Записка Раневской: «Пусть бросит в мое логово». «Логово» был номер на первом этаже Дома актеров, в другой раз он мог быть назван «иллюзией императорской жизни» – словцо Раневской из тех, которыми Ахматова широко пользовалась.
   Анатолий НАЙМАН. Рассказы о Анне Ахматовой. Стр. 164
   Почему-то ей полагалась императорская жизнь. Это был круг ее мечтаний.
 
   Она написала: «я была с моим народом там, где мой народ, к несчастью, был», будто бы подразумевая «мой – тот, к которому я принадлежу». Переполненные восхищением читатели думали, что они почтительнейше переиначивают смысл – «мой – мне принадлежащий народ», – а на самом деле просто попались на удочку и сделали то, что она и задумала с самого начала.
   Другая важнейшая ее черта – аристократизм. И внешности, и душевному ее складу было присуще необычайное благородство, которое придавало гармоничную величавость всему, что она говорила и делала. Это чувствовали даже дети. Она мне рассказывала, как маленький Лева просил ее: «Мама, не королевствуй!»
   Наталья РОСКИНА. «Как будто прощаюсь снова…» Стр. 532
   Здесь уместнее вспомнить из Шолохова: «Сейчас глядишь ты важно, как гусыня из кошелки», королева-то. Наверное, маленький Лева был уже не очень мал и слово «королевствуй» употреблял к месту – тому, где не было настоящей королевы.
   Анна Андреевна казалась царственной и величественной, как императрица – «златоустая Анна Всея Руси», по вещему слову Марины Цветаевой. Мне кажется, однако, что царственному величию Анны Андреевны недоставало простоты – может быть, только в этом ей изменяло чувство формы. При огромном уме Ахматовой это казалось странным. Уж ей ли важничать и величаться, когда она Ахматова!
   Всеволод ПЕТРОВ. Фонтанный дом. Стр. 224
   Справедлива была Ахматова, когда она наставительно поучала Марину Цветаеву: «Разве вы не знаете, что в стихах все – о себе?» (Вернее, даже не поучала – не снизошла молвить – только подумала, а потом рассказывала по знакомым, сколь недалека, недальновидна эта Марина.) Так вот – «Златоустая Анна Всея Руси» – это о самой Марине Цветаевой. Только царскую широту надо иметь, чтобы щедро короновать другую.
   Не забуду, когда, сидя у нас дома на диване, Анна Андреевна величественно слушала граммофонную запись своего голоса (первую, или одну из первых). <…> Голос был низкий, густой и торжественный, как будто эти стихи произносил Данте, на которого Ахматова, как известно, была похожа своим профилем и с поэзией которого была связана глубокой внутренней связью. <…> Ахматова сидела прямо, неподвижно, как изваяние и слушала гул своих стихов с выражением спокойным и царственно снисходительным.
   Д. МАКСИМОВ. Об Анне Ахматовой, какой помню. Стр. 108—110
   Ахматова – как это ни изощренно (но простушкой она и не была, а изощрялась во многом) – рядилась в голую королеву. Мол, «смиренная, одетая убого, но видом величавая жена». Такое было амплуа. Двойное – потому что величие тоже приходилось играть. Величавый вид – пожалуй, нет: королевствование, попросту говоря, высокомерие – ей было дано от природы, как рождаются люди «совами» или «жаворонками». А из всего остального она шила прозрачное, «убогое» платье, чтобы нам ничего не оставалось в ней видеть, кроме как королеву. Королевой она не была, и королевой быть значительно труднее.
   В кресле сидела полная, грузная старуха, красивая, величественная. <…> Передо мной была Ахматова, только, пожалуй, более разговорчивая, чем прежде, как будто более уверенная в себе и в своих суждениях, моментами даже с оттенком какой-то властности в словах и жестах. Я вспомнил то, что слышал от одного из приезжавших в Париж советских писателей: «Где бы Ахматова ни была, она всюду – королева».
   Георгий АДАМОВИЧ. Мои встречи с Анной Ахматовой. Стр. 72
 
   Просто в ней была царственность. Скромная царственность. <…> Сама Ахматова знала силу своей личности, всего того, что она говорит и пишет
   Д.С. ЛИХАЧЕВ. Вступительное слово. Стр. 3
   Дмитрий Сергеевич говорит, как по писаному – писаному ею.

Заграница

   Не я первая заметила, что для Анны Ахматовой одна из самых важных на свете вещей – это слава. Ее современники говорили об этом наперебой, кто с удивлением, кто с насмешкой упоминая о первостепенности для нее – славы. Слава стала важнейшей частью ее сущности – то есть больше, чем частью личности Анны Андреевны Горенко-Гумилевой-Ахматовой, или частью поэта Анны Ахматовой, или частью просто женщины Анны (малосимпатичного образа затасканной, надорвавшейся любовницы: это не о ее реальной личной жизни – об образе ее лирической героини) – именно частью ее сущности, СМЫСЛА всего того, что пришло в мир в ее воплощении.
   И при всем том, что дано ей было немало (красота, определенный талант, сила воли), самая вожделенная часть ее даров – известность («слава») – была слабоватой. Прославилась в среде «фельдшериц и гувернанток», стихи были жеманные, потом природный ум дал себя знать, и с возрастом в стихах стали появляться рифмованные непростые мысли – но таинства поэзии не прибывало, и поэт Анна Ахматова оставался все тем же – крепким поэтом второго ряда.
   Личность же набирала силу. С Божьей помощью – ведь это Он продлил ее дни, правда? Ее жидкая эстрадная слава входила в диссонанс с тем значением, которое она предполагала – и могла бы – иметь. Она страшно боялась умереть, она не была теоретиком, но своим умом дошла, что довелось дожить до эры масс-медиа и паблисити дает шанс на бессмертие. До сих пор были известны (или чувствуется, что она знала только их) лишь два способа сохранить память о себе через поколения (никто не помнит просто прапрабабку): иметь титул (об этом вожделел не истерически боявшийся умереть, но жаждущий безмерности или хотя бы эластичности времени Марсель Пруст) или прославиться своим творчеством. Творца – по определению – Бог ставил рядом с собой в протяжении времен («В долготу дней», как писала бесконечные дарственные бедная Анна Андреевна). В общем, надо было становиться или оставаться знаменитой любой ценой.
   Как всегда, в России явился собственный путь. В России появилась «заграница» – в том непереводимом, трудно дающемся толкованию, но, по счастью, не нуждающемся ни в каких объяснениях значении для соотечественников. Все мы знаем, что такое «заграница» для СССР в шестидесятых годах.
 
   И игра со славой стала совсем провинциальной: «перед занавесом» или «за занавесом» (железным, естественно) – вот в чем был вопрос. Весь мир – как ВЕСЬ мир – не воспринимался, был неинтересен. Сюжет был таков: главное, чтобы ЗДЕСЬ думали, что она известна («знаменита») ТАМ.
   Интересы самой Анны Андреевны отнюдь не выходили за границы ее собственной, как ей казалось, метрополии. Жизнь, по-провинциальному, кипела только на том пятачке, где проживала сама протагонистка. Никакие мировые процессы, всемирного значения персоналии ее не занимали. Ну, Данте, положим, занимал – ей довелось родиться в культурной стране, без Данте здесь было никак, а с Данте, к сожалению, – очень легко.
   «Заграница» Ахматовой была двух видов: Европа ее молодости (которую она не знала, потому что была мало, мало видела и мало смотрела) – и место обитания русской эмиграции (то есть эмитента слухов, слушков, эха – на большее рассчитывать не приходилось – о ней и ее давнишней молодости). Заграница громких имен, новых направлений и течений оставалась чужой и, в общем, малоинтересной (как для любой провинциалки). Политике, всегда привлекавшей ее внимание, она находила объяснение в конкретных людях, их отношениях, привычках и манерах – несравненно более убедительное, чем в борьбе за свободу и за сырье. Например, ее убедительное объяснение причины возникновения холодной войны. (Как мы помним, по ее версии, – из-за того, что «наша монахыня теперь иностранцев принимает» – говаривал, мол, «усач»).
   Анатолий НАЙМАН. Рассказы о Анне Ахматовой. Стр 154
   Для остальных советских граждан, которые не могли похвастаться, что пятьдесят лет назад им челку стриг парижский парикмахер, понятие «заграницы» было еще более жестким, грубым – но совершенно неизбежным. Было изнурительное понятие «импорта». Что же удивляться, что Анна Андреевна в разговоре с молодым мужчиной коверкает язык, говоря «футболь», а «спортсмен» – «почему-то на английский манер». Ведь это те самые годы. Чтобы угодить молодежи, надо было подчеркивать свое короткое знакомство со всем заграничным.
 
   В конце пятидесятых – начале шестидесятых она познакомилась (а мальчики были такими хорошими, что сразу стало казаться – ее «окружили») с несколькими ленинградскими очень молодыми людьми (чуть больше, и даже чуть меньше! – чем двадцатилетними – эстафета могла быть пронесена очень далеко во времени). Они были в той или иной степени причастны к литературе и хотели жить.
 
   Ахматовские сироты (так стал называться «волшебный хор» после смерти принципалки. По бюрократической иерархии и разветвленности определений видно, что было что делить). До «сиротства» они были, естественно, «детьми».
   Были и совсем недоступные люди из числа «золотой молодежи» – детей ответственных работников, известных деятелей искусства и крупных ученых. У них были огромные возможности доставать одежду и пластинки, проводить время в ресторанах и «на хатах», пользоваться автомобилями родителей, получать недоступную для остальных информацию о западной культуре.
   Алексей КОЗЛОВ. Козел на саксе. Стр. 80
   «Волшебный хор».
   По нелепой случайности один из них был Иосифом Бродским.
   Бродский, родившийся в сороковом году и в восемьдесят седьмом, американским гражданином, получивший Нобелевскую премию по литературе, мог бы благовествовать о ней еще много лет. Она, как умирающая колдунья, передала свою силу ему.
   Я готова была бы слушать его славословия Ахматовой, как декларированные софизмы: известно, что это не так, но ход доказательств и их утонченность – важнее смысла.
   К сожалению, самого сильного и бесстрашного воина уже нет, и в чистом поле пришло время прокричать, что той прекрасной дамы, честь которой он защищал, – нет. Вернее, она была не так прекрасна.
 
   А Иосиф в шестидесятые был юн, прекрасен, любил первоклассных дам и фотографировался в ссылке на фоне пачки из-под сигарет «Честерфилд». Пути открыты только Господу, но о чем-то из будущего догадывались и он, и Анна Андреевна Ахматова. Ей надо было что-то делать. Ее «слава» должна была стать «мировой».
 
   Когда-то давно «заграница» не имела сакрального смысла и была простой арифметической составляющей успеха. Правда, такой, какой тоже нельзя было пренебрегать. Даже наоборот – неплохо бы и подчеркнуть.
   «О вас много писали в Англии? Раньше – в прежние годы?» – «Писали… Много… В 16-м году летом».
   П.Н. ЛУКНИЦКИЙ. Дневники, кн. 1. Стр. 79
   Жалко, что она не назвала точную дату – день и час, когда о ней много писали в Англии. И она становилась там известной, как Лурье во Франции.
 
В понедельник, в три часа…
Анна Ахматова

 
   1925 год.
   «Сейчас был у Пуниных. Там живет старушка. Она лежала на диване веселая, но простуженная. Встретила меня сплетнями: Г. Иванов пишет в парижских газетах «страшные пашквили» про нее и про меня».
   Письмо О.Э. Мандельштама – Н.Я. Мандельштам.
   ЛЕТОПИСЬ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА. Т. 2. Стр 92
 
   4.06.1927.
   Сегодня получила от Пунина письмо. <…> В письме фотография: Пунин на берегу моря, около Токио… В письме еще – японское открытое письмо, на котором приветы (на русском языке) от двух японских писателей и художника Ябе. Так: первый писатель: «Вам привет» (sic)…
   Художник: «Сердечный привет. Т. Ябе».
   Второй писатель: «Поэтессе советской России» (и т.д. – привет).
   АА хочет пойти к профессору Конраду и составить по-японски ответ всем им…
   П.Н. ЛУКНИЦКИЙ. Дневники. Т. 2. Стр. 125
   Она очень любезна и внимательна к людям. Но не ко всем.
   С отечественными корреспондентами она была чрезвычайно высокомерна.
   Русистика – периферия западной культуры, поэтому все болезни этой культуры сказывались в ней более явно. <…> престижно было попадать в высокие интеллектуальные и творческие круги Москвы и Ленинграда, что доставалось им очень легко. Какого-нибудь заштатного русиста мог в Москве принимать сам Окуджава – о выходе в такие круги в собственной стране он и мечтать не мог.
   Наум КОРЖАВИН. Генезис опережающей гениальности
   В пятидесятые годы к созданию мировой славы она отнеслась с необычной для себя академичностью. Не упустила случая, когда заезжей американской студентке оказалось возможным навязать писание о себе – не курсовой работы, на что та по максимуму рассчитывала, а монографии. Со всеми препарированными биографическими материалами, «тайнами» и пр.
   Я работала нянькой в английской семье, прикомандированной к посольству. Я нашла эту работу после завершения курса русского языка и литературы в школе славянских и восточноевропейских исследований в Лондонском университете <…>.
   У меня была очень неопределенная идея изучения поэзии Ахматовой: к тому времени я прочла какие-то ее стихи. <…> Я была мало что понимающим исследователем, когда на меня свалилась потрясающая удача. Однажды я шла с английской подругой, учившейся в МГУ, и мы остановились поговорить с ее приятельницей армянкой. <…> Девушка спросила меня, чем я занимаюсь, и я сказала, что надеюсь что-то написать об Анне Ахматовой. К моему изумлению, она произнесла: «А вы хотите встретиться с ней? В данный момент она остановилась у моей тетки». <…> Когда меня взяли увидеться с Ахматовой, та встретила меня как человека, который может быть ей полезен.
   Аманда ХЕЙТ. Человек, а не легенда. Стр. 670
   Конечно, ее встретили не так, как приятельницу Натальи Ильиной (это одна из многочисленных историй о том, как Анна Андреевна замораживала мгновенным высокомерным и гневным холодом нечиновного, незнаменитого человека). Иностранец в России – больше чем человек.
   Никакой серьезный и самостоятельный исследователь никогда бы не взялся за такую работу: записывать надиктовки.
 
   Аманда Хейт.
   Золотокосая, молодая, с приветливой широкой улыбкой. Совсем молодая. Смущенно поздоровалась. Дальнейшая наша совместная беседа обернулась столь неожиданной стороной, что смутилась не одна Аманда. «Я посплю, – объявила Анна Андреевна, – а вы обе сядьте возле столика. Аманда! Сейчас Лидия Корнеевна расскажет вам, что такое тридцать седьмой…» Мы сели. Анна Андреевна повернулась на бок, спиной к нам. Рассказать про тридцать седьмой! Анна Андреевна спала. Дышала ровно. Я мельком позавидовала ей: значит, она умеет спать днем! Да еще при других! Мне бы так! Тогда и никакая бессонница не страшна.
   Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1963—1966. Стр. 219
   Да, не все обладают такой толстокожей расчетливостью, как Анна Андреевна, чтобы вот наскоро, конспективно, рассказывать заезжим иностранцам о самых больных темах. Стыдно читать конспект Берлина о литературной личной судьбе Ахматовой, записанный с ее слов. Монолог на 4 часа с ремарками. «И тут они убили Мандельштама. – Рыдает». Лидия Корнеевна дама совестливая, чувствительная. Хоть и поручено ей рассказывать краснощекой незначительной студентке, как двадцать лет назад замучили и расстреляли до сих пор еще любимого мужа (хорошо бы и разрыдаться – время повествования сокращает, а Аманда Хейт ну уж там потом своими словами эмоции эти выразит повествовательно, но постеснялась Ахматова рыднуть посоветовать) – ее рассказ был более целомудрен.
   Цинизм какой-то старушечий, неопрятный: деточка, вы расскажите все, а я посплю.
 
   Для творения своей биографии она готова продавать все: тридцать седьмой год, свою личную жизнь, не говоря уж о сыне, который, к несчастью, очень четко представлял, в каком качестве он становится наиболее привлекателен как лот. («Тебе было бы лучше, если бы я умер. Для твоей славы»).
 
   В шестьдесят пятом, за границей, она торопится, уже не обращая внимания ни на какие условности. Вдруг кто-то клюнет: «Серебряный век», фарфоровая женщина, любовь втроем. Главное – чтобы записали. О тридцать седьмом годе пусть рассказывает Лидия Чуковская, об уже умершей в нищете в Париже Олечке Судейкиной – краеугольный камень треугольника, Артур Лурье.
   Госпожа Мойч видела Анну в Париже и даже несколько раз. Эта особа, о которой я никогда не слыхал и понятия не имел, собирается написать диссертацию об Олечке. Вероятно, Анна ей рассказывала об Олечке. Так вот, Анна ее направила ко мне и просит, чтобы я рассказал ей, т.е. этой француженке, ВСЕ, ЧТО Я ЗНАЮ ОБ ОЛЬГЕ.
   Артур Лурье – Саломее Андрониковой.
   Михаил КРАЛИН. Артур и Анна. Стр. 121
   У Ахматовой были, по всей видимости, всемирные планы, она хотела завалить своей биографией весь мир, она «щедро» вводила в круг мировых тем и людей из СВОЕГО окружения.
   Но Шилейко нужна была жена, а не поэтесса, и он сжигал ее рукописи в самоваре.
   Аманда ХЕЙТ. Анна Ахматова. Стр. 71
   Графиня с изменившимся лицом бежит к пруду.
   Ахматова диктует так, как иностранцам проще понять, возможно, выговаривает «самофарр».
   Считаю уместным вспомнить здесь случай, как она отбрила «наглого» – потому что отечественного – ахматоведа, который тоже вознамерился у нее о ней что-то узнать.
   «Когда-то в Ленинграде, в Пушкинском доме, я читала свое исследование о «Золотом петушке». <…> Когда я кончила, подошел Волков. Он сказал, что давно изучает мою биографию и мое творчество и хотел бы зайти ко мне, чтобы на месте ознакомиться с материалом. А я ни за что не желала его пускать. «Они, – сказала я, кивнув на пушкинистов, – жизнь свою кладут, чтобы найти материал, а вы хотите все получить сразу».
   Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1952—1962. Стр. 106
 
   Она специально готовилась к работе с Амандой, перечитывала статьи и книги, делала многостраничные записи в своих рабочих тетрадях с пометами: «Аманде», «Для Аманды». Аманда Хейт практически под руководством Ахматовой написала диссертацию.
   С. КОВАЛЕНКО. Проза Анны Ахматовой. Стр. 394
   Это столп построения мировой славы: утверждение своей какой-то славной биографии, якобы легендарной, связанной в первую очередь с Гумилевым.
   У Ахматовой было какое-то интуристовское отношение к русской культуре. Чингисхан, конструктивизм, Евтушенко. Она хотела отметиться во всех этих пунктах.
   Гумилева отдельным пунктом не было, но она хочет фальсифицировать русскую историю литературы и приписать Гумилеву невиданное, первостепенное в ней значение. Она надеется обмануть зарубежных историков: мол, эмигранты по злобе замалчивали, а на самом деле здесь все сокровища и зарыты – якобы это пропущенная, сгоревшая в терроре, неразгаданная страница.
   Ее ранило, что ее жизнь, так же, как жизнь Гумилева, была описана неверно и дурно, и она чувствовала, что это делает бессмыслицей их творчество.
   Аманда ХЕЙТ. Человек, а не легенда. Стр. 671
   Лучше не скажешь. Для этого она пригрела несовершеннолетнюю девушку и надиктовывала ей то, что имела сказать.
   …А жизнь Шекспира не только была описана «неверно и дурно» – возможно, это была совсем не его жизнь. Но это не «делает бессмыслицей» его творчество. Это то, что я хочу сказать этой книгой.
 
   28 января 1961 года.
   Ее терзают мысли о ее биографии, искажаемой на Западе. Снова – гнев по поводу предисловия к стихам в итальянской антологии.
   Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1952—1962. Стр. 457
   Ахматова выбросила себя на западный рынок как «биографию» – подработанную для этой цели. Продать Анну Ахматову как поэта на Западе было невозможно. Она да, плохо переводилась, при всей малой целесообразности этого занятия – поэтического перевода как такового: легкость или трудность этого перевода не является тем более положительным или отрицательным качеством. Кого-то легче переводить, кого-то труднее, кто-то теряет в переводе все, кто-то – хоть что-то приобретает. Ахматову на Западе почти не знали, что знали – интереса не вызывало. Казалось вторичным и не слишком оригинальным. На волне оттепели и всколыхнутые «Доктором Живаго», обратили внимание на «Реквием». Обратили внимание не Бог весть как – всей чести было, что пригласили «за границу».
   Твардовский поехал в Италию на заседание Руководящего совета Европейского сообщества писателей, вице-президентом которого он являлся.
   А.И. КОНДРАТОВИЧ. Твардовский и Ахматова. Стр. 678
   Это сообщество решило наградить Анну Ахматову премией – «короновать», как хором пели потом ее почитатели (никто не хотел видеть: чтобы поставить ее перед выбором – заступаться за Иосифа Бродского, ожидавшего суда, или поехать за границу).
   Мероприятие было абсолютно совкового пошиба: так провинциальные жены ответственных работников едут по турпутевке в Чехословакию. Сбиваются по номерам, заграницу, кроме покупок и подарков, обсуждать неинтересно: ничего не видели, ничего не поняли, говорят только об оставленных губернских делах.
   После первых поздравлений и тостов итальянцы скоро ушли. У оставшихся разговор постепенно оживлялся. Обратились к стихам, переводам, изданиям.
   И.Н. ПУНИНА. Анна Ахматова на Сицилии. Стр. 669
   Окружающим она внушает, что, живи на Западе, была бы миллионершей.
   «Поэма».
   Тираж нарочито маленький – всего 25 тысяч.
   Такие тиражи ей обеспечил нарочно созданный советским строем литературный голод. На Западе у нее было бы 800 экземпляров. Или 300.
   «Это для того, – пояснила она, – чтобы за границей думали, будто я ничтожество, будто читатели вовсе не хотят читать Ахматову».
   Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1963—1966. Стр. 269
   Все о заграницах да о заграницах.
 
   На родине у нее была слава «пророчицы» – мелковатая слава, как на возросшие аппетиты Ахматовой. В мировую славу с кондачка было не въехать. Там уже вовсю «процветали» прецизионные технологии вхождения в заветный круг.
   Волков: Ну, Ахматова с этими «вынырнувшими» своими стихотворениями и более сложные игры затевала. Она в свои тетради в пятидесятые и шестидесятые годы списывала стихи, под которыми ставила даты «1909» и «1910». И так их и печатала как свои ранние стихи. Кстати, в XX веке, когда в искусстве стал важным приоритет в области художественных приемов, такие номера многие откалывали. Малевич, например, приехавший в Берлин в конце двадцатых годов, написал там целый цикл картин, датированных предреволюционными годами…
   Бродский: Это вполне может быть! Прежде всего за этим может стоять нормальное кокетство.
   Бродский проявляет невиданную инфантильность, присущую ему только в разговоре об Ахматовой.
   Это «кокетство» – на самом деле неуважение к себе. К своему творчеству, к своей личной истории.
   Правда, он тут же дает расшифровку этого «кокетства» – за ним стоят вещи гораздо более практические.
   Затем – соперничество с кем-нибудь. И когда Ахматова делала подобное, то она, я думаю, даже имела право на это. Потому что она, может быть, говорила себе: да ведь я про это раньше думала, чем икс или игрек, я раньше это нашла.
   Соломон ВОЛКОВ. Диалоги с Иосифом Бродским. Стр. 266—267
   Совершенно верно. И она не зря возмущается, узнав, что приоритеты считают по-другому:
 
Вся я из Кузмина.
 
   Так говорят на Западе недоумки, а она – имеет право поставить все с ног на голову. Кузмина – обозвать гнусным педерастом (она не знала, что на Западе давно в моде политкорректность и гомофобию «уже никто не носит»), громко прокричать:
 
Я научила женщин говорить…
 
   Ну, в общем, если за состоятельные аргументы признавать кокетство и «я раньше об этом думала», а фальсификацию датировки признать нормальным творческим приемом – то тогда Бродский, продвигающий на Западе Ахматову, может считаться добросовестным промоутером.
   В маркетинге она проявляла юношескую гибкость. Назвав свое программное стихотворение «Нас четверо», подмазав свое имя к Пастернаку, Мандельштаму и – Марине Цветаевой. Той самой, которая «замечательно, что как-то полупонимала, что Ахматовой принадлежит первое место в тайной вакансии на женское место в русской литературе». Закон таков, что двум брэндам – не взаимоисключающим, а взаимопродвигающим, подстегивающим, провоцирующим потребителя – всегда есть место. Это как «Порше» и «Феррари». Полупонимает ли каждый из них, что он в компании равных? Но я против того, чтобы «Нас трое!» кричал концепт-кар тольяттинского автогиганта.
 
   Сэр Исайя Берлин – Исайя Менделевич Берлин – эмигрант, сделавший научную карьеру в Англии, культуролог, посетивший однажды Анну Ахматову в Ленинграде и проведший с ней продолжительную беседу, имел огромное значение в последние два десятилетия жизни Ахматовой, практически оказал влияние на более чем четверть ее жизни. Но не в том смысле, какой она беспардонно придумала, у него никогда не было с ней никакой мужской истории: он был младше ее ровно на двадцать лет, встретился случайно один раз (еще один раз зашел с коротким визитом попрощаться, через месяц), не интересовался ею в последующие годы, радушно принимал, когда она приехала в Оксфорд. К его, возможно, чести надо сказать, что – не оборвал этих формальных отношений резко и публично, когда стало известно, что она посвящает ему любовные стихи, сожалеет с горечью (обстоятельства!), что он «не станет ей милым мужем», считает себя в связи с «отношениями» с ним виновницей холодной войны между Россией и Западом. И прочий бред. Такого поклонника, мужа, публично заявленного любовника – она считала очень подходящим себе по статусу.