НЕ АНГЕЛ!
   Вот засветился с какими-то картинками из моей жизни. Бессвязными. Биографию свою написать - это мне невмоготу даже в анкетах, на одну страницу. Да еще эти фотографии, большей частью благополучного, застегнутого на все ордена солдатика. И может создаться впечатление - хвастун, экий счастливчик: и с войны-то целым пришел, и в лагере никто его в карты не проиграл. Ну, по воде прошел, как сами знаете кто. А между тем шел я по камешкам, соскальзывая, утопая и вновь выбираясь, и недостатков во мне больше, чем достоинств. Но единственно что - хвастовство мне не свойственно.
   Не отвечаю на письма несчастных из мест заключения, не умею утешать. А что скажешь? Вот уж с месяц лежит на столе письмо одного из Твери со стихами (стишки тоже ничего себе), где он пишет: "Сижу за убийство, к которому не имею никакого отношения". Я понимаю - в лагере все сидят ни за что, но этот написал такими словами, что я ему верю, не сочинишь. А раз верю, то просто обязан я что-то, не знаю что, но предпринять. Однако письмо пока лежит без движения. Снимите с меня один балл! (Со скидкой на мою плохую кардиограмму.)
   А вы поглядите, как я одет! Джинсики, маечка или свитерок, причесочка бандитская, перстень, цепь на шее. Такой подросток Ди Каприо, год рождения 1923-й. А сверху - не пальто от какого-нибудь Армани или, еще лучше, на меху от нашего портного Рабиновича (человек, уважающий себя даже больше, чем его другие уважают), а студенческая пуховка "Рибок", неновая - ну, Ди Каприо или даже его младший брат. А может, я спутал Ди Каприо и Аль Капоне?
   Это я в ответе за то, что обе мои дочери не больно пре-успели в жизни при наличии просто явных, от Бога, способностей - у одной к музыке, а у другой к художеству. Ну, как я не настоял, не заставил силой их учиться и победить свое хиппство, когда ничего не надо, кроме фенечек, и все по фигу! Это что, их вина? Только моя - ведь я у нас считаюсь не только самым старшим, но и самым разумным. Сбавьте еще один балл.
   А сам-то я, правильно ли я прожил, держась за юбку пусть и любимой жены, дома, в пенатах, на диванчике с книжечкой? Другие на байдарках опрокидывались в горные речки, ноги ломали, ходили на кабана в Алтайском предгорье, ставили паруса на яхтах в Средиземном море, взбирались на Эверест. Я ведь не подкаблучник, не страдатель по женской ласке, я мужик - именно тот бродяга с котомкой, которому "кроме свежевымытой сорочки", да и ее-то, свежевымытую, не надо! Я - Челкаш, я - Жак Кусто, я - солдат Иван Чонкин, я - Веничка Ерофеев! Почему же я позволил своему гороскопу (Дева) и обстоятельствам навязать мне совсем другую жизнь? Значит, нет, не бродяга, а: "Лидочка, подай-ка котлетку с жареной картошечкой". Вот и бляшки в сосудах, и шагреневая кожа моей судьбы сузилась почти до полного отсутствия. Тут можно бы снять два балла, но уже не с чего снимать!
   Стихи мне приносят и песни в записях почти каждый день. Кто - просто на оценку, а кто и с корыстью, чтобы помог. Раньше отзывался, напутствовал, даже помогал, как мог, а теперь с порога отправляю. Говорю: пробивайтесь, как сможете, но во-первых, это пока еще плохо, а потом знайте: пробиться трудно и все места давно заняты! Ну и зачем им знать это? А если бы так Блок и Городецкий ответили Сергею Есенину? Конечно, как правило, все у них на самом деле слабо и беспомощно, но человек-то - он человек, надеется. Вот тот, из лагеря, пишет: "Из всех людей на свете я выбрал Вас - Вы единственный имеете сердце мне помочь". (Это что без вины за убийство срок мотает.)
   Радуюсь ли я, по-настоящему, искренне, чужим удачам в песне? Отвечу, как ответил когда-то Оксане Пушкиной в интервью по телевидению.
   Вопрос: - Михаил Исаевич, вы знаете, у актеров, у спортсменов тоже, существует профессиональная ревность друг к другу. А вот в вашей среде это тоже есть?
   - Что вы! Мы рады успехам другого как своим собственным!
   - Кого тогда вы могли бы назвать, кто так же успешно работает в песне?
   - Никого!
   Вот вам последний компромат, который я нарыл на себя. Мог бы еще и еще, да стоит ли? И так ясно, что не ангел. А баллов уже просто не с чего сбрасывать. Пощадите.
   Ну, конечно, не ангел,
   Не ходил по паркету,
   А всему научился
   У людей задарма!
   И прищурясь, шатался
   Я по белому свету
   И на скользкой дорожке
   Набирался ума!
   А чужого, лишнего,
   На меня навешано,
   Слава нехорошая
   Ходит по пятам!
   Волюшка с неволюшкой
   Круто перемешана,
   Трепыхнулся, селезень,
   Ты уже и там!
   Ну, конечно, не ангел,
   Есть и в чем повиниться,
   И бывает, когда я
   Это сделать готов,
   Но со всеми в расчете
   И свободен, как птица,
   С отпечатками крыльев
   В картотеке ментов.
   Ну, конечно, не ангел,
   Как-то даже неловко
   Строить бывшему вору
   Из себя мужика!
   Но махнула рукою
   На меня уголовка,
   И братва обещала
   Не снимать с общака.
   ПРОЩАНИЕ С КНИГОЙ
   Вот и рассказана еще одна жизнь. Не знаю - зачем? Может быть, для внуков. Для вас - еще одна, а для меня - моя, единственная, не та, что могла быть, а та, которая была. Была, и почти что прошла. Вот лежит стеклянный флакончик с нитроглицерином, и, когда прижмет, протягивает мне руку и переводит, как по тому - помните? - висячему Лидочкиному мосту через Волгу, сюда, обратно.
   И продолжается жизнь. И я думаю, что никому я не враг, никакому народу и ни одному человеку. Ни об одном, которого видел глаза в глаза, не подумал, что это - враг. Разве что по запарке, когда очень уж мешали забить гол, так ведь тоже понимал, что это несерьезно.
   Я немножко выдумал себя как большого футболиста, ни в каких серьезных командах я не играл, но навсегда во мне - сами мгновения, когда забивается гол, это ощущение сохранилось и в жизни, и в работе. Забить!
   Может быть, я выдумал себя и как большого писателя, хоть и знаю всем и себе цену. Но когда слышу, как вы поете мои песни, совсем не ведая, что они мои, по-собачьи скулит от радости мое сердце.
   Я не знаю своих истоков
   Из чего, превратясь в реку,
   Из каких родников и сроков
   Средь лесов и годов теку.
   Ни с какою рекою рядом,
   Ни в соседстве ином каком,
   Ни с какой скалы - водопадом,
   Ни с какой воды - ручейком.
   И хотя небольшим потоком,
   А по камешкам, по песку,
   Благодарный своим истокам,
   Русло выглядел - и теку.
   КОНЕЦ ПОСЛЕ КОНЦА
   Это у жизни - один конец, а у книжек - сколько угодно.
   Ну, отпустил меня Склиф с призраком надежды - вроде как полегчало. И знали они, конечно знали, что это самообман. Чудес не бывает.
   Едва успело ТВ-6 снять о нас с Лидочкой получасовку "Даже звезды не выше любви", как потребовалась еще одна съемка - в кардиологическом госпитале им. Вишневского: а что там у меня в сердце действительно происходит?
   А происходит там безобразие: ствол, откуда снабжается кровью сердце, закрыт на восемьдесят процентов бляшкой. И струйка жизни моей тоньше иголки для пришивания пуговиц, и за саму мою жизнь никто не даст и пачки сигарет "Мальборо".
   В ней, в этой бляшке, твердой, как пепельница, - и весь футбол, и Первый Белорусский фронт, и ночные разговоры со следователем Ланцовым, и карцеры, и все триста съеденных любимых пирожных "Наполеон" с заварным кремом, и разногласия наши с самой дорогой мне женщиной Лидочкой. Такая, по расшифровке, встала поперек сердца запруда! Вот и решайте, говорят, жить вам или не жить... А между жить и не жить - предстоит операция на остановленном сердце с риском не запустить его снова после риска.
   Попробуем жить, говорю, а у самого коленки дрожат. А как иначе?
   Помните, я думаю, что все героические поступки совершаются по недопониманию?
   Не спешите туда,
   Там такая тоска,
   Все равно,
   Что в аду,
   что в раю!
   Но иду я,
   И пальцем
   Верчу у виска,
   На последнюю
   Ходку свою.
   А приду ли назад
   Или сгину
   В тоске,
   И на первое
   Шанс невысок!
   Но когда
   Все висит
   На одном волоске,
   Много стоит ли
   Тот волосок?
   Отделение кардиохирургии - это куда суровее, чем кардиология, в которой еще готовятся к прыжку с парашютом. Здесь уже без парашюта!
   Лежу, читаю Радзинского, потом Пелевина, по два раза каждый абзац - не врубаюсь. Хоть пацаны оба достойные, несмешиваемые, яркие, среди всеобщей серости.
   Сестричка сказала: "В воскресенье - полнолуние". Просто так сказала, а я...
   Полнолуние,
   Третий день!
   Провести его
   В ресторации!
   ("Арагви".)
   Это ж чистая
   Обалдень
   Делать в день такой
   Операции!
   (На сердце.)
   Пишу торопливо, пока еще могу думать. Пока не сделали первые уколы в спину (замораживающие? задуряющие?). Уже стоят у дверей дроги - каталка. "Словно лебеди-саночки". Вообще-то они приезжают после, а в больнице - до.
   Что ж, Лидочка, любимая, дай мне руку, поедем, рискнем. До встречи. Бог в помощь.
   Конец первой жизни.
   СЕЛЕДКА ЗАЛОМ
   Иногда над темным царством ГУЛАГа возникали некие вихри. Были понятные: развести бытовых и политических зэков по разным лагерям. Хоть надо заметить, что в лагерях сидели (исключим уголовников-профессионалов) все политиче-ские. Потому что не только такие, как я, или бендеровские активисты, но и работник мясокомбината, надевший под телогрейку ожерельем кольцо краковской колбасы и попавшийся на проходной, был так же, как и я, недоволен жизнью, не согласен с тем, что его семья должна голодать, а вовсе никаким не вором.
   А вот уж что совсем необъяснимо - система зачетов. В 47-48 годах некий умник придумал где-то в Москве, а Берия, вернувшийся из очередного любовного приключения в кабинет в благом расположении духа, подписал идею: хорошо работающим зэкам начислять зачеты, не знаю схему, но кажется, один день считать за два при определенном проценте выполнения плана.
   И этот необъяснимый вихрь какой-то купеческой щедро-сти принес лично мне целых 92 дня свободы, которую мне должны были подарить, вручая документы об освобождении. И хотя, если честно, я не больно-то верил, что такой день придет, что я до него доживу, но держал в уме весь свой бесконечный срок эти 92 дня досрочной свободы, "как трагик в провинции драму шекспирову". Я знал новый день освобождения, как три пишем - два в уме, при том, что не доверял никаким их постановлениям, переставлявшим ситуацию в стране, как декорацию в районном Доме культуры.
   Казалось бы, я в подробностях, поминутно, должен был запомнить день, когда меня позовет рябой лейтенант из спецчасти, объявит мне царскую милость и выдаст подтверждающие ее бумаги. Но я не запомнил, как это было. Просто меня перевезли из тайги в столицу Усольлага город Соликамск, и уже через день я оказался за вахтой, растерявшийся от счастья молодой человек, без всяких перспектив впереди, с фанерным баульчиком, изделием лагерного столяра, обшитым полосатым матрасным тиком для приличия - было все же во мне всегда это наивное мещанское эстетство!
   Как долго, как долго
   Я ехал с войны,
   И то почему-то
   Не с той стороны.
   Фанерный баульчик,
   Селедка залом,
   Всех тише в вагоне
   Сижу за столом.
   Казенный билет
   До родительских мест,
   Все как у солдат,
   Но столица
   В объезд.
   Орехово-Зуево,
   Повременя,
   Вздохнет и в Егорьевск
   Отправит меня.
   По литеру еду
   В далекий Ростов,
   С Урала, с повала
   Вот с этих фронтов.
   Со справкой,
   А все же
   И с чувством вины,
   Что очень уж долго
   Я еду с войны.
   Вот уж что впилось в меня навсегда, так эти пять селедок сорта "залом астраханский", выданных мне вместе с литерным билетом на дорогу домой. Куда домой, ведь никакого дома на земле у меня пока еще нигде не бывало! Были съемные углы, казармы, окопы, тюремные камеры и карцеры, бараки и пересылки.
   Залом астраханский просачивался сквозь три газеты, в которые я его обернул, и был вкусен до того, что его было как-то жалко есть. Я как бы предчувствовал, что вскорости рыбка эта исчезнет со стола, думаю, даже кремлевских приемов. Куда она исчезла, кому она мешала, в какой Красной книге потерялись ее следы? Ведь была же, не только во времена "Сказки о золотой рыбке", а только что, на затерянном в тайге продскладе ГУЛАГа! Но нет ее, а то, что продается в магазинах под этой фамилией - оно даже не однофамилица селедки залом! Так пусть здесь будет ей памятник, в этой книге, как сгинувшему с лица земли динозавру.
   Прощай навсегда, несговорчивый с людьми север - поезд везет меня на юг, по Уралу, насквозь пропахшему ядовитыми запахами Кизиловских терриконов; пустой поезд, в нем начинался путь в новую жизнь редко освобождавшихся узников усольских лагерей - из тайги, которую рубить не вырубить еще триста лет при любом старании каждой следующей администрации добавлять лесорубов. В этом поезде я еще зэк.
   А вот в следующем, из Перми в Москву, я очень стараюсь почувствовать себя бывшим зэком: я нарезаю свой залом и угощаю соседей по плацкартному, довольно уютному, а мне, после барака, кажущемуся верхом комфортности вагону (читай стихотворение). У меня и челочка каким-то образом выращена к свободе, и прикид на мне - вельветовая курточка на молнии, и речь моя старательно избегает привычного мне за шесть лет "бля буду".
   Народ в вагоне - сплошь новые люди, изменилась одежда, разговор, на девушках - ботиночки с меховой опушкой. Я все это вбираю, и девушки кажутся мне сплошь красавицами. Какое все же счастье - родиться с нормальными запросами, что бы там ни утверждали модные сейчас опровергатели божеского устройства мира.
   Еду к маме, прожившей на Украине удивительным образом всю немецкую оккупацию, да так там и застрявшей, в какой-то ни на одной карте не значащейся Кураховке, на юг, через Москву. Но перед городом Орехово-Зуевом кондуктор возвращает мне мой билет - филькину грамоту и объявляет, что мне придется выйти и пересесть на поезд, идущий в Егорьевск, а далее пересесть на поезд, идущий в Воскресенск, и таким хитроумным способом объехать Москву вокруг, чтобы не дай Бог, я, не пересевший в эти поезда, прямо на Курском в Москве не совершил бы террористического акта. Вот какие умники работали в Москве, в Главном управлении лагерей.
   И вполне возможно, что стол этого иезуита стоял рядом со столом того, другого, придумавшего инструкцию - подарить мне мои заветные 92 дня лишней свободы.
   Я люблю выходить
   На железнодорожных вокзалах,
   Чтобы был позади
   Не антихристов этот полет,
   А березовый лес,
   И колесная пляска на шпалах,
   И туман, как в парной,
   Над непуганой сонью болот.
   Продолжается жизнь,
   И первейшая необходимость,
   Чтоб ее непрерывность
   Журчала и била ключом!
   И в купе, за чайком,
   Четырех человек совместимость
   Увлеченно, по-детски,
   Говорит ни о чем.
   СТОРОННИЙ ЧЕЛОВЕК
   Конечно, мне не удалось - да я нарочно и не строил ее - построить стену между собой и властью. Конечно, и меня иногда увлекала романтика военного подвига и всяких комсомольских затей. Но если бы судили конформистов, моего имени даже самым последним не было бы в списке подсудимых; и мне до сих пор не верится, что эти, под красными знаменами, всё менее горластые, всерьез, а не по инерции заражены радиацией коммунистического энтузиазма. Мне кажется, что они по существу выходят на поминки по ушедшей молодости. Мы простим их в прощеное воскресенье.
   Мы живем в другое время. Так считается. А мне кажется, что в то же самое. Ну и что с того, что можно послать на хуй участкового милиционера (попробуй пошли!), что можно купить завезенные челноками дешевые турецкие кроссовки, что в желтых изданиях публикуются фотографии задницы, сделанные даже не в замочную скважину. Хозяева у нашего времени остались те же, энергичные люди из партийных. Другие фамилии? Нет, даже и фамилии те же. И Егор Кузьмич Лигачев, вырубивший виноградники, открывает первое заседание новой путинской Думы. Вписался - не обоссался.
   Нет, меняется не время - ведь и при пустых прилавках мы ухитрялись не голодать - меняемся мы! Все больше как бы разрешено, но годы оставляют нам все меньше степеней свободы. Уже я не побегу в ночь в очередь - взглянуть на Джоконду, не то что не убегу в Израиль. Мое неучастие во всеобщем бунте или всеобщем ликовании стало теперь тотальным, глухим. Кстати, я и слышать стал плохо. Дело катится к слуховому аппарату. А как докатится, что же, все подводи черту под прошлым и под будущим.
   Но как-то удалось мне прожить в иллюзии почти полной независимости от властей предержащих. Один раз всего я присутствовал на предвыборном собрании Союза советских писателей, в котором состоял, да и состою, много лет. Никогда не забуду этой комедии. Я знал, что все уже решено, расписано поминутно, кого оставят, кого вычеркнут в списках. Но когда утверждали регламент: "Докладчику Сергею Владимировичу Михалкову - полтора часа"... - вякнул со своего левого фланга: "Час!" И поднялась легкая суета недоумения.
   Я сидел, довольный собой, выскочка, сторонний свидетель больших свершений в своей организации. Организации ничего не стоило смести меня, легко, как пешку с доски. Вышел на трибуну докладчик и с присущим ему талантом, еще до того, как разложил бумаги для зачтения, глянул на меня, одинокого идиота, и сказал:
   - П-полтора ч-часа, по-отому что я з-заикаюсь!
   Я читал письма Александра Вертинского, растерянные - домой, с гастролей, и унизительные - начальству. Какая жалкая судьба великого русского артиста, запряженного долгом кормить семью, ни разу не упомянутого в газетной рецензии даже на далеких морозных задворках: была команда - не замечать. Три тысячи концертов спел он, простуженный и счастливый тем, что хоть разрешают работать. Напел-таки детям на дачу под Москвой. А дочка Настя мечтала спать в пионерском галстуке, когда ее примут в пионеры.
   И это человек, привыкший общаться в эмиграции с Шаляпиным и Марлен Дитрих, настоящий патриот Родины, которая как могла унизила своего выдающегося сына. Она еще поставит ему памятник, но не надо мне такого патриотизма и такого унижения!
   Я, конечно, был пионером, носил красный галстук и знал тогда, что означают три его угла. Но дальше моя партийная карьера засбоила, и жизнь отодвинула этого мальчика на обочину до того больно, что для меня, уже автора книг и известных песен, стало невозможно, вот как все пишущие, принести или даже послать в журнал свои стихотворения. Я знал и знаю: я - сторонний человек, и тем, и нынешним.
   Однажды все-таки я дал слабину и пришел в "Новый мир" со стихами. Я не сам пришел - Женя Винокуров, мой товарищ, ведавший в журнале поэзией, пригласил. Я принес, помню, 10 стихотворений. Женя выбрал шесть, аккуратно сложил их в корочку, поставил в шкаф и предупредил:
   - Сам понимаешь, придется подождать - до десятого номера все запланировано. - И мы перешли на светские воспоминания о наших кисловодских прогулках.
   Я ничего не дождался и продолжал выписывать "Новый мир". Давно уже нет Жени Винокурова, но стойко живет во мне этот запретительный знак - кирпич: "Журнал. Прохода нет".
   АВТОР ГАЗЕТЫ "ПРАВДА"
   Это было в каком-то году. Неважно, в каком. Мы договорились, что точность для нас не главное. Можно было бы поднять подшивки, позвонить кому-то из памятливых друзей и справиться, когда и на каком "Аполлоне", облетевшем Луну, случилась авария, и какая в точности авария, и по чьей вине, но не станем этого делать. Суть - в другом.
   В самый разгар перетягивания космического каната (то наша потянет, то мы попятимся!) американцы добрались до Луны, и нашему Хозяину ничего другого не оставалось, как посадить свой звездолет на Солнце. В результате такой мысли родился знаменитый анекдот: "Будем садиться ночью".
   Или садиться ночью, пока на солнце прохладно, или набрать в рот воды и молчать об успехах другой космической державы.
   Но люди-то, люди, если и не народ, то население, все видят, слушают радио сквозь глушилки, понимают, что к чему на самом деле. Глупейшее дело (а они считали, что умнейшее!) - обманывать своих - самообман!
   Так вот, люди, вся страна, весь мир по-человечески переживали трагическую ситуацию с кораблем "Аполло": долетят ли наши земные братья домой? И всей душой желали полковнику Борману приводниться или приземлиться живым. А я, по характеру чуткий, как барометр, взялся за перо и, как мне казалось, послал свое "Ау!" в далекий космос. Абстрактный гуманист!
   Как вам летится,
   Товарищи мистеры?
   Наша планета
   Волнуется искренне...
   Я никогда не соврал в стихах, был взволнован и искренен и на этот раз.
   Рукопожатье
   В медали,
   Подаренной
   Летчику Борману
   Валей Гагариной...
   Но как донести до американцев, что все мы, и наши правители, разделяем их тревогу: долетят - не долетят? Единственный способ - напечатать стихотворение на первой полосе одной из двух больших наших газет - их было всего две: "Известия" и "Правда". Я выбрал "Правду" - ее, мне казалось, читает даже сам полковник Борман!
   Было воскресенье. Пасмурный денек. "Аполлон" без связи, кажется, с Землей заглатывал свои межпланетные километры. Я в троллейбусе пробирался сквозь Москву на улицу "Правды" в надежде наконец-то приземлиться со своим стихотворением на первую полосу партийной официальной газеты.
   Представился милиционеру на входе. Он не реагировал на фамилию. Сказал, что выходной день и никого в редакции нет.
   - Не может быть! - сказал я. - Должен быть дежурный.
   - Никого нет! - сказал шлагбаум.
   - Соедините меня с дежурным! - сказал я.
   И шлагбаум как бы поднялся - милиционер набрал внутренний телефон.
   - Это поэт Танич.
   - Как-как?
   - Михаил Танич. Член Союза писателей. (Меня не знает - Союз-то знает!)
   - По какому вопросу?
   - Принес стихотворение - отклик на полет "Аполлона" к Луне.
   Короткая пауза.
   - По этому поводу мы выступать не собираемся.
   И, поблагодарив за внимание, повесил трубку.
   Написал я об этом мелком случае из жизни, чтобы добавить еще одну черточку к характеристике двадцатого века, а вовсе не затем, чтобы вы подумали обо мне: какой дурак!
   ИСПОВЕДЬ?
   Все-то вроде я
   У зеркала держусь
   Самому себе
   Кажусь - не накажусь,
   Уж я этакий,
   Такой и сякой,
   Со своей
   Микроскопической
   Тоской.
   Долгий век мой,
   Состоящий из недель,
   Сам себе я
   И художник, и модель.
   Не из песен,
   Не из басен,
   Не из книг
   Одного-то человека
   Я постиг!
   Но людская вся
   И сложена семья
   Из таких же
   Человеков,
   Как и я.
   Пишу, пишу, пишу, перечитать некогда. Перечитал и задумался: какой-то все же другой человек - герой этой книги, я и не я. Не дорос до откровенности, не исповедь написал, а картинки с выставки. А ведь крещеный, не имею права на лукавство.
   Да нет, не соврал нигде в книжке, но и шторкой душу как бы занавесил, дальше, мол, никому проезда нет - кирпич. Дальше - мое дело. Так еще вопрос: хорошо ли вообще заголяться, существует ведь и предел открытости - не ходим же мы голые!
   Ну вот, едва захотелось счет, счетик себе предъявить, как тут же нашел оправдание. Нет-нет, не хватает мне все же откровенности, открытости, распахнутости. С виду-то, на миру, кажусь человеком, что называется, без тыльной мысли, а она во мне завсегда присутствует: зачем больше-то?
   И хотя человек я добрый, но денег не раздаю, никого не облагодетельствовал, редко кому помог, с кулаками ни на чью защиту не бросаюсь, последнего не прокутил. Теперь какие уж у меня кулаки, но и когда сильным был, тоже всегда бывал себе на уме. Недостаток? Конечно. Каюсь? Да нет, таким, видно, Бог сотворил. Впрочем, может быть, это и грех.
   Еще живет во мне не то чтобы завистник на чужое, я даже могу себе позволить порадоваться чужим успехам в творчестве и не воспринимаю чью-то удачу как свою неудачу. Но вот с восхищением и радостью трижды прочитав первую книгу Володи Войновича про солдата Чонкина (ни одну другую книгу не перечитывал дважды), остался равнодушным к последующим произведениям своего бывшего товарища. Нашел, нашел-таки много промашек, больших и маленьких, и всегда, независимо от себя, имею что сказать не за, а против.
   Хорошо, когда претензии обращены к себе любимому (по инерции я и себе спуску не даю), а у других все же благороднее отмечать достоинства. Грех ли мое критическое высокомерие? Едва ли. Но и к лучшим чертам человеческого характера не принадлежит. Добрый-добрый, а вот и злой.
   Женщины. До конца ли откровенен я, когда касаюсь этой темы? Вы и сами понимаете, наверное, что нет. Мог бы еще и еще что-то вспомнить, ведь не каменный, а живой, да и "любовь бывает долгою, а жизнь еще длинней" (себя цитирую, кого же еще?). Но кто просил меня распускать язык? Ведь любовь тайна собственности двоих людей, по крайней мере. И я не имею доверенности рассказывать про это. И так думаю, что позволил себе лишнего, назвав какие-то невымышленные имена.
   Посмотрел по ТВ-6 получасовой фильм про нашу с Лидой любовь, открывший большой новый цикл передач "Про любовь", сделанный молодыми девочками Наташей Шевченко и Таней Семкив. Они долго нас расспрашивали, а сделали, разумеется, свою версию. А как иначе - художники ведь!
   Снимали меня больного, толстого, рыхлого (не токмо телом, но и духом), предоперационного. Вякал я чего-то невпопад. Больно себе не понравился, что бывает со мной редко - вот вам еще один мой недостаток! И очень понравилась мне и авторам, и надеюсь зрителям, моя Лидочка с ее как бы на-ивностью, но и с неубывающей женской красотой. Она возвышенно рассказывала о своей любви, естественно, как птица, летала в воспоминаниях. А потом я неуклюже ломал воздушный ее замок, наподобие пресловутого слона в посудной лавке: да что вы, говорил я, вы бы кого помоложе расспрашивали о любви, а мы уж сорок четыре года вместе, медовый месяц подходит к концу - я все же признавал наш долгий медовый месяц!