Corpoream quoque enim vocem constare fatendum est,
Et sonitam, quoniam possunt impellere sensus[28].
 
   Я тем охотнее готов принять эту гипотезу, что она подкрепляется распространённым наблюдением: в разных собраниях, где выступают эти ораторы, сама природа научила слушателей стоять с открытыми и направленными параллельно горизонту ртами, так что они пересекаются перпендикулярной линией, опущенной из зенита к центру земли. При таком положении слушателей, если они стоят густой толпой, каждый уносит домой некоторую долю, и ничего или почти ничего не пропадает.
   Должен признать, что расположение и архитектура наших современных театров отличаются ещё большим совершенством. Прежде всего партер, в должном соответствии с вышеописанным наблюдением, помешен ниже сцены, чтобы любая пущенная оттуда весомая материя (будь то свинец или золото) попадала прямо в пасть неким критикам (так будто бы называется эта порода), которые стоят наготове, чтобы слопать всё, что подвернётся. Далее, из внимания к дамам ложи построены полукругом и на одном уровне со сценой, ибо подмечено, что значительная доза остроумия, расточаемого для возбуждения своеобразного зуда, распространяется по определённой линии, всегда круговой. Слезливые чувства и жиденькие мысли, по крайней своей легковесности, мягко поднимаются к средней области зала, где застывают и замораживаются ледяными умами тамошних завсегдатаев. Галиматья и шутовство, от природы воздушные и лёгкие, поднимаются на самый верх и, наверное, терялись бы под крышей, если бы благоразумный архитектор не устроил для них с большой предусмотрительностью четвёртый ярус, называемый двенадцатипенсовой галереей, и не заселил его подходящей публикой, жадно подхватывающей их на лету.
   Предложенная здесь физико-логическая схема ораторских вместилищ или машин содержит великую тайну, являясь некоторым прообразом, знаком, эмблемой, тенью, символом, составляя аналогию обширной республике писателей и приёмам, при помощи которых им приходится возноситься на известную высоту над низшими людьми. Кафедра знаменует собой писания наших современных великобританских святых, одухотворённые и очищенные от грязи и грубости внешних чувств и человеческого разума. Материал её, как уже было сказано, – гнилое дерево, по двум соображениям: во-первых, гнилое дерево обладает свойством светиться в темноте; во-вторых, поры его полны червей, что служит двояким прообразом[29], поскольку имеет отношение к двум главным свойствам оратора и двоякой судьбе, постигающей его произведения.
   Лестница является вполне подходящим символом политических интриг и поэзии, которым такое внушительное число писателей обязано своей славой. Политических интриг, потому что[30] . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . (Пропуск в рукописи.) . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . поэзии, потому что ораторы этого рода заканчивают свою речь пением; потому что, когда они медленно взбираются по ступенькам, судьба низвергает их в петлю задолго до достижения ими вершины; и наконец потому, что высокое звание поэта достигается заимствованием чужой собственности и смешением моего с твоим.
   Образом странствующего театра охватываются все произведения, предназначенные для потехи и услаждения смертных, как-то: Шестипенсовые остроты, Вестминстерские проказы, Забавные рассказы, Универсальный весельчак и т. п., при помощи которых писатели с Граб-стрит и для Граб-стрит одержали в последние годы такую блестящую победу над временем, обрезали ему крылья, остригли ногти, выпилили зубы, перевернули его песочные часы, притупили косу, выдернули из сапог гвозди. К этому именно классу я позволяю отнести и настоящий трактат, будучи недавно удостоен чести избрания в члены столь славного братства.
   Мне небезызвестны многочисленные нападки, которым в последние годы стала подвергаться продукция братства Граб-стрит, и постоянное обыкновение двух младших новоиспечённых обществ осмеивать наше братство и входящих в него писателей, как недостойных занимать место в республике остроумия и учёности. Собственная совесть без труда подскажет им, кого я имею в виду. Да и публика не такая уж невнимательная зрительница, чтобы не заметить постоянных усилий Грешемского и Вилльского[31] обществ создать себе имя и репутацию на развалинах нашей славы. При нашей чувствительности и справедливости мы ещё больше огорчаемся, когда видим в поведении этих обществ не только несправедливость, но также неблагодарность, непочтительность и бесчеловечность. В самом деле, как может публика и сами они (не говоря уже о том, что наши протоколы чрезвычайно обстоятельны и ясны в этом отношении) забыть, что оба эти общества суть питомники не только нашей посадки, но и нашей поливки? Мне сообщают, что оба наши соперника недавно задумали объединить свои силы и вызвать нас помериться с ними весом и числом выпускаемых книг. В ответ на этот вызов я почтительно предлагаю (с разрешения нашего президента) два возражения. Первое: мы утверждаем, что их предложение похоже на предложение Архимеда относительно менее трудного дела[32]: оно практически неосуществимо; в самом деле, где им найти достаточно поместительные для наших книг весы и где сыскать математика, способного их сосчитать? Второе: мы готовы принять вызов, но с условием, чтобы было назначено третье незаинтересованное лицо и его беспристрастному суждению предоставлено было решить, какому обществу по справедливости принадлежит каждая книга, каждый трактат и памфлет. Богу ведомо, как этот вопрос в настоящее время далёк от определённости. Мы готовы составить каталог нескольких тысяч книг, на которые наше братство имеет самые бесспорные права, однако мятежная кучка новомодных писателей самым бессовестным образом приписывает их нашим врагам. По этим соображениям, мы считаем совершенно несовместимым с нашим благоразумием предоставить решение самим авторам, тем более что происки и козни наших противников вызвали широкое дезертирство в наших рядах и большая часть членов нашего общества уже перебежала на сторону врага; даже наши ближайшие друзья начинают держаться поодаль, словно бы стыдясь знаться с нами.
   Вот всё, что я уполномочен сказать на столь неблагодарную и прискорбную тему, ибо мы вовсе не хотим разжигать спор, продолжение которого может оказаться роковым для интересов обеих сторон, и нам было бы, напротив, гораздо желательнее по-дружески уладить наши разногласия. С своей стороны, мы настолько уступчивы, что готовы принять с распростёртыми объятиями обоих блудных сыновей, когда бы они ни надумали вернуться от своей шелухи и блудниц, – мне кажется, что это самое подходящее название для занятий[33], которыми они в настоящее время увлечены. Подобно снисходительному отцу мы по-прежнему их любим и шлём им своё благословение.
   Но величайший удар прежнему благожелательному отношению публики к писаниям нашего общества (если не считать, что нет ничего вечного под луной) нанесён был верхоглядством большинства нынешних читателей, которых никакими средствами невозможно убедить заглядывать под поверхность и оболочку вещей. Между тем мудрость – лисица, которую, после долгой охоты, нужно напоследок с большими усилиями доставать из норы; она – сыр, который тем лучше, чем толще, проще и грубее его корка, и для тонкого нёба самое лучшее в нём – черви; она – сладкий напиток, который тем вкуснее, чем больше вы отпиваете. Мудрость – курица, к кудахтанью которой мы должны прислушаться, потому что оно сопровождается яйцом; наконец, она – орех, который надо выбирать осмотрительно, иначе он может стоить вам зуба и вознаградить вас лишь червяком. В соответствии с этими важными истинами мои мудрые собратья всегда любили вывозить свои поучения и измышления в закрытых повозках образов и басен; но так как они украшали их, пожалуй, заботливее и диковиннее, чем нужно, то с их повозками случилось то же, что обыкновенно случается со слишком хитро расписанными и раззолоченными каретами: они так ослепляют глаза прохожих и так поражают их воображение внешним блеском, что те забывают посмотреть на сидящего внутри владельца. Некоторым утешением в несчастье служит нам то, что мы разделяем его с Пифагором, Эзопом, Сократом и другими нашими предшественниками.
   Однако чтобы впредь ни публика, ни мы не страдали от таких недоразумений, я внял настойчивым просьбам друзей и принялся за полное и кропотливое исследование главнейших произведений нашего общества, которые, помимо красивой внешности, способной привлекать поверхностных читателей, таят в тёмной своей глубине законченнейшие и утончённейшие системы всех наук и искусств. Я не сомневаюсь, что мне удастся вскрыть эти богатства путём раскручивания или разматывания, извлечь при помощи выкачивания или обнажить при помощи надреза.
   Великий этот труд был предпринят несколько лет тому назад одним из наиболее выдающихся членов нашего общества. Он начал с Истории Рейнеке-Лиса[34], но не дожил до выхода в свет своего исследования, и смерть помешала ему продолжить столь полезное начинание, что весьма прискорбно, так как сделанное им открытие, которым он поделился с друзьями, получило теперь всеобщее признание: я думаю, никто из учёных не станет оспаривать, что эта знаменитая История является полным сводом политических знаний и откровением, или, вернее, апокалипсисом, всех государственных тайн. Но я двинул предпринятый труд гораздо дальше: мной уже закончены примечания к нескольким дюжинам таких произведений. Некоторыми из своих наблюдений я поделюсь с беспристрастным читателем, насколько это необходимо для вывода, к которому я стремлюсь.
   Первой вещью, с которой я имел дело, является Мальчик-с-пальчик: автор его – пифагорейский философ. Этот тёмный трактат содержит целую систему метемпсихозы и излагает странствование души по всем её поприщам.
   Дальше идёт Доктор Фауст, написанный Артефием, автором bonae notae[35] и адептом. Он выпустил это сочинение на девятьсот восемьдесят четвёртом году своей жизни[36]. Писатель этот следует всё время путём реинкрудации или via humida[37], и бракосочетание Фауста и Елены прозрачно освещает ферментацию мужского и женского дракона.
   Виттингтон и его кошка – произведение таинственного рабби Иегуды Ганасси, содержащее защиту Гемары и иерусалимской Мишны и доказательство её превосходства над Мишной вавилонской вопреки общепринятому мнению.
   Лань и пантера. Это шедевр знаменитого ныне[38] живущего писателя, в котором он даёт сводку выдержек из шестнадцати тысяч схоластиков от Скотуса до Беллярмина.
   Томми Поте. Другое произведение, приписываемое тому же автору и являющееся дополнением первого.
   Набитый дурак, cum appendice[39]. Этот трактат блещет огромной эрудицией и может быть назван великим образцом и источником всех доводов, которые приводятся во Франции и Англии в справедливую защиту современной учёности и остроумия против заносчивости, чванства и невежества древних. Неизвестный автор так полно исчерпал предмет, что всё написанное с тех пор по поводу этого спора, как это легко обнаружит проницательный читатель, есть почти сплошное повторение. Извлечение из этого трактата недавно было опубликовано одним достойным членом нашего общества[40].
   Приведённых образчиков, я думаю, достаточно, чтобы дать просвещённому читателю представление о характере всего произведения, которому посвящены теперь все мои мысли и занятия, и если смерть не помешает мне окончательно подготовить его к печати, я буду считать, что жалкий остаток[41] несчастной жизни нашёл благое употребление. Правда, труд этот почти непосилен для пера, изношенного до сердцевины на службе государству, когда им столько было написано за и против папистских заговоров, мучных бочек[42], билля об отводе, пассивного повиновения, предложений жизни и имущества, прерогатив, собственности, свободы совести и писем к другу; непосилен для ума и совести, изношенных и истрёпанных в постоянном вращении; для головы, пробитой в сотне мест недоброжелателями из враждебных партий, и для тела, истощённого плохо вылеченными венерическими болезнями, которыми я обязан доверчивому отношению к сводням и коновалам, оказавшимся (как обнаружилось впоследствии) заклятыми моими и правительства врагами, выместившими свою партийную злобу на моём носе и моих ногах. Девяносто одну брошюру написал я при трёх царствованиях к услугам тридцати шести политических группировок. Однако, видя, что государство не нуждается больше во мне и в моих чернилах, я добровольно удаляюсь проливать их на более подходящие философу размышления, несказанно удовлетворённый безупречностью всей долгой жизни моей.
   Но вернёмся к делу. Приведённых выше образцов, я уверен, достаточно, чтобы обелить в глазах беспристрастного читателя остальные произведения нашего общества от распространяемой, ясное дело, завистью и невежеством клеветы, будто нет от них людям никакой пользы и добра и годны они только на то, чтобы развлекать остроумием и слогом; ибо этих последних качеств, мне кажется, ещё не оспаривал у нас самый крайний недоброжелатель. И вот на всём протяжении настоящего трактата я, как в отношении обоих названных качеств, так и в более глубоком и сокровенном смысле, наиближайшим образом следовал самым прославленным образцам. И чтобы все требования были выполнены, я, после долгих размышлений и с великим напряжением ума, добился в заглавии моего трактата (под каким я намерен пустить его в обращение при дворе и в городе) точного соответствия со своеобразной манерой нашего общества.
   Признаюсь, я не поскупился на заглавия[43], ибо заметил всё возрастающую склонность к их усложнению среди писателей, к которым я питаю величайшее уважение. И действительно, ничего нет неразумного в том, чтобы книги, дети мозга, бывали окрещены несколькими именами, подобно детям знатных особ. Наш знаменитый Драйден пошёл ещё дальше, попробовав ввести также многочисленных крёстных отцов[44], что является значительным усовершенствованием по весьма понятной причине. Жаль, что это удивительное изобретение не привилось лучше и не распространилось с тех пор путём всеобщего подражания, – ведь пример подан таким высоким авторитетом. Сам я не щадил сил на поддержку столь полезного начинания. Однако с приглашением крёстного отца сопряжены большие расходы, что, можете себе представить, совсем вылетело у меня из головы. В чём тут было дело, не могу сказать наверное; однако, после того как с величайшим трудом и крайним напряжением мысли удалось мне раздробить свой трактат на сорок разделов и я обратился к сорока знакомым лордам с просьбой удостоить меня чести быть крёстными отцами, все они прислали мне вежливый отказ, сочтя выступление в этой роли несовместимым со своей совестью.

РАЗДЕЛ II
СКАЗКА БОЧКИ

   Жил когда-то человек, у которого было трое сыновей[45] от одной жены, родившихся одновременно, так что даже повивальная бабка не могла сказать наверное, кто из них старший. Отец умер, когда они были ещё очень молоды; на смертном ложе, подозвав к себе юношей, он сказал так:
   Сыновья! Так как не нажил я никакого имения и ничего не получил по наследству, то долго раздумывал, что бы хорошее завещать вам. Наконец, с большими хлопотами и затратами удалось мне справить каждому из вас по новому кафтану[46] (вот они). Знайте же, что у кафтанов этих есть два замечательных свойства. Первое: если вы будете носить их бережно, они сохранятся свежими и исправными в течение всей вашей жизни. Второе: они сами собой будут удлиняться и расширяться соответственно вашему росту, так что всегда будут вам впору. Позвольте же мне перед смертью взглянуть, как они сидят на вас. Так, отлично! Прошу вас, дети, носите их опрятно и почаще чистите. Вы найдёте в моём завещании[47] (вот оно) подробнейшие наставления, как носить кафтаны и держать их в порядке; соблюдайте же эти наставления в точности, если хотите избежать наказаний, положенных мной за малейшее их нарушение или несоблюдение; всё ваше будущее благополучие зависит от этого. В своём завещании я распорядился также, чтобы вы по-братски и по-дружески жили вместе в одном доме; если вы меня ослушаетесь, не будет вам счастья на свете.
   Тут, гласит предание, добрый отец умер, и три сына пошли сообща искать себе счастья.
   Не буду докучать вам рассказом о приключениях, выпавших на их долю в первые семь лет, скажу только, что они свято соблюдали отцовское завещание и держали кафтаны в отличном порядке; посетили разные страны, выдержали схватку со множеством великанов и одолели несколько драконов.
   Достигнув возраста, когда им можно было показываться в свете, приехали они в город и стали волочиться за дамами, особенно за тремя, бывшими в то время в большой славе: герцогиней d'Argent, madame de Grands Titres и графиней d'Orgueil[48]. При первом своём появлении трое наших искателей приключений встретили очень дурной приём. Они быстро смекнули, чем это вызвано, и немедленно начали делать успехи в тонком городском обхождении: писали, зубоскалили, подбирали рифмы, пели; говорили, ничего не высказывая; пили, дрались, распутничали, спали, ругались и нюхали табак; ходили в театры на первые представления; слонялись по кондитерским, учинили драку с городской стражей, ночевали на улице и заражались дурными болезнями; обсчитывали извозчиков, должали лавочникам и спали с их жёнами; избивали до смерти судебных приставов, спускали с лестницы скрипачей; обедали у Локета, бездельничали у Билля; говорили о гостиных, в которых никогда не бывали; обедали с лордами, которых в глаза не видели; шептали на ухо герцогине, которой никогда не сказали ни слова; выдавали каракули своей прачки за любовные записки знатных дам; то и дело приезжали прямо из дворца, где их никто не видел; бывали на утреннем приёме короля sub dio[49]; выучивали наизусть список пэров в одном обществе и болтали о них как о коротких знакомых – в другом. А больше всего любили бывать в собраниях сенаторов, которые безгласны в палате, но шумят в кофейнях, где пережёвывают по вечерам политические темы, окружённые тесным кольцом учеников, жадно подбирающих роняемые ими крохи. Трое братьев приобрели ещё сорок таких же высоких качеств, перечислять которые было бы скучно, и в результате стали вполне заслуженно пользоваться репутацией самых благовоспитанных людей в городе. Но даже всего этого оказалось недостаточно, и вышеупомянутые дамы по-прежнему оставались непреклонны. Чтобы пролить свет на лежавшее тут препятствие, я должен, с любезного разрешения читателя и злоупотребляя его терпением, остановиться на некоторых важных обстоятельствах, недостаточно разъяснённых писателями нашей эпохи.
   Около этого времени[50] возникла секта, учение которой распространилось очень широко, особенно в высшем свете и среди модников. Приверженцы её поклонялись некоему идолу[51], который, согласно учению, ежедневно создаёт людей при помощи особых механических приёмов. Этого идола они ставили в самом верхнем этаже дома, на алтаре в три фута вышиной. Там восседал он на плоскости в позе персидского шаха, подогнув под себя ноги. Эмблемой этого бога был гусь; вследствие чего некоторые учёные выводят его происхождение от Юпитера Капитолийского. По левую руку от алтаря как бы разверзался ад, который поглощал создаваемых идолом животных. Для предотвращения этого несчастья некоторые жрецы время от времени бросали туда куски неодушевлённой материи или вещества, а иногда и целые уже оживлённые члены, которые эта ужасная пасть ненасытно пожирала, так что страшно было смотреть. Гусь также почитался как подчинённое божество или Deus minorum gentium[52], на алтарь которого приносилась в жертву та тварь, что постоянно питается человеческой кровью и повсюду пользуется большим почётом, так как является любимым лакомым блюдом египетского cercopithecus'а[53]. Миллионы этих животных жестоко истреблялись ежедневно, чтоб утолить голод прожорливого божества. Главный идол почитался также изобретателем ярда и иголки, в качестве ли бога моряков или по причине неких других таинственных свойств, – вопрос этот не получил ещё достаточного освещения.
   У почитателей этого божества был также свой символ веры, основывавшийся, по-видимому, на следующих основных догматах. Они считали вселенную огромным платьем, облекающим каждую вещь. Так, платье земли – воздух; платье воздуха – звёзды; платье звёзд – первый двигатель. Взгляните на шар земной, и вы убедитесь, что это полный нарядный костюм. Что такое то, что иные называют сушей, как не изящный кафтан с зелёной оторочкой? Что такое море как не жилет из волнистого муара? Обратитесь к отдельным творениям природы, и вы увидите, какой искусной портнихой была она, наряжая щёголей из растительного царства. Посмотрите, какой щегольской парик украшает верхушку бука, какой изящный камзол из белого атласа носит берёза! Наконец, что такое сам человек как не микрокафтан[54] или, вернее, полный костюм со всей отделкой? Что касается человеческого тела, то тут не может быть никаких споров. Но исследуйте также все душевные качества: вы найдёте, что все они по порядку составляют части полного туалета. Возьмём несколько примеров. Разве религия не плащ, честность не пара сапог, изношенных в грязи, самолюбие не сюртук, тщеславие не рубашка и совесть не пара штанов, которые хотя и прикрывают похоть и срамоту, однако легко спускаются к услугам той и другой?
   Исходя из такого допущения и рассуждая последовательно, мы необходимо придём к выводу, что те сущности, которые мы неточно называем платьями, в действительности являются наиболее утончёнными видами животных и даже больше – разумными тварями или людьми. Ведь разве не ясно, что они живут, движутся, говорят и совершают все прочие отправления человека? Разве красота, ум, представительная наружность и хорошие манеры не неотъемлемые их свойства? Словом, мы только и видим, что их, только их и слышим. Разве не они гуляют по улицам, наполняют парламенты, кофейни, театры и публичные дома? И правда, эти живые существа, по невежеству называемые платьями или одеждой, получают различные наименования, смотря по тому, из чего они состоят. Так, сочетание золотой цепи, красной мантии, белого жезла и большой лошади называется лорд-мэром; сочетание в определённом порядке горностая и других мехов величается нами судьёй, а подходящее соединение батиста с чёрным атласом титулуется епископом.