В самом деле, хотя небо было безоблачным, отраженные бумагой лучи не резали глаз, мягкий, прекрасный свет, казалось, проникал в душу. Солнце склонилось над рекой, освещая сёдзи на левой стороне улицы, но отблеск лучей чуть ли не до половины озарял дома на противоположной стороне. Особенно красиво выглядела хурма, выложенная рядами в лавке зеленщика. Плоды разной формы, разных сортов, спелые, кораллово-глянцевитые, блестели как живые в заливавшем улицу свете. Даже связки лапши в стеклянных ящиках у торговца казались необычайно яркими. Перед домами на расстеленных рогожах сушился в корзинках древесный уголь, откуда-то доносились звон кузнечного молота и шуршание крупорушки.
 
* * *
 
   Дойдя до околицы, мы закусили в харчевне на берегу реки. Горы Имосэяма, казавшиеся такими далекими, когда я смотрел на них с моста, высились здесь прямо перед глазами, Имояма на этом берегу, Сэяма – на том. Несомненно, именно этот вид вдохновил автора пьесы «Имосэяма, или Семейные наставления для женщин», однако на самом деле река в этом месте довольно широка, не тот узкий поток, который мы видим в театре… Даже если Коганоскэ и Хинадори жили по берегам этой речки, они не могли бы переговариваться, как это происходит на сцене. У горы Сэяма, примыкающей к горному кряжу, очертания неправильной формы, зато Имояма – совсем отдельно стоящая округлая возвышенность, вся укутанная в пышную зелень. Городок Камиити примыкает к самому подножию этой маленькой горки. Со стороны реки видно, что у всех домов есть, оказывается, еще по одному этажу, двухэтажные дома на самом деле трехэтажные. У некоторых с верхнего этажа протянута к реке проволока со свисающим на веревке ведром, чтобы черпать воду.
   – Знаешь, ведь кроме «Имосэямы» есть еще пьеса «Вишни Ёсицунэ»…[69] – сказал вдруг Цумура.
   – Но, насколько я помню, действие там происходит не здесь, а в Симоити… Говорят, там и сейчас есть лавка «У колодца», где продают суси…
   В этой пьесе хозяин лавки усыновляет беглеца Корэмори. Я не бывал в Симоити, но слыхал, что многие тамошние жители считают себя потомками этого хозяина. Сыновьям, правда, не дают имени «Гонта-Плут», до этого дело не дошло, но дочерей до сих пор называют «О-Сато», а суси придают форму, напоминающую колодезный сруб… Цумура, однако, имел в виду не этот эпизод пьесы, а барабанчик госпожи Сидзуки – Хуцунэ, Первый Вестник. Он сказал, что в деревне Нацуми есть семья, берегущая этот барабанчик как семейную реликвию, и предложил зайти туда по дороге.
   До сих пор я считал, что селение Нацуми находится у реки того же названия, как о том говорится в пьесе театра Но «Две Сидзуки»[70]. «К берегам реки Нацуми, скитаясь бесцельно, женщина пришла…» – с этими словами на сцене появляется призрак Сидзуки. «Бремя грехов удручает меня, помолись за мой упокой…» – говорит она. Затем следует пляска, и, танцуя, она поет:
 
О горе мне! Сколь тягостно признанье –
Не в силах сердце позабыть о прошлом.
Узнай же: не крестьянка пред тобою,
Хоть сборщицею трав я обратилась
На берегу Нацуми в Ёсино!..[71]
 
   Очевидно, есть какие-то основания у легенды, соединившей образ Сидзуки с рекой Нацуми. В старинном свитке «Знаменитые места Ёсино в картинках» сказано: «Селение Нацуми славится замечательно вкусной водой, ее называют цветочной». Далее говорится, что в этом селении некоторое время пребывала госпожа Сидзука, так что легенда эта, очевидно, возникла очень давно. По словам Цумуры, семья, хранящая барабанчик, носит теперь фамилию Отани, но в прошлом именовалась «родовитым» семейством Муракуни. В старых семейных документах сказано, что Ёсицунэ и Сидзука некоторое время жили у них в доме, когда бежали в Ёсино в конце эпохи Хэйан[72]. Неподалеку имеются известные красотой места – мост Дремоты, мост Сиба, – и туристы иногда спрашивают о барабанчике Хацунэ, но фамильное сокровище не показывают случайным людям, нужно заранее заручиться соответствующей рекомендацией… Цумура уже попросил своих родственников, живущих в Кудзу, замолвить за него слово, чтобы можно было посмотреть барабанчик, так что сегодня нас, наверное, уже ждут…
   – Как только Сидзука ударяет в барабанчик, появляется лис, принявший облик самурая Таданобу… Потому что барабанчик обтянут кожей его матери-лисы… Об этом барабанчике идет речь?
   – Да, так оно в пьесе.
   – И эти люди считают, что у них хранится тот самый барабанчик?
   – Да, говорят, они так считают.
   – И он действительно обтянут лисьей кожей?
   – За это поручиться не могу, поскольку сам не видел. Одно несомненно – это старинная семья.
   – Боюсь, что это такая же выдумка, как «лавка суси»… Какой-то шутник придумал когда-то эту историю, посмотрев в театре пьесу «Две Сидзуки»…
   – Возможно. Но меня интересует этот барабанчик. Я хочу побывать у Отани и посмотреть на него. Я давно уже собирался это сделать, это одна из причин моего нынешнего приезда… – Казалось, за словами Цумуры что-то скрывается. Но он добавил только: – Я расскажу тебе об этом потом… – и больше ничего не сказал.

III. Барабанчик Хацунэ

   Дорога к деревне Миятаки по-прежнему тянулась вдоль берега. Чем дальше мы углублялись в горы, тем сильнее давала себя знать осень. В дубравах, то и дело встречавшихся на пути, под ногами шуршал ковер из палой листвы, сплошь устилавшей землю. Кленов здесь было не так уж много, и росли они не обязательно все вместе, большими рощами, но в целом осенние краски были сейчас в самом разгаре; на вершинах, в лесу, среди густых вечнозеленых криптомерий, то здесь то там мелькали листья плюща, лакового и воскового деревьев всевозможных оттенков, от темно-багрового до самого бледно-желтого. Осенние листья принято называть багряными, но здесь убеждаешься, как разнообразен их цвет, есть и желтые, и коричневые, и алые, одного лишь желтого цвета можно насчитать десятки оттенков. «В Сиохаре осенью даже лица красные…» – гласит известная поговорка. Конечно, прекрасно, когда все листья сплошь красные, но такие разноцветные, как здесь, тоже удивительно хороши. «Без числа и без счета багрянец и пурпур…», «Пестрота, буйство красок…» – эти поэтические метафоры созданы, вероятно, для описания цветущих весенних полей, но здешние краски отличаются разве лишь тем, что в основе у них цвет осени – желтизна, что же касается богатства оттенков, оно вряд ли уступит весеннему разнотравью… И время от времени эти желтые листья падают на воду, сверкая золотой пылью в лучах солнца, заливающих все пространство от вершин до глубоких ущелий…
 
* * *
 
   В поэтическом собрании «Манъёсю» упомянуты многие здешние места – загородный дворец императора Тэмму, усадьба поэта Каса-но Канамуры[73] у перекатов реки Ёсино, гора Мифунэ, поля Акидзу, воспетые поэтом Хитомаро[74], – считается, что все это находилось в окрестностях селения Миятаки. Мы, однако, не доходя до Миятаки, свернули с главной дороги и перешли на другой берег. Здесь долина постепенно сужалась, берег превратился в крутой обрыв, внизу воды бурной реки, брызгая белой пеной, разбивались об огромные камни на речном ложе или темнели в заводи, образуя синий, как яшма, омут. Легендарный мост Дремоты находился в том месте, где маленькая речка Киса, вытекая из густых зарослей, с легким, едва слышным журчанием впадала в эту заводь. На этом мосту будто бы однажды дремал Ёсицунэ, но, думается, это просто легенда, придуманная в последующие века. Так или иначе, этот хрупкий красивый мостик, повисший над тонкой нитью кристально чистой воды, почти тонул в лесной чаще, а сверху над ним был устроен маленький изящный навес, похожий на крышу старинной лодки для переправы, не столько для защиты от дождя, сколько от опадающих листьев, иначе в такой сезон, как сейчас, мостик был бы, пожалуй, мгновенно погребен под палой листвой. Неподалеку виднелись две крестьянские хижины; как видно, жители использовали этот навес как собственную кладовку – мостик был завален вязанками дров, только посредине оставлена узенькая дорожка, чтобы можно было пройти. Место это называлось Хигути, дорога здесь снова раздваивалась, одна тянулась вдоль берега к деревне Нацуми, другая вела через мостик к храму Сакураги, к деревне Кисатани и дальше – к Верхней Роще, в Кокэ-но Симидзу и к хижине Сайге. «Сквозь снега на вершинах однажды пробрался…» – поет о Сайгё[75] в своей арии Сидзука. Должно быть, поэт проходил по этому мостику, направляясь к долине Тюин в глубину гор Ёсино…
 
* * *
 
   Мы не заметили, как перед нами внезапно выросли крутые утесы. Полоска неба сузилась еще больше; казалось, и дорога, и река, и дома – все упирается здесь в тупик, но на склонах гор, по крутым берегам реки, в похожих на мешок впадинках виднелись окруженные с трех сторон нагромождением камней террасы полей, камышовые крыши, распаханная земля. Это и была деревня Нацуми – как видно, нет конца человеческому жилью, было бы хоть маленькое пространство, куда можно его пристроить…
   В самом деле, и бурная река, и горные цепи – все подходило здесь для убежища беглецов.
   Мы спросили дом Отани и сразу же его отыскали. Это был дом под великолепной крышей, стоявший на спускавшемся к реке склоне, посреди поля, где росли туты. Камышовая крыша с выложенными черепицей карнизами выглядела поистине восхитительно, издали только она и виднелась над тутовыми деревьями, похожая на островок среди моря. По сравнению с крышей сам дом, однако, оказался заурядным крестьянским жилищем. В двух смежных комнатах по фасаду сёдзи были раздвинуты, и в той из них, где имелась парадная ниша, сидел мужчина лет сорока, по-видимому хозяин. Завидев нас, он вышел и поздоровался прежде, чем мы успели представиться. Грубоватое, сильно загорелое лицо, дружелюбный взгляд подслеповатых маленьких глаз, небольшая голова, широкие плечи – все выдавало в нем честного, простого крестьянина.
   – Комбу-сан говорил мне о вас, я вас ждал!.. – сказал он на деревенском диалекте, который я с трудом разбирал. В ответ на наши расспросы он только вежливо кланялся, ничего толком не отвечая. Я подумал, что род этот, очевидно, захирел, утратив былой почет и достаток. Но такой простой, скромный человек был мне, напротив, гораздо больше по душе.
   – Извините, что помешали вам в горячую пору… Мы слыхали, что в вашем почтенном доме хранятся семейные сокровища, которые не показывают посторонним. С нашей стороны это, конечно, очень бесцеремонно, но мы все-таки надеемся их увидеть…
   – Нет, не то чтобы мы не хотели никому их показывать, – смущенно и как бы с запинкой ответил он. – Видите ли, предки завещали нам семь дней совершать очистительные обряды, прежде чем доставать эти вещи… Но в наше время невозможно выполнять такие сложные церемонии… Мы охотно показали бы эти вещи всем желающим, но ведь мы целыми днями в поле, и когда приходят вдруг, без предупреждения, так и времени-то нет заняться с гостями. В особенности в такую пору, как сейчас, когда еще не закончилось осеннее кормление шелковичных червей… Обычно в эти дни все циновки в доме снимают, и если вдруг пожалует гость, так даже некуда его проводить, вот ведь как получается… Но если нас заранее предупредят, мы обязательно как-нибудь да устроимся и рады гостям… – как бы затрудняясь, говорил он, чинно опустив на колени руки с черными, перепачканными в земле ногтями.
   В самом деле, очевидно, сегодня, ожидая нас, он специально застелил циновками эти две комнаты. Сквозь щелку в сёдзи виднелось соседнее помещение – кладовка, где на голом дощатом полу были грудой навалены разные крестьянские орудия труда, как видно заброшенные туда второпях. Все семейные сокровища, заранее приготовленные, уже лежали в парадной нише, и хозяин одно за другим благоговейно выложил их перед нами.
 
* * *
 
   …Свиток, озаглавленный «История деревни Нацуми», несколько мечей и кинжалов – подарок рыцаря Ёсицунэ – и к ним каталог, старинные гарды, колчан, фарфоровая бутылочка для сакэ и, наконец, барабанчик Хацунэ, полученный в дар от госпожи Сидзуки… В конце свитка стояло: «По приказанию посетившего деревню Нацуми наместника Мокудзаэмона Найто, записал Гэмбэй Отани, семидесяти шести лет, как доклад о том, что он слышал», и проставлена дата: «2-й год Ансэй[76] Лето». Мы узнали, что, когда наместник прибыл в деревню, старый Гэмбэй Отани, доводящийся каким-то прапрадедом нынешнему хозяину, принял его, усевшись на землю в смиренной позе, но впоследствии, ознакомившись с этой рукописью, наместник уступил старику свое место и в знак почтения сам уселся на землю… Впрочем, бумага так загрязнилась и почернела, как будто ее насквозь прокоптили, разобрать, что там написано, было трудно, и к свитку прилагалась начисто переписанная копия. Не знаю, каков был оригинал, но копия изобиловала ошибками, многие иероглифы и даже буквы были искажены, так что никак невозможно было поверить, что писавший был по-настоящему образованным человеком. Из содержания явствовало, что предки семьи Отани владели здесь землей еще до эпохи Нара[77]. В смуту годов Дзинсин[78] некий Оёри, старейшина деревни Муракуни, держал сторону императора Тэмму, содействуя поражению принца Отомо. В те времена этому старейшине принадлежали пятьдесят тё земли, простиравшейся от упомянутой деревни вплоть до селения Камиити, а река Ёсино, на том отрезке, где она протекала по его землям, называлась тогда рекой Нацуми… Что же касается Ёсицунэ, то в свитке значилось: «Князь Ёсицунэ Минамото встретил Праздник пятой луны в верховьях реки на горе Белая Стрела, Сирая, а затем, спустившись с горы, поселился в доме Муракуни и прожил там тридцать или сорок дней. Увидев мост Сиба в Миятаки, он сложил нижеследующие стихотворения…» Засим следовали два стихотворения танка.
   Сколько живу, ни разу еще не встречались мне стихи, которые сложил бы Ёсицунэ. Не нужно было быть специалистом, чтобы понять, как не похожи эти примитивные вирши на стихи XII столетия. Далее в свитке шла речь о госпоже Сидзуке: «В то время госпожа Сидзука, возлюбленная князя Ёсицунэ, пребывала в доме Муракуни. Когда князь Ёсицунэ бежал в северные провинции, она с горя утопилась в колодце. В деревне есть колодец, куда она бросилась, его называют Колодцем Сидзуки».
   Получалось, стало быть, будто Сидзука умерла в этих местах. В заключение говорилось: «Но так как госпожа Сидзука очень тосковала в разлуке с Ёсицунэ, она целых триста лет кряду каждую ночь выходила из колодца в виде огненного клубка. Когда деревню посетил праведный Рэннё, наставлявший всех живущих на путь спасения, деревенские жители попросили его помолиться за упокой души Сидзуки на том свете, и праведник, не колеблясь ни минуты, привел ее к Будде. В доме Отани сохранилось ее кимоно с длинными рукавами, на этом кимоно праведник написал стихотворение танка…» Затем следовало стихотворение.
   Пока мы читали свиток, хозяин, не проронив ни слова, сидел по-прежнему все в той же неподвижной, почтительной позе, но по выражению его лица было ясно, что он безоговорочно верит каждому слову этого манускрипта, доставшегося ему от предков. На наш вопрос, где теперь это кимоно, на котором написал стихи праведник, он ответил, что еще предки его пожертвовали это кимоно в местный храм ради успокоения духа госпожи Сидзуки, но теперь в храме его нет, и куда оно подевалось – неизвестно… Потом мы рассматривали кинжал и колчан, они выглядели довольно старыми, в особенности сильно поврежден был колчан, но точно определить время их создания мы не могли. Пресловутый барабанчик Хацунэ вовсе не имел кожи, сохранился только корпус, покоившийся в ящичке из дерева павлонии. О нем мы тоже не смогли вынести никакого определенного суждения: гладкий, без всяких узоров лак казался сравнительно новым. На первый взгляд это был ничем не примечательный корпус черного цвета, без росписи, дерево, правда, выглядело довольно старым, так что, возможно, его когда-то вторично покрыли лаком. «Да, может быть…» – невозмутимо согласился хозяин.
   Его добрый, смиренный взгляд удержал нас от каких-либо замечаний. Какой смысл было сообщать ему, какому времени соответствуют годы Гэмбун[79] или приводить цитаты из «Восточного зерцала»[80] или из «Повести о доме Тайра», где говорится о жизни госпожи Сидзуки? Хозяин свято верил всему, что было написано в свитке. Женщина, жившая в его воображении, не обязательно была той самой Сидзукой, которая танцевала перед Ёритомо[81] на Журавлином холме, Цуругаока[82]… Для него она была благородной дамой, символом дней его дальних предков, милого сердцу прошлого… Фантастический образ знатной дамы, «госпожи Сидзуки», был средоточием его почтения и преданности «предкам», «господину» и «старине»… Зачем было спрашивать, правда ли, что эта благородная дама действительно искала убежища в его доме и некоторое время жила здесь? Не лучше ли было оставить его не поколебленным в своей вере, имевшей для него такое значение? А если отнестись еще снисходительней, то почему бы не допустить, что, когда дом его процветал, мог произойти случай, связанный если не с Сидзукой, так с какой-нибудь принцессой Южной династии или с беглянкой, спасавшейся от междоусобиц XVI столетия, и случай этот постепенно слился с легендой о Сидзуке?
 
* * *
 
   Мы уже собрались уходить, когда хозяин сказал: «Угостить вас мне нечем, но прошу, отведайте „спеляков“!» Он подал нам чай и принес на подносе горку хурмы и чистые металлические пепельницы.
   Очевидно, спеляками назывались зрелые плоды хурмы. А пепельницы предназначались не для окурков, а чтобы пользоваться ими вместо тарелочек. Хозяин усиленно уговаривал нас отведать хурму, и под его уговоры я не без опаски взял в руки плод, такой спелый, что казалось, он вот-вот лопнет. Большой, конусообразный, с заостренным кончиком плод, такой спелый, что стал почти прозрачным, раздулся, как резиновый мячик, и, хотя казалось, готов каждую минуту треснуть, был прекрасен, как драгоценная яшма. Какой бы зрелой ни была хурма, которую продают в городах, она никогда не бывает такого великолепного цвета и, став мягкой, совершенно теряет форму. Хозяин пояснил, что для «спеляков» отбирают хурму с толстой кожурой, сорта «мино». Снимают плоды с дерева, когда они еще твердые, терпкие, складывают в ящик или в корзинку, которую ставят куда-нибудь в уголок, по возможности защищенный от ветра, и примерно дней через десять, без всяких дополнительных ухищрений, плод становится мягким, приобретает сладкий, как нектар, вкус, наливается вязкой жидкостью. Хурма других сортов становится водянистой и никогда не бывает такой плотной, вязкой, как хурма сорта «мино». Ее можно есть, как едят сваренное всмятку яйцо, – проделать отверстие и выбирать содержимое ложечкой, но все-таки гораздо вкуснее положить на тарелочку и есть, очистив от кожуры, хотя руки при этом, конечно, пачкаются… Однако приятный вид и вкус сохраняются лишь короткое время; если передержать плоды, так даже «спеляки» становятся водянистыми, пояснил он.
   Слушая его, я глядел на лежавший у меня на ладони драгоценный шар, и мне казалось, будто я держу в руках сгусток солнечного света и духа гор. Говорят, в старину, побывав в столице, люди увозили оттуда горсть столичной земли на память; а я, если бы кто-нибудь спросил меня, какова осень в Ёсино, показал бы вместо ответа вот такой плод хурмы, который бережно привез бы домой.
   В конечном итоге, самое сильное впечатление произвели на меня в доме Отани не старые рукописи, не барабанчик, а эти вот «спеляки». Мы оба с Цумурой с жадностью проглотили по целой паре сладких, тягучих плодов, наслаждаясь прохладой, заполнившей, казалось, все наше существо. Я досыта изведал на вкус осень в Ёсино… И думается, даже плоды манго, о которых говорится в священных буддийских сутрах, вряд ли были вкуснее…

IV. Зов лисы

   – Послушай, в этой старой записке сказано только, что барабанчик принадлежал госпоже Сидзуке, а насчет лисьей кожи там нет ни слова…
   – Да. Поэтому мне кажется, что рукопись старше пьесы, иначе в ней были бы какие-нибудь намеки на сюжет спектакля… Иными словами, вполне возможно, что автор «Вишен Ёсицунэ» побывал в доме Отани или просто где-нибудь услышал эту легенду, и это натолкнуло его на создание пьесы, так же как реальный пейзаж подсказал создателю «Имосэямы» идею его драмы… Правда, тут есть известная неувязка – ведь написал-то «Вишни Ёсицунэ» Такэда Идзумо, значит, пьеса появилась уж во всяком случае гораздо раньше, чем эта рукопись, датированная 2-м годом Ансэй… Впрочем, там ведь сказано: «Гэмбэй Отани, семидесяти шести лет, записал, что слышал…» Значит, можно предположить, что сама легенда возникла намного раньше, а, как по-твоему?