Но надежда Малевича не оправдалась: «Нет бытия ни во мне, ни вне меня, ничто ничего изменить не может, так как нет того, что могло бы быть изменяемо», – писал он в своем манифесте, признавая, что Ноль побежден архетипом «ничто», меоном и коварством Времени. В наши дни теперь всегда побеждают деньги, и никаких метафизических терзаний! Михаил Швыдкой приобрел «Черный квадрат» Малевича за миллион долларов для Эрмитажа – по непонятным мотивам. И это сейчас тем более странно, что само понятие Квадрат уже утратило свой положительный смысл, не выдержав испытания квадратными концлагерями. Ныне с презрением говорят о «квадратном мышлении», до предела зажатом. Василий Аксенов писал в «Асфальтовой оранжерее»: «Не пройдет и года, как „квадраты" в полицейской форме будут избивать „неквадратный народ" и в Париже, и в Чикаго, и в других местах мира». На английском сленге словом square называют безропотное, послушное большинство, как у нас «шестерок».
   В основе восточной мысли лежала Беспредельность (Великий Предел – Тайцзи, вселенский зародыш): Ничто, Ноль, понимаемый как полнота непроявленного мира. «Дао – нуль бродит в царстве Великого нуля; гнездится в пустоте, Дао – средина (точка) без измерений, без формы, без постоянств»[38]. Сравним с идеей Аристотеля: «Нелепо считать пустотой точку: она должна быть местом, в котором имеется протяжение осязаемого тела» (Физика, 4, 7). Для Аристотеля точка – начало линии. Индийский писатель точно уловил разницу: определенность, единица рождает последующий ряд чисел, линейную логику. Последующая часть обусловлена предыдущей, и все части – звенья одной цепи. Одно следует за другим, конструируя свой мир, «вторую природу», которая все больше отдаляется от первой, превращаясь в «вербальную реальность», развивающуюся по своим законам.
   Однонаправленное движение, набирая скорость, приводит к накоплению идей, вещей, информации. Казалось бы, что в этом плохого? Но качество жизни переходит в чистое количество[39]. И это гораздо опаснее, чем может показаться на первый взгляд. Количество тем и отличается от качества, что ни за что не отвечает, чистый соблазн. Высший Разум не зависит от накопления информации. Массовое сознание меняет природу человека, профанирует все, что попадает в его поле: литературу, искусство, музыку, человеческие отношения. Избыточность провоцирует кризис цивилизации и культуры – эта идея стала чуть ли не сквозной темой многих конференций. Когда качество переходит в количество, переворачиваются все ценности: нет ничего святого, а значит, все дозволено – меон в чистом виде. И сколько бы ни ратовали люди за свободу слова, ее не может быть в перевернутом мире.
   Так, с постоянными сбоями, шло развитие цивилизации на Западе. На Востоке же замедленный ритм жизни производил впечатление полного затишья, штиля, но движение шло на глубине. Еле заметные волны то появлялись из Небытия, то возвращались на глубину, чтобы не прерывалась связь Земли с Небом. Разные картины мира породили разные ритмы, масштабы, разные методы познания: логически доказуемое, исчисляемое в опыте считают истиной, пусть относительной, другие считали относительные истины пустым занятием, в лучшем случае – условным знанием (виджняна), третьи полагались на спонтанность, интуицию: невозможно объять необъятное, четвертые считали, что явленное не может исчерпать неявленное, истинно-сущее. Но в процессе сосредоточенности проясняется сознание, пробуждается Всезнание – Праджня, или безусловное знание.
   Тип мышления обусловил законы искусства и ритмы истории. Одни предпочли Действие – Ян, другие Недеяние – Инь: зачем действовать наперекор, если все уже существует в лучшем виде? По словам Плотина, «кому не под силу думать, тот действует». Изначальна Гармония, а не Хаос, который нужно переделывать. Если Гармония изначальна, нужно искать ее на глубине, в «душе вещей». Одни искали Свободу во внешнем мире и попадали каждый раз в зависимость от того, что искали, – всякая неполнота стремится заполнить свой недостаток. Другие, полагая, что в иллюзорном мире все иллюзорно, и свобода в том числе, искали ее, удаляясь от мира, – в прямом и переносном смысле. Они не только становились отшельниками, странствовали, но и сокращали пространство до точки, время – до мгновения. Ощущая в миге вечность, не зависели от времени (таково искусство японцев).
   Устремленность к внутренней свободе естественно вытекала из ощущения полноты Небытия, проявлявшего себя каждый раз по-новому, – неожиданно, мгновенно (. мэдзурасий). Душа вещей резонировала на душу взыскующего. Причина стремления к внутренней свободе заключается и в отсутствии свободы внешней, в системе строгой субординации, регламентации поведения, образа жизни. Это противоречие между стремлением к внутренней свободе при внешней несвободе нередко оборачивалось трагически для мастеров чайной церемонии и для поэтов прежних времен, которых могли казнить, в лучшем случае – сослать на отдаленный остров.
   В России высокая философия не приняла ни западного прагматизма, ни идеи сверхчеловека, самозамкнутого эго. Владимир Соловьев понимал Всеединство как «индивидуализацию любви». Евгений Трубецкой писал, повторим его слова: «Человек не может оставаться только человеком: он должен или подняться над собой, или упасть в бездну, вырасти или в Бога, или в зверя». И не спорит с Ницше, а сострадает ему Владимир Эрн: «Над Европой восстала трагическая фигура Фридриха Ницше. Магистраль исторического развития всегда идет через гениев… В нем творит, вздыхает и болеет душа мира. Болезнь гения. свидетельствует, что самые истоки, от которых все мы пьем, поражены недугом. Безумие Ницше обосновано всей историей новой философии. Основной принцип этой философии ratio в корне своем поражен болезнью дурной отвлеченности.
   Минуя действительность, ratio с необходимостью вовлекается дурной своей логикой в пустой схематизм. Философия становится абсолютно внежизненной. Гносеологический дуализм принимает небывалые абсолютные формы.
   И этот дуализм коррелятивен с безумием Ницше»[40].
   Мало кто из русских философов той поры не согласился бы с Эрном. Но не в этом ли метафизическая причина их преждевременного ухода из жизни или выдворения из России? Мыслить было опасно: истреблялась именно мысль, рожденная нравственным чувством. Без высокой мысли России не совершить тот духовный прорыв, в который верили не только Шпенглер или Вивекананда.
   Илл. 20. Павел Флоренский
 
   Но не зря говорят: чему быть, тому не миновать (тому, что думает Бог в вечности). Павел Флоренский прозревал в индивидуальном, единичном путь к единству. В заточении, с Соловков, писал он сыну Кириллу (в феврале 1937 года): «Что я делал всю жизнь? – Рассматривал мир как единое целое, как единую картину и реальность, но в каждый момент или, точнее, на каждом этапе своей жизни, под определенным углом зрения. Я просматривал мировые соотношения на разрезе мира по определенному направлению, в определенной плоскости и старался понять строение мира по этому, на данном этапе меня занимающему признаку»[41]. Не удивительно, что «точка» для Флоренского – не начало линии, а символ Единого. В точке все сходится: пустота и полнота, свет и тьма, мир видимый и невидимый (она есть и не есть одновременно), соединение единицы и нуля. Прямая же линия, по Флоренскому, – это машина для уничтожения реальности. Не линия состоит из точек, а точки составляют линию, и лишь восходящая вертикаль обусловливает пространственный синтез[42].
   Из сферы внешнего мысль проникала в сферу внутреннего, внутренне центрированного, – от количественного измерения к качественному. «Квадратные» почуяли в этом стремление к свободе и запретили «Словарь символов» со статьей Флоренского. Но интерес к сакральной «точке», микромиру, где совершается акт творения, не мог уже исчезнуть, знаменуя переход от мертвой схемы к Жизни.
   Илл. 21. Константин Циолковский
 
   Чему быть, тому не миновать: явились русские космисты. Константин Циолковский размышляет о Нирване, изучает санскрит. «Нулевые ощущения также бесконечно разнообразны. В идеальном виде это есть небытие. Не смерть, а именно – небытие. Но есть ли жизнь только взбаламученный ноль»[43], – пишет он. Для Циолковского преисполнено смысла каждое мгновение, каждый атом: «Ни один атом вселенной не избегнет ощущений высшей разумной жизни. Если космос имеет причину, то и причине этой мы должны приписать такие же свойства – всеобщей любви. Причина создала вселенную, чтобы доставить атомам ничем не помраченное счастье. Она поэтому добра. Значит, мы не можем ждать от нее ничего худого»[44]. Ну а поэт Николай Гумилев скажет: «Мы не решились бы заставить атом поклоняться Богу, если бы это не было в его природе». Какой же всемирный грех взяли на себя те, кто решился расщепить божественный атом, ген Жизни!
   Гений Льва Толстого проник в суть Перемен, поверив в расширение сознания: «Нет ни материального, ни духовного, а есть только мое прохождение через пределы вечного, бесконечного, которое есть Все само по себе и вместе с тем Ничто (Нирвана). Освобождение – в самоотречении. Освобождение – в углублении духа в единое истинное бытие, оно же есть Брама – Атман, основа всякого бытия и истинная сущность человеческого духа. Брама есть свойственное человеку истинное Я, сущий во мраке телесного Атман, Единое, Целое, Вечное. Человеческое Я есть земное воплощение Атмана, земное проявление его»[45]. Лев Толстой говорит о том, что мы существовали прежде этой жизни, хотя и забыли об этом. Лейбниц называл «вечную часть нашей нравственной природы» монадой, Гете – энтелехией. Но, в сущности, одна есть религия – «это та, что одно во всех. „Tat twam asi“ – „Кто ты?“ – „Я есмь ты“»[46]. Не случайно Лев Толстой является одним из любимых писателей в Японии. По признанию Като Наоси, мало найдется духовных вождей в его стране среди христиан, буддистов, которые не обязаны были бы своим вдохновением графу Толстому.
   Не меньший интерес Лев Толстой проявлял к учениям китайских мудрецов – Лао-цзы и Конфуция, вникая в «Даодэцзин» и «Великое Учение» и соглашаясь с тем, что совершенствование человека есть начало всего; что следование своей природе есть истинный Путь человека. Он принял истину Срединного Пути: «Внутреннее равновесие есть тот корень, из которого вытекают все добрые человеческие деяния. Путь неба и земли может быть выражен в одном изречении: „В них нет двойственности, и потому они производят вещи непостижимым образом“»[47].
   Не потому ли Лев Толстой остался верен Христу, Его учению о Срединности? В статье «В чем моя вера?» он пишет: «Место, которое было для меня ключом всего, было место из V гл. Мф, ст. 39: „Вам сказано: око за око, зуб за зуб. А Я вам говорю: не противься злому“. Я вдруг первый раз понял этот стих прямо и просто. Мы устроили всю свою жизнь на тех самых основах, которые Он отрицает, не хотим понять Его учения в его простом и прямом смысле. А так как учение Христа отрицает всю эту жизнь, то из учения Христа не берется ничего, кроме слов».
   Илл. 22. Лев Толстой
 
   Для Льва Толстого мерило всего – совесть, голос духа. Он хочет, чтобы люди осознали ясно, кто они, осознали то, чему учили все мудрецы мира и чему учит Христос: в каждом человеке живет свободный, один и тот же во всех, вечный, всемогущий дух, сын Божий. «Человек не может ни властвовать, ни подчиняться, ибо проявление этого духа одно – любовь. Сознай это люди (а люди уже готовы к этому сознанию) и поступай согласно с этим». И уничтожатся все затруднения «не только в христианском мире, но и во всем человечестве»[48].
   Не случаен интерес к нравственной проблеме «нуля» и Владимира Ивановича Вернадского. Понятия нуля не было в эллинской науке. В Западной Европе о нем узнали в XI–XII веках. Археологические находки свидетельствуют о том, что около 3000 лет до н. э. нуль был известен в доарийской цивилизации Мохенджодаро в бассейне Инда. Но понятие нуля «совершенно не захватило пытливую мысль греков и на Западе Европы вошло в жизнь в Средние века через арабов и индусов»[49].
   Психологически это объяснимо предубеждением против пустоты, покоя в древней установке сознания, которую Эрих Фромм определил, как «быть, чтобы иметь». Даосы и конфуцианцы, как и христиане, не считали возможным ставить себя в зависимость от вещей, а стремление к обретению материального считали пороком. Что уж говорить о японцах с их установкой на минимализм: ничего лишнего ни в искусстве, ни в быту. Не порабощать себя внешним, видимым, ибо Истина – в глубине вещей: в этом суть поэзии хайку и всего искусства Дзэн.
   Илл. 23. Александр Блок
 
   И вновь мысль возвращается к Николаю Бердяеву, который верил, что философия, преодолев рационализм, соединится с религиозной жизнью. Он связывал свободу с возрождением культуры: «Цивилизация возникла как средство, но была превращена в цель. Культура есть средство для духовного восхождения человека, но она превратилась в самоцель, подавляющую творческую свободу человека»[50]. Однако Бердяев не терял веру в человека, говоря в «Самопознании», что Истина была для него Богом, но истина может вочеловечиться. И повторил свою мысль: «В результате долгого духовного и умственного пути я с особенной остротой осознал, что всякая человеческая личность, личность последнего из людей, несущая в себе образ высшего бытия, не может быть средством ни для чего, в себе имеет экзистенциальный центр и имеет право не только на жизнь, отрицаемое современной цивилизацией, но и на обладание универсальным содержанием жизни»[51].
   Неизбывно то, что таится в памяти культуры, оно не исчезает, а лишь уходит на глубину в трудные времена. Оставшийся в революционной России Блок думал о «Возмездии». Мировой водоворот засасывает в воронку почти всего человека – от личности не остается следа. Но семя брошено, и растет новое, более упорное поколение. Таким образом, род, испытавший на себе возмездие истории, начинает сам творить возмездие. Вся эта концепция, признается Блок, возникла под давлением растущей ненависти к различным теориям прогресса. И чем больше поэт сторонился надуманных идей, тем больше приближался к человеку: «Сотри случайные черты – // И ты увидишь: мир прекрасен». (Поэма «Возмездие» была написана Блоком в 1919-м, а опубликована в 1922 году.)

Японцы и русские

   Почему в книге о Японии я то и дело обращаюсь к России? Не только потому, что несу ее в себе – ее силу и слабость, а потому, что нахожу между нашими народами нечто общее. Мне уже приходилось писать об этом – в статье «Японцы и русские (попытка психоанализа)»[52]. Действительно, что-то глубинное роднит нас: некая женственность, мечтательность, скорее доверие интуиции, чем рацио. Открытость другому, но по-разному: японцы, знакомясь с другими, не забывают себя, свою японскую душу – Ямато Дамасий, веря в Неизменное в Изменчивом (об этом пойдет речь ниже). Русские, напротив, ни в чем не знают меры, готовы отказаться от себя, забывают свои корни, увидев другое. Не отсюда ли при духовном родстве – разительный контраст в образе жизни? Не по причине ли забвения, неумения русских оглядываться назад, в отличие от японцев, которые в этом преуспели?
   Русским есть чему поучиться у японцев – например, памяти сердца, дисциплине ума. И есть на что положиться. Не один Памфил Данилович Юркевич (1826–1874), учитель Владимира Соловьева, считал сердце глубочайшей духовно-нравственной основой человека: «не древо познания есть древо жизни»; целостная душа рождает знание: ум есть вершина, а не корень духовной жизни человека[53]. О том же писал Евгений Трубецкой – о святом просвещении России, ее Путь – Путь духовидцев. В течение веков в мире царствовал ад – в форме роковой необходимости смерти и убийства, пока не явились духовидцы, познавшие собор всей твари как грядущий мир вселенной, «объемлющий ангелов и человеков и всякое дыхание земное, – такова основная храмовая идея нашего древнего религиозного искусства»[54]. И возвращается к этой мысли в очерке «Россия в ее иконе» (1917). Подвигом св. Сергия Радонежского Россия сподобилась той высоты святого просвещения, которого не было в других странах, раньше принявших христианство. Страна, где были явлены такие светильники, уже не нуждается в иноземных учителях веры.
   Свои мысли святые России выражали не столько в слове, сколько в красках. Писали сердцем. Не оттого ли русская иконопись, достигшая расцвета в XV веке, согрета чуждой грекам теплотою чувств? Евгений Трубецкой переживает утрату духовной высоты в современной ему церковной архитектуре: «В этом ужасающем сходстве новейших церковных глав с предметами домашней утвари отражается то беспросветное духовное мещанство, которое надвинулось на современный мир. Все в нем говорит только о здешнем, все выражает необычайно плоскостное и плоское мироощущение»[55]. Потому и называют такое сознание плоскостным и несчастным.
   Ощущение внутренней красоты в русской иконе пленяет японцев, для которых Красота есть Истина. Красота – вне слов, потому и спасает; вульгарность же, величайший из пороков, разрушает душу. Потому и находят японцы на взлете русской культуры что-то созвучное, близкое себе, что-то, в чем сами нуждаются. Может быть – обостренное чувство жалости, сострадания (которое, кстати, мало согласуется с дисциплиной ума)? Потаенная вера в Красоту, спасающую мир, в русских, по понятным причинам, притупилась, но исчезнуть совсем не может, ибо она – в их крови (если, конечно, не обескровят народ). Потому, думая о японцах, я вспоминаю русских, и наоборот. Это происходит со мной помимо моей воли, подсознательно, а потому – не случайно.
   Однако вернемся к анализу современного ума, обескураженного потребительской цивилизацией. Лучшие умы Запада взбунтовались против «тирании целого», имея в виду «тиранию части» – вторичную природу, техногенную цивилизацию. «Сознание эпохи отделяется от всякого бытия и заменяется только самим собой. Кто так думает, ощущает и самого себя как ничто. Его сознание конца есть одновременно сознание ничтожности его собственной сущности. Отделившееся сознание времени перевернулось»[56]. В этих словах Жана-Поля Сартра все сказано – в частности и то, какой страх до сих пор вызывает Ничто, основа основ восточного ума, – непроявленная полнота сущего. В этом причина тотального противостояния, в том числе культуры и цивилизации, поглощения одного другим.
   Вспомним, что писал Карл Ясперс о превращении общества в «одну большую машину» с человеком в роли сырья. Это – расплата за антропоцентризм, уходящий в далекие времена греческого видения:
 
И родился человек. Из сути божественной создан
Был он вселенной творцом, зачинателем лучшего мира.
Через меня открыто, что будет,
Было и есть, через меня
Согласуются песни и струны.
 
   Овидий. «Метаморфозы»
 
   Нет, казалось бы, в приведенных стихах Овидия ничего противоестественного, никакой неправды, кроме того, что несовершенный человек вознесен до «богоравного» (Сапфо). Как и в «Антигоне» Софокла: «В мире много сил великих, // Но сильнее человека нету никого». Это и устрашило св. Августина: «Душа в своих грехах, в гордой, извращенной и, так сказать, рабской свободе стремится уподобиться Богу. Так и прародителей наших оказалось возможным склонить на грех только словами: „будьте, как боги“» (Св. Августин. О Троице, 11, 5–8). Бог привел все к единому порядку; этот порядок делает из мира единое целое. Эту целостность человек разрывает, предпочтя ей из личной гордости и личных симпатий одну часть, «мнимое единство». Он таким образом ставит часть выше целого, достоинством, принадлежащим целому, он облекает часть («Исповедь» Блаженного Августина, 3, 8).
   И до сих пор «мнимое единство» довлеет над умами, сводя все к множеству, количеству, перекрывая путь к Свободе. Но вне свободы ничто состояться не может, как вне Целого ничто не может найти себя. Отсюда и возмущение «тиранией целого», которое целым не является. Оттого ни одна великая идея не могла осуществиться при господствующем типе сознания – ни идея свободы, ни идея равенства, ибо не могут быть свободными части. Одна часть зависит от другой, вышестоящей, и так до бесконечности. Все дробится, если торжествует психология части: претендуя на целостность, она становится агрессивной. Проницательный ум Бердяева был потрясен этим процессом: «Исчезает человек как целостное существо внутренно центрированное. Дробные и частичные элементы человека предъявляют права не только на автономию, но и на верховное знание жизни»[57].
   В наше время мало кто из мыслящих не говорит о катастрофе, уготованной техногенной цивилизацией, которую и Арнолд Тойнби, и японские публицисты называли «дьявольской». Первый президент Римского клуба Аурелио Печчеи начал священный поход за возвращение человеку его качеств: в истории еще не было периода, когда люди смотрели бы в будущее с такой тревогой. Тревога возрастает в докладах Денниса Медоуза «Пределы роста», «За пределами роста». В них дается неутешительный прогноз: в ХХ1 веке нарушится энергетический баланс, усилится белковый дефицит, загрязнение атмосферы, что может вызвать планетарную катастрофу.
   На конференции «Культура в эпоху цивилизационного слома» говорилось о разрушении оснований общества цивилизации как особой исторической системы. Но слом, по мнению Э. В. Сайко, не означает гибели системы: в ней формируются принципиально новые структуры. На этой конференции звучали мысли о «конце истории», о том, что мир переживает ситуацию тотального упадка, в духе Содома и Гоморры – символа моральной развращенности. «Но этот же период стал „осевым“, поворотным пунктом, обозначавшим Великое разделение между Пороком и Добродетелью» – не теряет надежды Б. С. Брасов[58]. А. А. Пелипенко верит в трансформацию Бога в Культуру. Потому и пишет слово Культура с заглавной буквы, предлагая самообуздание интеллекта: «Это означает, разумеется, не выстраивание искусственных рубежей познания, а отказ от рефлективно-аналитическо-отчуждающих процедур познающего сознания за пределы самой природы этого сознания»[59].
   Редко кто не упрекает техногенную цивилизацию: техника властвует, подчинила человека ему на погибель, как и предсказывал в IV веке до н. э. даос Чжуан-цзы. «Тот, кто применяет машину, начинает действовать механически. Кто действует механически, у того сердце становится механическим. У кого сердце становится механическим, утрачивает целостность простоты. Кто утратил целостность простоты, лишается разума. Кто лишается разума, того не поддерживает Путь» (Чжуан-цзы, глава 12 «Небо и Земля»). Кого не поддерживает Путь, тот не нужен никому, в том числе и самому себе; теряя опору, он выпадает из Бытия. На языке Бердяева: «Человек, не пожелавший быть образом и подобием Божьим, делается образом и подобием машины»[60]. Так что дело не в машине, а в порабощенном сознании, которое найдет чему покориться, не имея опоры в себе. Техногенная цивилизация держится на механической власти, уподобляя человека «животному, производящему орудия» (по выражению Бенджамина Франклина). Из цели человек превратился в средство обогащения, в «призрак машины».