубо.
   – Призраки недавнего прошлого не оставляют меня, – покачала головой Матильда.
   – Пустое. Ни к чему страшиться ни призраков, ни людей. Клянусь рукоятью своего меча и копьем святого Георгия, мы изгоним твои страхи так далеко, что даже северные медведи не отыщут их след.
   Она с легким недоумением выслушала похвальбу будущего мужа и даже не улыбнулась.
   – Ты рассказывала, моя дорогая, что Стефан Блуасский подстерегал твой корабль в тайном месте, где мерзавцы, вроде него самого, разгружают без пошлины заморский товар.
   – Это действительно так, мой господин, – негромко произнесла Матильда.
   – Я желаю поставить в том месте крепость и посадить в нее сильный гарнизон, чтобы впредь негодяям всякого рода и племени неповадно было творить разбой и учинять разор моему королевству. Я назову эту крепость в твою честь, душа моя. Мы отправляемся завтра же! – счастливый удачной придумкой, взмахнул кулаком Гарольд.
   Дочь Генриха Боклерка вздохнула, стараясь не выдать внутреннего неудовольствия. Ей вовсе не хотелось возвращаться к истоку недавних бед, но христианское смирение придавало ей сил:
   – Непременно поедем, мой государь, если будет на то воля твоя.
 
   Федюня спал, притянувши колени к груди, почти свернувшись в клубок, чтобы не терять зыбкое тепло потрескивающего костра. Встреча с разбойниками, поразившая всех, казалось, не вызвала у него особого удивления. Более того, он поймал себя на мысли, что по-другому и быть не могло – это занимало его больше, чем несчастный лесной грабитель, едва унесший ноги.
   Но даже и такие неожиданные ощущения не способны были пересилить накопившуюся усталость – он спал, и ему снилось диковинное существо: змея с ногами, шествующая по раскаленному, до белизны выжженному песку, где меж странных треугольных холмов в напряженном ожидании восседал огромный зверь с телом льва и головой человека.
   В ушах Федюни слышалась речь, звуки которой представлялись ему странными, но смысл был понятен от первого до последнего слова: «Я змея, которой много лет. Я прохожу сквозь ночь и каждый день рождаюсь вновь. Я змея – граница земли, я прохожу сквозь ночь и день за днем рождаюсь вновь, обновленная и омолодившаяся». Речь двуногой змеи казалась ему странной, однако он явственно чувствовал, как тело наполняется неведомой силой, будто и вовсе нечеловеческой.
   Пламя костра взметнулось, точно почувствовав эту невидимую силу. Один из нищих, дежуривший у огня, так и застыл с веткой, которую он намеревался бросить в костер.
   – Ишь ты.
   Он толкнул своего приятеля, прикорнувшего тут же, на голой земле.
   – Что… уже? – встрепенулся тот.
   – Тс-с-с, погоди ты. – Он прикрыл ладонью рот товарища. – Глянь-ка на мальца.
   Второй нищий тихо приподнялся и уставился на Федюню.
   – Эка!
   – То-то же! Вроде и спит, а вроде тело аж волною ходит! – проговорил его приятель. – Отойдем-ка подале, сказать чего хочу.
   Они чуть слышно встали и, отгоняя комаров, направились за ближайший дуб.
   – Я вот что думаю, – начал первый нищий. – Оно, конечно, то хорошо, что хорошо кончается, да неизвестно, как еще все сложится. Видал, как злыдень лесной корчился? Точно ядом его жгло!
   – Ага.
   – А амулет на шее у мальчишки видел?
   – А то!
   – Как есть – штука волшебная! Из тех, что эльфы в холмах прячут.
   – Неужто?
   – Неужто-неужто, а как иначе? Ты же сам только что видел, как мальца во сне корежит. Эльфийские вещицы – они такие, они непростые. С ними шутить не след.
   – Верно.
   – Вот я думаю себе: парнишка эту штуковину наверняка отыскал где-то, а то, может, и вовсе стащил, да сдуру на себя и нацепил. А так ведь что сказать – малец себе и малец. Какой из него чудодей?
   – И то верно.
   – Ну а коли верно, то я вот что удумал. След нам амулет без лишнего шума у мальца снять, да скоренько домой возвращаться. На такую-то знатную вещь, ей-бо-ей, покупатель сыщется. Хорошие деньги отвалит.
   – Ага!
   – Так я сейчас из ветки рогульку сделаю, тихонько-тихонько шнурок, на котором амулет тот висит, из-за ворота вытяну, да придержу, а ты его развяжи, да аккуратненько другой рогулькой побрякушку сдерни. Ежели что, кто зна, может, сам собой узелок распутался.
   – Дело…
   – Ну так, как иначе? Одно ясно – толк с этого землетопа никакой, идет себе и идет, какая нам выгода следом волочиться? – Он протянул собрату по нищенскому цеху заготовленную рогульку. – Давай! Только ты ж осторожно!
   Попрошайки снова приблизились к гаснущему без свежей охапки хвороста костру и склонились над спящим Федюней.
   Первый нищий огляделся по сторонам и потянулся веткой к вороту Федюниной рубахи. Он уже коснулся одежды, когда вдруг его воровской инструмент прогнулся, будто под весом, и тотчас выпрямился. А в лоб грабителя прилетело нечто увесистое и твердое.
   Потеряв равновесие, он с размаху уселся на землю и увидел перед носом крошечного человечка не более дюйма в высоту, черного как уголек, с алыми, будто догорающие искры, глазами.
   – Ты что это удумал? – тихо, но очень внятно проговорил человечек, демонстративно упирая руки в боки.
   – Тебе до того дела нет! – огрызнулся нищий, примериваясь, как бы половчей прихлопнуть невесть откуда взявшегося фейри.[18]
   – Коли совсем дурак и жизни своей тебе не жалко, то продолжай. А нет, так глянь, как оно на самом деле есть, когда чары убрать.
   Он прыгнул с ветки на плечо нищего и коснулся его виска своей крошечной ладонью, и в тот же миг оба охотника за легкой наживой увидели воочию, что на шее у мальчишки вовсе и не шнурок, а черный змей с распахнутыми, выжидательно глядящими на них яхонтами глаз.
   – Только коснись этого аспида, все равно – рукой ли, веткой, – и проклянешь тот день и час, когда родился на свет.
   – Неужто помру? – испуганно прошептал нищий.
   – Помереть, может, сразу и не помрешь, а только боль истерзает такая, что иной раз захочешь и рук, и ног лишиться, и самой головы – только бы ее унять.
   – Страх-то какой, – с ужасом прошептал нищий и поглядел на своего обескураженного собрата. – Видал, каково оно?
   – Ага, – подавленно ответил тот.
   – Бежать отсель надо, а то как бы с нами беды не приключилось.
   – Уже приключилась, раз за Кочедыжником пошли, – хмыкнул фейри. – По его воле змеи вас на краю света найдут.
   – А что делать-то? Или нет сладу с демоном?
   – Отчего ж, есть слад. – Фейри ухватился за мочку уха первого нищего, подтянулся на ней и примостился в ушной раковине, как в кресле. – Я вас от беды-напасти огорожу, но с этого мига вы все от точки до точки по моему слову выполнять должны.
   – Да что скажешь, тому и быть! – суетливо заверил первый.
   – Не тряси головой! – приказал фейри. – Я у тебя за ухом сидеть буду и что надо говорить. Сейчас, покуда не рассвело, вставай на ноги да быстро, как только можешь, беги в Самманхэртский монастырь.
   – Да я ведать не ведаю, как к нему идти.
   – Не идти, а бежать. О том, куда – не беспокойся. Покуда я с тобой – с пути не собьешься. Но поспешай: он хоть и недалеко, но тебе еще вернуться надо.
   – Да к чему возвращаться-то?
   – Не смей перечить! – Голос фейри прозвучал резко, как хлопок бича, мозг попрошайки пронзила острая боль. – Пойдешь и вернешься.
   – Тебе-то это зачем?! – взвыл сквозь зубы побирушка. – Ты ж того… из полых холмов… а то вдруг монастырь…
   – Не твоего ума дело, но так и быть, скажу. Иной раз такое случается, что и малому народцу против общего врага люди божьи – союзники. А потому вставай и беги. Как откроют тебе калитку, так сразу оповести, где ныне Сын погибели гнездо свое гадючье свил. Пусть глаз с него не сводят.
   – Как скажешь. – Убогий быстро поднялся на ноги и, не выбирая пути, ринулся в чащу.
   И тут, не дожидаясь рассвета, будто первый лучик солнца выглянул из едва озаренного краешком луны облака и, выхватывая ярд за ярдом впереди бегущего по лесу пройдохи, неотлучным поводырем увлек его за собою к воротам еще мирно спящего аббатства.

Глава 7

   От идеи так же близко до идеала, как и до идиотизма.
Эрик Берн

   Великий князь Святослав ходил взад-вперед по светлице княжьего терема, казавшейся ему непривычно широкой. Всего несколько месяцев назад в этой горнице стоял он, понурив голову рядом с братом Мстиславом перед грозным отцом и выслушивал повеления Владимира о походе к Светлояр-озеру. Ни отец, ни брат не вернулись из того похода, и он – новый государь всея Руси – сполна ощущал тяжесть мономашьего венца.
   Счастливая весть, доставленная Святославу из-за моря, что не сгинул брат, а, разбив в жаркой сече врага, стал королем в землях, от матери завещанных, немало порадовала его. Но уж как там за морем все сладится, дело второе, а здесь править лежа на боку не приходилось.
   Прознав о странной кончине Мономаха, кочевники со всех сторон, точно сговорясь, решили вновь испытать крепость киевских рубежей. Но если прежде отец призывал сыновей в заветную светелку и точнехонько рассказывал, откуда ждать беды и куда полки вести, то ныне такой подмоги не было. До сего дня вражьим набегам еще получалось давать укорот, но как знать, так ли будет впредь?
   Отец Амвросий – духовник княжичей с самого их крещения – наставлял молиться и исповедоваться, поражать гордыню в сердце своем, но схватка с гордыней протекала с переменным успехом, а набеги продолжались и продолжались.
   – Великий княже, – в горницу вбежал государев стольник, боярин Андрей Болховитин, – беда стряслась!
   – Какая такая беда? – нахмурился Святослав.
   – Гонец из Тмуторокани прибыл.
   – Неужто ромеи войной пошли? – Святослав грозно подбоченился, точно готовясь без промедления двинуть рать на супостата.
   – Хуже того, княже. Давид, сын Олега Гореславича, касогов привел.
   – Ну, касоги не ромеи, нонче же выступим. Стены в Тмуторокани каменные, высокие, ворота крепкие, князь Глеб не зря Хоробрым зовется – до нашего приходу, чай, продержится.
   Андрей Болховитин понурил голову:
   – Пала Тмуторокань.
   – Ты что за небывальщину плетешь?! – бросился к нему Святослав.
   – Гонец сказывает – изменою злой ворог в стены вошел. Будто бы от тебя к князю Глебу человек прибыл, сказал, что ты уже с подмогой близок, и велел касогов у стен встретить. Ныне дружина княжья разбита, сам Глеб жив ли – неведомо, а Давид, стало быть, на княжем столе воссел.
   – Молчи! – крикнул Святослав. – Вот уж не зря говорят: «У бесхвостого волка долгая память». Добр был в прежние годы батюшка, только то и сделал – ссадил князя Олега с Чернигова, да волю дал убираться, куда глаза глядят. А оно теперь вон как обернулось… Пришло время Гореславов корень выкорчевать! Ступай, Андрей, оповести воевод – завтра на рассвете выступаем в поход супротив волчьего последыша. И не ведать мне покоя, покуда не положу я в сыру землю злобного волчонка Давидку!
   – Поспеем ли к утру, княже?
   – Поспейте! – рявкнул Святослав, сжимая кулаки. – Такова моя воля!
 
   Сонный монах, ежась от предрассветной сырости, открыл зарешеченное окошко в калитке ворот. Кто бы ни был тот, кому пришла в голову мысль будить спящую обитель столь бесцеремонным образом, он был недобрым человеком. Режим монастырской жизни и без того весьма строг, чтобы по пустякам отрывать минуты сна, оставшиеся до заутрени.
   – Кто ты, сын мой, и отчего столь рьяно стучишь в ворота божьего дома?
   – Мне нужно срочно видеть отца настоятеля! – объявил незваный гость.
   Брат привратник с сомнением поглядел на него сквозь переплет решетки. Судя по виду – оборванец оборванцем, что такому может быть срочно нужно от преподобного аббата Кеннета?
   – Ступай, сын мой, не тревожь братию, иди с миром и возвращайся с рассветом. Милостыню и еду будут раздавать после утренней трапезы, и ты сможешь получить свою долю.
   – Мне не нужна милостыня! – как-то неловко дергая головой, закричал нищий. – Мне срочно нужен настоятель монастыря!
   Монах сказал укоризненно:
   – Стыдись, сын мой!
   – Мне нечего стыдиться! – выпалил побирушка и вдруг неожиданно для самого себя перешел на латынь: – Сказано было твердейшему из учеников Спасителя нашего апостолу Петру: «И петух не прокричит, как ты трижды предашь меня». Ужели ты ждешь петушиного крика, чтобы открылась тебе бездна предательства твоего? Ступай без промедления и разбуди отца Кеннета!
   Монах отшатнулся от калитки. Ему отчего-то показалось, что фигура нищего осветилась, и сам он как будто стал больше прежнего.
   – Храни меня, Господи! – прошептал привратник, осеняя себя крестным знамением.
   – Не заставляй меня ждать! – требовательно пророкотал оборванец, и служка, не смея ему перечить, со всех ног припустил через двор.
   Спустя несколько минут он уже стоял перед аббатом на коленях, тараторя скороговоркой:
   – Прости меня, отче, но он, этот неизвестный, требует аудиенции!
   – Он требует? – удивленно переспросил благочестивый отец Кеннет.
   – Да, ваше преподобие.
   – И что же, он даже не назвал себя?
   – Нет, – ответил брат привратник, – но говорил на латыни, и от него исходило сияние!
   – Что за ерунда? – Аббат поднялся, тяжело опираясь на посох. – Ладно, ступай призови его. Коли он столь необычаен, пожалуй, я приму его.
   Отец Кеннет жестом отослал брата-портариуса[19] и, стараясь не выдавать внутреннего неудовольствия, опустился в величественное резное кресло. Ему, младшему сыну владетеля здешних земель, некогда поступившему в монастырь новицием[20] и на склоне лет ставшему настоятелем обители, казалось по меньшей мере непристойным странное желание какого-то замухрышки видеть его в этакий неурочный час. Год за годом аббат Кеннет вел жизнь размеренную, наполненную благочестивыми трудами, молитвами и пением псалмов. Всякое нарушение раз и навсегда установленного жизненного порядка представлялось ему кощунством и заслуживало сурового порицания. Он уже приготовился начать встречу с гневной отповеди сумасбродному наглецу, но тут, оттолкнув брата привратника, в комнату ворвался всклокоченный оборванец.