— Дети мои, отважность и хладнокровие ничего не значат: вы все видели, что подвергаясь опасности упасть на тысячи копей и мечей, я ринулся слепо под палубу... это смелость, больше ничего.
   — Да здравствует наш храбрый Яго! — повторили матросы.
   — Перестаньте! ради Бога, перестаньте, дети мои, вы кричите так, что всех чаек распугаете. Поберегите ваши: да здравствует Яго! для другого времени. Вы будете восклицать это на площади Святого Антонио. Тогда это будет иметь свое действие, а теперь лучше посоветуемся о средстве, как очистить этот вертеп демонов.
   И он указал на большую каюту, в которой адский шум все еще не умолкал. Вдруг, пораженный внезапной мыслью, вскричал: «Зарядите ваши карабины, друзья... стреляйте! стреляйте в эту перегородку!»
   Причина, побудившая все же Яго решиться на эту меру, была в этом наступательном движении, ему необходимо было находиться позади своего отряда, и потому в прикрытии от первого натиска вылазки против осаждающих.
   — Стреляйте! с нами Бог! — повторил он, толкая вперед свою команду. Пальба началась.
   На столь близком расстоянии пули, попадая во множестве в перегородку, разбили часть ее и прежде, чем матросы успели снова зарядить свои ружья, страшная громада сбила их и покатилась на них с ужасным мычанием.
   — Берегитесь! — кричал Яго, державший одного из своих удальцов поперек тела и двигая из стороны в сторону перед собой это подобие живого щита. — Берегитесь, это военная хитрость; они тотчас на вас бросятся. Зарядите снова ваши ружья!
   — Господин лейтенант, — сказал один моряк, — но у осажденного пара таких славных рогов на лбу, каких у христианина никогда не вырастало.
   — Схватите чудовище! — кричал Яго, отступая со своим щитом. — Это окаянный, схватите его... Vade retro, Satanas... Святой Иаков, Святой Иосиф, помилуйте нас!
   — Но, лейтенант, это просто... это просто бык. Божусь! и лихой бык, который, я думаю, издыхает. Ахти! семь пуль в теле!
   И при огне, вынесенном из каюты, все удостоверились в истине этого любопытного показания. То был действительно бык, осужденный в пищу экипажа тартаны, которого, вероятно, экипаж вынужден был оставить, покидая судно.
   — Бык, ничтожный бык! — говорил Яго. — План атаки, составленный с таким хладнокровием и исполненный с такой отважностью, чтобы... чтобы взять быка на абордаж!
   — Мы ведь его с собой возьмем, не правда ли, лейтенант? Давно уже мы обходим мыс сала и риф бобов; пора бы бросить якорь на кусочке свежей говядинки.
   — Прошу покорно!.. смотрите, пожалуйста! — возразил Яго с гневом. — Ослы, скоты! Вы, видно, хотите подвергнуться насмешкам своих товарищей, принеся этот прекрасный трофей... Я этого не позволю, ступайте на палубу, следуйте за мной, заприте люки и, главное, по приезде на люгер, ни полслова в опровержение того, что я буду говорить капитану Массарео, как в вашу, так и в свою пользу.
   Возвратясь на люгер, где стали беспокоиться из-за перестрелки, Яго, с редким бесстыдством, сделал подробное описание своей битвы с Хитано и его демонами...
   — Словом, — прибавил он, — словом, капитан, все убиты или ранены.
   Слушая это героическое повествование, в котором неустрашимость Яго обнаруживалась в первый раз, капитан Массарео, знавший очень хорошо трусость своего помощника, не постигал причины такой быстрой перемены; но вспоминая о челюсти Самсона, об осле Валаама и других чудесах, он стал смотреть на Яго, как на избранного, которого Бог внезапно одушевил божественным духом, чтобы даровать ему силу победить отступника, сына мятежного Ангела. Попав еще раз на эту мысль, он слепо стал верить всем глупостям и нелепостям, какие только Яго попадались на язык.
   — А Хитано? — спросил он наконец.
   — Хитано, капитан, был, по-видимому, переодет; но я уверен, что он в числе мертвых. Бесовская кровь, как она марает! — сказал Яго, желая отклонить разговор от столь щекотливого предмета, и молча начал вытирать широкую кровавую черту, бороздившую его камзол: то было следствие борьбы со смертью бедного четвероногого животного.
   — Вы ранены, храбрый Яго? — спросил капитан с участием. — Я хочу видеть.
   — Нет, нет, клянусь моей матерью! Вы не увидите! Это ничего, безделица, — отвечал Яго с притворной беспечностью и отступая поспешно. — Но важность вся в том, капитан, чтобы потопить это гнездо демонов. Люди заперты, осталось сделать несколько залпов, и мы очистим страну от величайшего разбойника, подобного которому никогда еще не существовало.
   Массарео смертельно желал спросить в свою очередь, почему не приведены пленные, которые могли бы служить доказательством счастливого успеха экспедиции; но, смекнув, что тогда ему самому придется отправить эту вторичную должность, он перестал о том беспокоиться и согласился на все, чего хотел мужественный Яго. Поэтому был открыт жаркий огонь по тартане-двойнику Хитано, которая не могла долго устоять против столь жестокой канонады.

ГЛАВА IX
Рассказ

   Homicide point ne seras!
Com. de Dieu.

   Между тем как храбрый Массарео разбивал одну из тартан, другая, выйдя из протока Toppe, плыла, управляемая с искусством, несмотря на шквалы леванта, свирепость которого однако чувствительно уменьшалась.
   Ничего на свете не было ослепительнее маленькой каюты этого судна, посреди которой два собеседника сидели тогда за столом. Огромный хрустальный шар, прикрепленный к потолку, изливал чистый и яркий свет на богатые турецкие ткани лазоревого цвета, на которых вышиты были красные птицы, расширяющие свои золотые крылья и держащие в серебряных лапах длинных змей с чешуей, зеленой как изумруд; наконец, диван, обитый коричневым атласом, украшал убранство этой комнаты, которая имела вид продолговатого четырехугольника.
   В середине, ближе к дивану, возвышался стол, накрытый с отменным вкусом и изысканностью; но вместо ножек, его поддерживали четыре легкие бронзовые цепи, висевшие с потолка, во избежание потрясений от килевой и боковой качек. Тинтилья де рота, херес и пакарет сверкали в драгоценных хрустальных сосудах, многочисленные грани которых отбрасывали переменчивые и цветистые лучи, подобные оттенкам призмы, между тем, как фиолетовый, покрытый мелким мхом, виноград Сан-Лукара, черные фиги Медины, гранаты Севиллы, лопнувшие от солнечных лучей, и продолговатые апельсины Альтравы, возвышались легкими пирамидами в плетеных из тонкой золоченой проволоки корзинах, какие употребляются в Смирне; напоследок, столовое белье блестящей белизны, по обычаям востока, вдоль и поперек было усеяно красивыми рисунками, вытканными золотом и шелками.
   Только простые бутылки темного стекла с длинными, узкими горлышками, с осмоленными и прикрепленными проволокой пробками, словом, бутылки, которые за милю пахнут Францией и Шампанией, составляли разительную противоположность с роскошью и убранством совершенно азиатскими, царствовавшими в этой каюте.
   И то было именно шампанское, ибо два конических бокала на широких хрустальных ножках, торжественно были наполняемы, и розовая влага, которая шипела, сверкала, подняла вскоре свою кипящую пену высоко над их краями.
   — Смотрите, командир, вода на прибыли! — Так говорил безбородый юноша, начальник другой тартаны, преследованной с таким ожесточением и несчастьем двумя сторожевыми люгерами, в то время, как окаянный выгружал контрабанду монастыря Сан-Жуана у подошвы утесов Toppe.
   Той самой тартаны, которую доблестный Яго взял на абордаж, сражаясь с быком и его рогами, и которую храбрый его капитан разбил сильными пушечными выстрелами.
   — Командир, вода на убыли, и если вы еще промедлите, то она в минуту совсем спадет, — повторил молодой человек, и одним глотком осушил бокал с так называемою им водой. — Как я люблю это французское вино! Наш херес и наша малага с их темно-желтым цветом для меня также скучны, как гимн, распеваемый старой дуэньей; но смеющийся, розовый лик шампанского, напротив, меня упоит радостью. Праведный Боже! при нем я будто слышу Жуану, бряцающую на моей гитаре живое и резвое болеро. Да здравствует вино Франции! — продолжал он, опуская столь весело на стол свой бокал, что разбил его вдребезги. Сей шум вывел из задумчивости другого собеседника — то был Хитано.
   — Франция! Фазильо, да, по чести, это славная страна!
   — Страна гостеприимства, — сказал Фазильо, опорожняя другой бокал шампанского.
   Хитано посмотрел на него, отклонился назад на подушки дивана и захохотал.
   — И свободы, — продолжал Фазильо с таким же приемом.
   Тут хохот Хитана так усилился, что заглушил шум бури, ревевшей на море, и он еще удвоился, к крайнему смущению бедного Фазильо, который смотрел на него недовольным и удивленным взором.
   Хитано это приметил:
   — Виноват, Фазильо, виноват, мое дитя, но твое чистосердечное удивление к этой кроткой, как говорят, стране, мне напомнило столько вещей!..
   Помолчав с минуту, Хитано быстро провел рукой по своему лбу, как бы для удаления от себя тягостной мысли, и сказал, улыбаясь:
   — Так как теперь мы более не можем перевозить контрабанду, и как половина нашей эскадры истреблена, то куда мы поедем, Фазильо?
   — В Италию, командир! Там, как и здесь! солнце светло, небеса лазурны, деревья зелены; как и здесь, черноокие девы поют, играя на гитаре, и преклоняют колена перед Мадонной! Не говоря уже о том, что далеко не одна бухта берегов Сицилии доставит верное и удобное пристанище вашей тартане. Едемте! Ветер на Италию, командир, вы и там найдете себе службу.
   — В Италию!.. Нет, там убийцы наказываются смертью; понимаешь, Фазильо!
   — Боже! Вы убийца! — вскричал юноша с ужасом.
   — Послушай, Фазильо, мне было четырнадцать лет. Я и сестра моя Сед'Ига, мы вели едва переступающего отца нашего, как вдруг он упал, пораженный выстрелом из карабина. То был плод священной мести, питаемой к нам христианином. При мне был только мой стилет[10], я бросился преследовать убийцу и настиг его возле одного утеса; он был очень силен и проворен, но кровь моего отца обагрила мой пояс...
   И я зарезал его с наслаждением. Вот как я с моей бедной Сед'Игой оставил Италию. Что бы ты сделал, Фазильо, на моем месте?
   — Я отомстил бы за своего отца, — сказал юноша после краткого, выразительного молчания. Потом продолжал со вздохом:
   — Дадим рей, командир, и поедем в Египет. Говорят, Магомет-Али и Ибрагим принимают чужестранцев. Поедем в Александрию.
   — Александрия точно хороший город: туда-то я отправился, убегая из Италии. Добрый Эмир принял меня с моей сестрой и отослал в коллегию, ибо в Александрии более образования и коллегий, нежели во всей Испании, Фазильо.
   — Верю вам, командир.
   — Там я учился языку франков, испанскому, математике, мореплаванию; наконец, из меня сделали доброго моряка.
   — Да, божусь матерью! Сделали славного моряка.
   — Через шесть лет, Фазильо, я командовал бригом, который встретил брандер Канари.
   Фазильо отдал воинскую честь.
   — И я возвращался в гавань, чтобы починить корабль, исправить повреждения от огня и набрать новый экипаж. Это случалось со всеми при встрече Канари и его брандера. Меня с радостью приняли в Александрии. Поистине, это веселый город, особенно в прекрасный вечер, когда солнце западает за песчаные степи и золотит своими лучами гарем Магомета, укрепления старой гавани, дворец Фараона и колонну Помпея. Тогда морской ветерок прохлаждает раскаленный воздух; негры расстилают вам на террасе палатку с голубыми полосами, и вы, сидя на мягких подушках, вдыхаете в себя дым левантского табака, который благоухает, проходя через аромат от цветов лилий и роз.
   Потом, прелестная дева Кандии или Самоса, краснея, преклоняет колени и предлагает вам холодный щербет в чаше превосходной резной работы. Вы делаете ей знак, она подходит к вам очень близко, и окружив рукой ее дивную шею, вы беззаботно рассматриваете эту ангельскую головку, рисующуюся, как призрак воображения посреди облаков синеватого и благовонного дыма, который, крутясь, поднимается от вашего кальяна с янтарным мундштуком.
   Глаза Фазильо, без сомнения, сверкали ярче блестящих граней хрустальных сосудов.
   — Поедем в Александрию, командир! — вскричал он, приподнявшись до половины.
   — В Александрию! А что бы ты почувствовал, если бы тебя посадили на острый шпиль минарета, жестяной купол которого возвышается до облаков, впрочем, на шпиль светлый и золоченый, и оставили тебя в сем мучительном положении, пока коршуны не выклевали бы зрачки твоих черных больших глаз?
   Эта речь охладила жар Фазильо, который, улыбаясь, поспешно наполнил свой бокал.
   — Так снова дадим рей, командир!
   — Да, Фазильо, такая участь ожидает меня в Египте, если когда-нибудь бушприт моей тартаны направится к сему очаровательному краю!
   — Почему же, командир?
   — О! потому, что я пять раз вонзил мой канджар[11] в грудь доброго старого эмира, который нас так ласково принял к себе и образовал меня, как Раввина.
   — Боже небес! Еще убийство! Вы убийца вашего благодетеля!
   — Он употребил во зло оказанное нам гостеприимство, соблазнил мою сестру и не мог на ней жениться; что бы ты сделал на моем месте, Фазильо?
   Молодой испанец закрыл лицо руками.
   — А ваша сестра? — спросил он.
   — Мне оставалось оказать ей последний знак моей к ней привязанности, и я оказал ей.
   — И какой?
   — Я убил ее, Фазильо.
   — Убили! Свою сестру также убили! Вы братоубийца! Анафема!
   — Дитя! Знаешь ли, какая участь ожидает молодую девушку моего племени в Египте, лишенную невинности, когда ее соблазнитель женат? Знаешь ли ты? С нее срывают одежду и водят нагую по городу; потом увечат ее самым ужаснейшим образом; завертывают в мешок и выставляют у дверей мечети, где каждый, даже христианин, может осыпать ее ударами, ругательствами и грязью... Что бы ты сделал более для своей сестры, Фазильо?
   — Итак, все убийства, да убийства! Между тем, против воли, я удивляюсь ему, — сказал Фазильо в исступлении.
   — Выпьем, милый! Смотри, серебристая пена шипит и играет. Выпьем и отгоним мрачные воспоминания о былом. За твою любезную, за Жуану и ее черные очи!
   Фазильо повторил почти машинально:
   — За Жуану и ее черные очи!
   — Но где же, Фазильо, мы бросим якорь?
   — По мне, там, во Франции, командир, — и он показал на свой до половины опорожненный бокал. — Ибо, клянусь Жуаной, если французы походят на их вино!..
   — Справедливо, Фазильо, справедливо. Подобно их вину, они сверкают, шипят и выдыхаются.
   — Однако, я уверен, что там нет минаретов с острыми шпилями, на которые сажают людей, нет мечетей, где позорят бедных молодых девиц, и христиан, которые убивают старика, как дикую козу. Впрочем, не были ли вы там, командир?
   — Был, Фазильо.
   — И долго жили в этой прекрасной стране?
   — По удалении из Египта, Фазильо, я прибыл в Кадикс во времена Кортесов; предложил свои услуги, и не разбирая, ношу ли я крест или чалму, меня заставили командовать большим военным фрегатом; и когда увидели, что я этого стою, вверили оный в мое управление. Я выполнил несколько удачных крейсерств, и в особенности тщательно обозрел берега. После, когда Священный Союз узнал по опыту, что твоя кроткая страна заражена была желтой горячкой...
   — Клянусь Миной! То была горячка свободы!
   — Так, Фазильо, то был небольшой припадок свободы, быстрый и короткий, стремительность которого Священный Союз скоро остановил малым количеством пороха. Прекрасная свобода! Ибо твои соотечественники, которые никогда не стреляют по человеку, носящему распятие, должны были преклонить оружие перед крестами, хоругвями и монахами, которые предшествовали французской армии, и преклонили колени перед неприятелем, как перед церковным шествием. Так, Фазильо, то была победа, но победа Святой воды. Я же, следуя другим правилам, пропустил духовных и стрелял в солдат. За это, после Кадикского мира, я был осужден на смерть, как Франк-Масон, изувер, бунтовщик, еретик, что все одно и то же. Я бежал в Тарифу, где мы заперлись с Вальдесом и некоторыми другими. Нас осадили, и после восьмидневной упорной обороны я имел счастье попасть, умирающий, в руки одного французского офицера, который способствовал моему побегу; я прибыл в Байону, оттуда в Париж.
   — В Париж, командир! Вы были в Париже?
   — Да, сын мой, и там жизнь новая, странная; я свел знакомство с одним капитаном корабля, которого видел в Каире, в ту минуту, когда готовились отсечь ему голову за то, что он поднял покрывало у жены феллаха[12]. Я спас его на моем бриге. Встретив меня во Франции, он хотел оказать мне свою признательность, представив меня небольшому числу своих друзей, как египтянина, осужденного на изгнание инквизицией. Тогда начались столь живые, столь пламенные уверения в участии, что я, Фазильо, был растроган. Вскоре круг увеличился и каждый хотел слышать из моих уст повесть моей бедственной жизни. Я охотно соглашался на это. Всегда приятно рассказать о своих несчастьях тем, кто сожалеет о вас, ибо и в самом страдании есть какое-то ничтожное самолюбие, понуждающее вас говорить: смотрите, как течет кровь из моей язвы, смотрите! Но я был жестоко наказан за свое хвастовство страданьями, так как заметил однажды, что меня заставляют слишком часто повторять о моих злоключеньях. Сделавшись недоверчивее, я стал вникать в эти благородные души, стал прислушиваться к толкам, производимым моей откровенностью. И тогда я мог оценить тот род участия, какой принимали в человеке, сраженном горестью. Сначала мне было досадно, потом я этому смеялся. Представь себе, Фазильо, они говорят, что им необходимы более всего новые душевные потрясения, и дабы их найти, я думаю, они с охотой присутствовали бы при последнем вздохе умирающего и разбирали бы подробно каждое из его судорожных движений. За недостатком же моей кончины, им нравился и рассказ о моих бедствиях; они находили удовольствие потрясать каждую струну растерзанного моего сердца, чтобы слышать, какой звук издает она. Да, когда я, со сверкающими глазами, напряженной от рыданий грудью, говорил им о смерти моей бедной сестры и о страшных моих проклятиях, при виде ее мертвой... мертвой навсегда! Они говорили, хлопая в ладони: «Какая выразительность! — Какой жест! — Как хорошо он сыграл бы Отелло!»
   Да, когда я рассказывал о моих битвах за свободу Испании, изгнавшей меня; когда африканская кровь моя пламенела, душила меня, я опять восклицал с неистовством: «Свобода! Свобода!»... они говорили: «Поистине, это прекрасный человек, как хорошо он сыграл бы Брута!»
   И потом, насытясь этой душевной пыткой, которой подвергали меня, распаляя мои воспоминания, они спокойно расходились по делам, по балам или искали других удовольствий; ибо для них все было сказано: пьеса сыграна. Тогда я, казалось, пробуждался ото сна и оставался один с другом моим капитаном корабля, гордившимся мною, как ручным тигром, которого показывают.
   — Презренные! — вскричал Фазильо.
   — Нет, Фазильо, эти добрые люди ищут развлечений. День так длинен! Притом же, на что мне жаловаться? Они меня не освистывали, напротив, рукоплескали. Чего более? Моя жизнь была моей ролью; там, как и везде, все роль: дружба, храбрость, добродетель, слава, самоотверженность.
   — Ох, командир! — сказал Фазильо с прискорбием.
   — Все, милый, все! Даже сострадание женщин к бедствию. Вот каким образом, послушай, Фазильо: я любил женщину, молодую, богатую и светскую. Однажды вечером, до ее прихода, я прокрался в ее уборную и, скрываясь за зеркалом, ожидал. Вдруг дверь отворяется и Женни входит с прекрасной женщиной, также молодой. Вскоре начались признания, и как ее подруга завидовала моей к ней любви, что Женни отвечала: «И ты полагаешь, что я его люблю! Нет, графиня, вовсе нет; но он удивляет меня, возбуждает во мне участие; он пугает, словом, забавляет меня. Как стенания романтического героя слабы перед его отчаянием! Когда завожу разговор о его прошедших горестях, моя милая, то бедняжка плачет горькими слезами, и поверишь ли? я сама растрогаюсь!» — прибавила она, засмеявшись во весь голос.
   Видишь, Фазильо, она изменила своим обязанностям, она предалась мне, дабы заставлять меня выражать попеременно раскаяние, гнев и любовь. Я сожалел о том, Фазильо. Наливай, милый. Вот за гостеприимство Франции, как ты говорил; вот за ее свободу. В одно утро мой друг капитан пришел ко мне с известием, что мое пребывание в Париже готово разжечь пламя бунта в Испании, и что если я не оставлю в три дня Францию, то меня, может быть, арестуют, проводят до границы и оттуда... ты понимаешь, Фазильо, что меня ожидало. Видя мое затруднительное положение, этот добрый человек, только что получивший в Нанте командование над перевозным судном, предложил мне ехать с ним вместе. Я согласился, и через десять дней мы были возле Гибралтарского пролива. Мой добрый друг пожелал зайти в Тангер, где я остался на некоторое время; там один еврей, Замерих, член одной из наших восточных сект, в которой я был одним из старшин, уступил мне две тартаны с их экипажем немых негров; и в добавок тебя, саго mio; тебя, бедного гардемарина, взятого с одной яхты, на которой перерезали всех пассажиров; ты привязался к судьбе моей, бедное дитя! Ты любишь окаянного, скажи мне: точно ли ты любишь меня?
   Хитано произнес эти последние слова с умиленным видом. Слеза, какую он давно уже не проливал, на минуту заблистала в очах его, и он протянул руку к Фазильо, который, схватив ее с невыразимым жаром, вскричал:
   — Более жизни, командир!
   И слеза также отуманила взор Фазильо; ибо все, что ни выражали душа или лицо проклятого, отражалось на его лице, как в зеркале.
   Впрочем, хотя он и заимствовал образ мыслей Хитано, однако, то не была бледная и рабская пародия; но схватывая отличительные черты этого разительного характера, он подражал этому человеку, как прекрасная душа подражает добродетели. Если он охотно разделял с ним опасности, то он был побуждаем к тому, так сказать, фатализмом, будучи уверен, что он проживет своей жизнью и умрет своей смертью. Наконец, сей чудный человек был для страстного юноши более, нежели отец, друг.
   И, действительно, это смешение дерзости и хладнокровия, жестокости и чувствительности; этот верный и проницательный взгляд глубокого тактика, соединенный с поспешностью исполнения, всегда оправданного успехом; эта речь, то украшенная восточными цветами, то грубая и отрывистая; эти обширные познания, эти преступления, какие дружба понимает и извиняет; участие, возбуждаемое изгнанником; это существование, так рано отравленное бедствиями; горькие признания этой твердой и благородной души, которую судьба привела испытать сыновнюю любовь убийством, братскую любовь опять убийством! Наконец, вид этого отступника, великого столькими бедствиями, все должно было очаровать юный, пылкий ум. И потому Хитано имел на Фазильо это неотразимое и могущественное влияние, какое столь чрезвычайный человек должен был иметь над каждым раздражительным характером; словом, Фазильо питал к нему то чувство, которое начинается удивлением, а оканчивается геройским самоотвержением.
   — Наливай, Фазильо, — продолжал командир, взор которого прояснился обыкновенной веселостью. — Наливай. Я тебе прочел длинную и скучную исповедь, мой милый; только прошу впредь не говорить со мной об этом никогда, никогда! Теперь тебе известна жизнь моя. Итак, за твою Жуану!
   — За вашу Монху, командир!
   — Я и забыл о ней, равно как и о моем намерении идти на приступ, ибо стены высоки, Фазильо.
   — Клянусь небом! Командир, если стены монастыря Санта-Магдалины высоки, то стрела с привязанным к ней снурком, брошенная из лука, может подняться довольно высоко и упасть в сад древнего монастыря.
   — А потом, Фазильо?
   — Потом, командир, ваша Монха, получив снурок, один конец которого останется у вас в руках, даст вам о том знать легким дерганьем; тогда с вашей стороны, вы привязываете к снурку веревочную лестницу; молодая девушка притягивает ее к себе, прикрепляет за стеной, вы то же делаете снаружи, и, божусь Пресвятой Девой, вы можете в благоприятную ночь войти в священное место и выйти из него так же легко, как я опорожняю этот бокал.
   — Клянусь моим канджаром! Ты хоть куда удалая голова и, по чести, я бы желал...
   Тут один старый седой негр, который не был немым из всего экипажа, сбежал проворно с трапа, бросился в каюту и прервал речь Хитано.

ГЛАВА X
Чудо

   ...Je n'y comprends rien, maitre, il est demon ou sorcier; mon plaid rouge est devenu noir, et j'ai ebreche ma claymore en frappant sur l'aile satibee d'un jeune sygne.
Word'Wok, Aventures de Ritsborn le bon fou.

   — Ну, что, Бентек? — сказал Хитано старому негру. — Чего ты хочешь? Что ты прыгаешь и мечешься, как акула, уязвленная острогой?
   Но Бентек, живя среди немых товарищей, почти совсем забыл язык и только в порывах сильного страха произносил некоторые непонятные слова; и потому он отвечал окаянному лишь односложными: поуне... поуне!.. которые сопровождал быстрыми и грубыми телодвижениями.
   — А! понимаю, — сказал Фазильо. — Старик, вероятно, говорит о пушке.
   Фазильо не ошибался, ибо едва он закончил свою фразу, как послышался отдаленный выстрел из пушки, потом другой, потом третий. Наконец, можно было расслышать жаркую канонаду.