Началось дело, как и пожар Москвы, с малого: пришел в одну из редакций собственный ее сотрудник по хронологической части и сказал:
   - На четвертое декабря: в 1857 году - рескрипт об улучшении быта крепостных крестьян. В 1885 году - первая рецензия Антона Омнибусова.
   И прибавил:
   - Вот, господа, Омнибусов уже двадцать пять лет пишет, а похвал себе не слышит.
   Присутствовавшие тут же молодые сотрудники газеты зевнули и сказали легкомысленно:
   - Хоть бы какой-нибудь болван юбилей ему устроил, - повеселились бы, а то такая скучища!
   Болван нашелся тут же, в соседней комнате, высунул голову в дверь и сказал:
   - Что вы говорите? Омнибусов уже двадцать пять лет пишет? Нужно непременно это отметить. Приходил вчера, бедняга, ко мне, плакался. Никто не печатает, в доме ни гроша. Справим ему юбилей, сделаем доброе дело, - напомним о нем.
   Сотрудники оживились, только один немножко смутился:
   - Совестно как-то... уж больно бездарен!
   Но другие отстояли позицию.
   - Никто же и не говорит, что он талантлив, но какую бы человек ни делал ерунду, раз он ее делает в продолжение двадцати пяти лет, - он имеет полное право требовать от близких людей поздравления. Словом, я все беру на себя.
   Для юбилея Антона Омнибусова наняли залу в кухмистерской, разослали билеты - по три рубля с вином, пустили заметку в газетах, сочинили десять экспромтов и только накануне спохватились, что не дали знать о торжестве самому юбиляру. Отрядили сотрудника. Тот вернулся в полном отчаянии. Антона Омнибусова он застал в состоянии нетрезвом и до такой степени гордом, что ни о каком юбилее он и слышать не хотел.
   - А за одно это ваше намерение перед всеми меня болванить требую с вас четвертной билет за бесчестье, и благодарите Бога, что дешево отделались!
   Все растерялись. Отрядили редакционного поэта Валентина Астартова для вразумления и убеждения. Дали на расходы сорок рублей, стали ждать и молиться.
   Астартов вернулся с просветленным лицом и принес три рубля сдачи. Юбиляр, прослушав посвященные ему триолеты, протрезвился, выспался и пошел на все.
   Теперь оставалось только уговорить его сходить в баню, остричь волосы, взять для него напрокат сюртук, разыскать братца, проживающего в Царском Селе, и привезти сына-гимназиста из Гатчины, потому что юбиляр, не окруженный родным семейством, не производит надлежаще умилительного впечатления.
   Секретарь редакции был, положим, против семейства, но и то только потому, что уже приготовил экспромт, в котором восклицал:
   "Взгляните, господа, на эту одинокую фигуру, похожую на дуб!"
   Но что же делать, - всем не угодишь!
   На другой день толпа друзей-читателей и почитателей в приятном возбуждении ожидала появления юбиляра. Беседа велась отдельными группами и все в самых теплых тонах.
   - Интересно знать, - говорил почтенной наружности господин, очевидно, близко знавший юбиляра, - удалось ли его уговорить сходить в баню? Я даже по этому поводу с Михаилом Ильичом пари держал.
   - А он кого же лечил? - спрашивала в другой группе молодая почитательница таланта.
   - Он не лечил, а писал. Он писатель, - объясняли ей.
   - Ну, вот! А Соня спорила, что будто мы на докторский юбилей едем!
   - Этот самый Омнибусов, - с чувством говорил кто-то в третьей группе, - еще с девятьсот четвертого года мне три рубля за жилетку должен. Я на них шил. Может, сегодня отдадут.
   Какой-то молодой человек, юркнувший на минутку в комнату, где был накрыт стол, сказал вполголоса своему приятелю:
   - Свежая икра, действительно, есть. Стоит на краю, около ветчины. Прямо туда и пойдем, а то живо слопают.
   Проходивший мимо бородач прислушался, улыбнулся загадочно и пошел шептаться с двумя репортерами и пришедшими с ними почитателями таланта.
   - Идет! Идет! - закричал вдруг распорядитель, пробежал вдоль комнаты с исступленным лицом и, быстро повернувшись на каблуках лицом к двери, бешено зааплодировал.
   Все поняли, что это - сигнал, и зааплодировали тоже.
   В дверях показалась сконфуженная фигура юбиляра. Он криво улыбался, еще кривее кланялся, растерянно оглядывался и совсем не знал, что ему делать. Хотел было пожать руку стоявшему с краю секретарю редакции, но тот руки ему не подал, так как иначе ему нечем было бы хлопать.
   - Браво! Браво! Браво!
   - Боже мой! Да его узнать нельзя! - восклицал кто-то в заднем ряду. - Вот что значит человек вымылся!
   Юбиляр продвинулся немножко вперед, и тогда показалась за ним другая, чрезвычайно похожая на него фигура, только очень маленького роста, но зато в таком длинном сюртуке, что карманы его приходились под коленками.
   Так судьба, урезав человека в одном, вознаграждает его в другом.
   По радостно осклабленному лицу фигуры все сразу догадались, что это и есть братец юбиляра.
   За братца прятался гимназист со свежевыдранными ушами.
   А публика все хлопала да хлопала, пока распорядитель не сорвался вдруг с места. Он подхватил юбиляра под руку и повел к столу.
   Тогда публика хлынула к столу, давя друг друга, и все ломились к одному концу.
   - Я говорил: опоздаете, - шипел кто-то. - Смотрите, уже пустая жестянка. Безобразие!
   Наконец, уселись.
   Сконфуженный юбиляр только что поднес ко рту первый бутерброд, придерживая на нем дрожащим пальцем кусочек селедки и думая только о том, чтобы не закапать чужой сюртук, как вдруг кто-то крикнул визгливым голосом, так громко и неестественно, что бутерброд, перевернувшись селедкой вниз, шлепнулся прямо на юбилярово колено:
   Минуло четверть века,
   Когда, исполнен сил,
   Антон, ты человека
   В себе вдруг пробудил!
   Это начал свой тост редакционный поэт Валентин Астартов.
   - Встаньте! Встаньте! - шепнул Омнибусову распорядитель.
   Омнибусов встал и стоял, длинный и унылый, вытирая украдкой о скатерть селедочное пятно на своем сюртуке.
   "Вот кончит, тогда подзакушу немножко, - подбодрял он себя".
   Но не успел поэт опуститься на место и утереть свой влажный от вдохновения лоб, как вскочил сам распорядитель и полчаса подряд уверял всех, что юбиляр был честным человеком.
   А юбиляр стоял и думал, оставят ему рыбы или так все и съедят.
   Распорядителя сменил помощник редактора, смененный, в свою очередь, уже за жареной курицей, одним из почитателей таланта, вероятно, врачом, потому что он все время вместо "юбиляр" говорил "пациент".
   Потом поднялась в конце стола какая-то темная и очень пьяная личность, которая вообразила почему-то, что присутствует на похоронах, и, глотая слезы, выкрикивала:
   - Дор-рогой покойник! Научи нас загробной жизни! Мы пла-чем! Неужели тебе наплевать?!
   Личность стали успокаивать, но за ее честь вступилась другая личность, а чей-то голос предложил вывести всю компанию "под ручки, да на мороз".
   А юбиляр все стоял и слушал.
   Курицу съели всю, как съели рыбу. На что теперь надеяться? На кусок сыра? Двадцать пять лет человек работал...
   Он тяжело вздыхал, и только пролетевшая мимо вилка несколько развлекла его, задев слегка за ухо.
   - Если бы я был пьян, - думал он, - я бы все это мог, а так я не могу... Уйти, что ли?
   Он подвинулся ближе к стене и стал боком пробираться к двери.
   Его ухода не заметили, потому что как раз в это время, не желая уступать друг другу очереди, говорили два оратора зараз.
   - Этот честный труженик успевал в то же время быть и отцом семейства! - кричал один оратор.
   - Выявляя сущность дерзновения, он влек нас к безднам аморального "я", - надрывался другой.
   - И как сейчас вижу я твою располагающую фигуру! - вставил пьяный похоронщик.
   Омнибусов оделся и стал шарить на вешалке, отыскивая свой шарф.
   - Вам чего, господин хороший? - вдруг выскочил откуда-то швейцар. - Вы кто такой будете?
   - Я... Я юбиляр... - пробормотал Омнибусов, сам себе не веря. - Не кричите, ради бога, а то они услышат...
   - Ага! Услышат? Я тебе, милый мой, не потатчик! Вчера шубу слямзили, на прошлой неделе шапку из-под носу уперли, такие же вот юбиляры, как и ты. Микита! Бери юбиляра под левое крыло. В участке разберут. Я до тебя, милый мой, давно добираюсь. И как он только парадную дверь открыл, что и не щелкнула? Ловкачи - мазурия!
   Омнибусов ехал на извозчике в горячих объятиях дворника и тихо улыбался.
   Мог ли он думать, что весь этот ужас может так скоро, так хорошо и, главное, так просто кончиться!
   У Зоиньки Мильгау еще в институте обнаружился большой талант к литературе.
   Однажды она такими яркими красками описала в немецком переложении страдания Орлеанской девы, что учитель от волнения напился и не мог на другой день прийти в класс.
   Затем последовал новый триумф, укрепивший за Зоинькой навсегда славу лучшей институтской поэтессы. Чести этой добилась она, написав пышное стихотворение на приезд попечителя, начинавшееся словами:
   Вот, наконец, пробил наш час,
   И мы увидели ваш облик среди нас...
   Когда Зоинька окончила институт, мать спросила у нее:
   - Что же мы теперь будем делать? Молодая девушка должна совершенствоваться или в музыке, или в рисовании.
   Зоинька посмотрела на мать с удивлением и отвечала просто:
   - Зачем же мне рисовать, когда я писательница.
   И в тот же день села за роман.
   Писала она целый месяц очень прилежно, но вышел все-таки не роман, а рассказ, чему она сама немало удивилась.
   Тема была самая оригинальная: одна молодая девушка влюбилась в одного молодого человека и вышла за него замуж. Называлась эта штука "Иероглифы Сфинкса".
   Молодая девушка вышла замуж приблизительно на десятой странице листа писчей бумаги обыкновенного формата, а что делать с ней дальше, Зоинька положительно не знала. Думала три дня и приписала эпилог:
   "С течением времени у Элизы родилось двое детей, и она, по-видимому, была счастлива".
   Зоинька подумала еще дня два, потом переписала все начисто и понесла в редакцию.
   Редактор оказался человеком малообразованным. В разговоре выяснилось, что он никогда даже и не слыхал о Зоиньком стихотворении о приезде попечителя. Рукопись, однако, взял и просил прийти за ответом через две недели.
   Зоинька покраснела, побледнела, сделала реверанс и вернулась через две недели.
   Редактор посмотрел на нее сконфуженно и сказал:
   - Н-да, госпожа Мильгау!
   Потом пошел в другую комнату и вынес Зоинькину рукопись. Рукопись стала грязная, углы ее за-крутились в разные стороны, как уши у бойкой борзой собаки и вообще она имела печальный и опозоренный вид.
   Редактор протянул Зоиньке рукопись.
   - Вот-с.
   Но Зоинька не понимала, в чем дело.
   - Ваша вещица не подходит для нашего органа. Вот, изволите видеть...
   Он развернул рукопись.
   - Вот, например, в начале... ммм... "...солнце золотило верхушки деревьев"... ммм... Видите ли, милая барышня, газета наша идейная. Мы в настоящее время отстаиваем права якутских женщин на сель-ских сходах, так что в солнце в настоящее время буквально никакой надобности не имеем. Так-с!
   Но Зоинька все не уходила и смотрела на него с такой беззащитной доверчивостью, что у редактора стало горько во рту.
   - Тем не менее у вас, конечно, есть дарование, - прибавил он, с интересом рассматривая собственный башмак. - Я даже хочу вам посоветовать сделать некоторые изменения в вашем рассказе, которые несомненно послужат ему на пользу. Иногда от какого-нибудь пустяка зависит вся будущность произведения. Так, например, ваш рассказ буквально просится, чтобы ему придали драматическую форму. Понимаете? Форму диалога. У вас, вообще, блестящий диалог. Вот тут, например, ммм... "до свиданья, сказала она" и так далее. Вот вам мой совет. Переделайте вашу вещицу в драму. И не торопитесь, а подумайте серьезно, художественно. Поработайте.
   Зоинька пошла домой, купила для вдохновенья плитку шоколада и села работать.
   Через две недели она уже сидела перед редактором, а тот утирал лоб и говорил заикаясь:
   - Нап-прасно вы так торопились. Если писать медленно и хорошо обдумывать, то произведение выходит лучше, чем когда не об-бдумывают и пишут скоро. Зайдите через месяц за ответом.
   Когда Зоинька ушла, он тяжело вздохнул и подумал:
   - А вдруг она за этот месяц выйдет замуж, или уедет куда-нибудь, или просто бросит всю эту дрянь. Ведь бывают же чудеса! Ведь бывает же счастье!
   Но счастье бывает редко, а чудес и совсем не бывает, и Зоинька через месяц пришла за ответом.
   Увидев ее, редактор покачнулся, но тотчас взял себя в руки.
   - Ваша вещица? Н-да, прелестная вещь. Только знаете что - я должен дать вам один блестящий совет. Вот что, милая барышня, переложите вы ее, не медля ни минуты, на музыку. А?
   Зоинька обиженно повела губами.
   - Зачем на музыку? Я не понимаю!
   - Как не понимаете! Переложите на музыку, так ведь у вас из нее, чудак вы эдакий, опера выйдет! Подумайте только - опера! Потом сами благодарить придете. Поищите хорошего композитора...
   - Нет, я не хочу оперы! - сказала Зоинька решительно. Я писательница... а вы вдруг оперу. Я не хочу!
   - Голубчик мой! Ну вы прямо сами себе враг. Вы только представьте себе... вдруг вашу вещь запоют! Нет, я вас прямо отказываюсь понимать.
   Зоинька сделала козлиное лицо и отвечала настойчиво:
   - Нет и нет. Не желаю. Раз вы мне сами заказали переделать мою вещь в драму, так вы теперь должны ее напечатать, потому что я приноравливала ее на наш вкус.
   - Да я и не спорю! Вещица очаровательная! Но вы меня не поняли. Я, собственно говоря, советовал переделать ее для театра, а не для печати.
   - Ну, так и отдайте ее в театр! - улыбнулась Зоинька его бестолковости.
   - Ммм-да, но видите ли, современный театр требует особого репертуара. "Гамлет" уже написан. Другого не нужно. А вот хороший фарс нашему театру очень нужен. Если бы вы могли...
   - Иными словами - вы хотите, чтобы я переделала "Иероглифы Сфинкса" в фарс? Так бы и говорили.
   Она кивнула ему головой, взяла рукопись и с достоинством вышла.
   Редактор долго смотрел ей вслед и чесал карандашом в бороде.
   - Ну, слава богу! Больше не вернется. Но жаль все-таки, что она так обиделась. Только бы не покончила с собой.
   - Милая барышня, - говорил он через месяц, смотря на Зоиньку кроткими голубыми глазами. - Милая барышня. Вы напрасно взялись за это дело! Я прочел ваш фарс и, конечно, остался по-прежнему поклонником вашего таланта. Но, к сожалению, должен вам сказать, что такие тонкие и изящные фарсы не могут иметь успеха у нашей грубой публики. Поэтому театры берут только очень, как бы вам сказать, очень неприличные фарсы, а ваша вещь, простите, совсем не пикантна.
   - Вам нужно неприличное? - деловито осведомилась Зоинька и, вернувшись домой, спросила у матери:
   - Maman, что считается самым неприличным?
   Maman подумала и сказала, что, по ее мнению, неприличнее всего на свете голые люди.
   Зоинька поскрипела минут десять пером и на другой же день гордо протянула свою рукопись ошеломленному редактору.
   - Вы хотели неприличного? Вот! Я переделала.
   - Да где же? - законфузился редактор. - Я не вижу... кажется, все, как было...
   - Как где? Вот здесь - в действующих лицах.
   Редактор перевернул страницу и прочел:
   "Действующие лица: Иван Петрович Жукин, мировой судья, 53 лет - голый.
   Анна Петровна Бек, помещица, благотворительница, 48 лет - голая.
   Кусков, земский врач - голый.
   Рыкова, фельдшерица, влюбленная в Жукина, 20 лет - голая.
   Становой пристав - голый.
   Глаша, горничная - голая.
   Чернов, Петр Гаврилыч, профессор, 65 лет - голый".
   - Теперь у вас нет предлога отвергать мое произведение, - язвительно торжествовала Зоинька. - Мне кажется, что уж это достаточно неприлично!
   Когда я пришла к Сундуковым, они торопились на вокзал провожать кого-то, но меня отпустить ни за что не согласились.
   - Ровно через час; а то и того меньше, мы будем дома. Посидите пока с детками, - вы такая редкая гостья, что потом опять три года не дозовешься. Посидите с детками! Кокося! Тотося! Тюля! Идите сюда! Займите тетю.
   Пришли Кокося, Тотося и Тюля.
   Кокося - чистенький мальчик с проборчиком на голове, в крахмальном воротничке.
   Тотося - чистенькая девочка с косичкой в перед-ничке.
   Тюля - толстый пузырь, соединивший крахмальный воротничок и передничек.
   Поздоровались чинно, усадили меня в гостиной на диван и стали занимать.
   - У нас папа фрейлейн прогнал, - сказал Кокося.
   - Прогнал фрейлейн, - сказала Тотося.
   Толстый Тюля вздохнул и прошептал:
   - Плогнал!
   - Она была ужасная дурища! - любезно пояснил Кокося.
   - Дурища была! - поддержала Тотося.
   - Дулища! - вздохнул толстый.
   А папа купил лианозовские акции! - продолжал занимать Кокося. - Как вы полагаете, они не упадут?
   - А я почем знаю!
   - Ну да, у вас, верно, нет лианозовских акций, так вам все равно. А я ужасно боюсь.
   - Боюсь! - вздохнул Тюля и поежился.
   - Чего же вы так боитесь?
   - Ну, как же вы не понимаете? Ведь мы прямые наследники. Умри папа сегодня - все будет наше, а как лианозовские упадут, - тогда будет, пожалуй, не густо!
   - Тогда не густо! - повторила Тотося.
   - Да уж не густо! - прошептал Тюля.
   - Милые детки, бросьте печальные мысли, - сказала я. Папа ваш молод и здоров, и ничего с ним не случится. Давайте веселиться. Теперь святки. Любите вы страшные сказки?
   - Да мы не знаем, - какие такие страшные?
   - Не знаете, ну, так я вам расскажу. Хотите?
   - Хочу!
   - Хочу!
   - Хацу!
   - Ну-с, так вот слушайте: в некотором царстве, да не в нашем государстве, жила-была царевна, красавица-раскрасавица. Ручки у нее были сахарные, глазки васильковые, а волоски медовые.
   - Француженка? - деловито осведомился Кокося.
   - Гм... пожалуй, что не без того. Ну-с, жила царевна, жила, вдруг смотрит: волк идет...
   Тут я остановилась, потому что сама немножко испугалась.
   - Ну-с, идет этот волк и говорит ей человеческим голосом: "Царевна, а царевна, я тебя съем!"
   Испугалась царевна, упала волку в ноги, лежит, землю грызет.
   - Отпусти ты меня, волк, на волю.
   - Нет, - говорит, - не пущу!
   Тут я снова остановилась, вспомнила про толстого Тюлю, - еще перепугается, захворает.
   - Тюля! Тебе не очень страшно?
   - Мне-то? А ни капельки.
   Кокося и Тотося усмехнулись презрительно.
   - Мы, знаете ли, волков не боимся.
   Я сконфузилась.
   - Ну, хорошо, так я вам другую расскажу. Только, чур, потом по ночам не пугаться. Ну, слушайте! Жила-была на свете старая царица, и пошла эта царица в лес погулять. Идет-идет, идет-идет, идет-идет, вдруг, откуда ни возьмись, выходит горбатая старушонка. Подходит старушонка к царице и говорит ей человечьим голосом:
   - Здравствуй, матушка!
   Отдала царица старушонке поклон.
   - Кто же ты, - говорит, - бабушка, что по лесу ходишь да человечьим голосом разговариваешь?
   А старушонка вдруг как засмеется, зубы у нее так и скрипнули.
   - А я, - говорит, - матушка, та самая, которую никто не знает, а всякий встречает. - Я, - говорит, - матушка, твоя Смерть!
   Я перевела дух, потому что горло у меня от страха стянуло.
   Взглянула на детей. Сидят, не шевелятся. Только Тотося вдруг придвинулась ко мне поближе (ага, у девочки-то, небось, нервы потоньше, чем у этих идиотских парней) и спросила что-то.
   - Что ты говоришь?
   - Я спрашиваю, сколько ваша муфта стоит?
   - А? Что? Не знаю... не помню... Вам, верно, эта сказка не нравится? Тюля, ты, может быть, очень испугался? Отчего ты молчишь?
   - Чего испугался? Я старухов не боюсь.
   Я приуныла. Что бы такое выдумать, чтобы их немножко проняло?
   - Да вы, может быть, не хотите сказки слушать?
   - Нет, очень хотим, пожалуйста, расскажите, только что-нибудь страшное!
   - Ну, хорошо, уж так и быть. Только, может быть, нехорошо Тюлю пугать, он еще совсем маленький.
   - Нет, ничего, пожалуйста, расскажите.
   - Ну-с, так вот! Жил-был на свете старый граф. И такой этот граф был злой, что к старости у него даже выросли рога.
   Тотося подтолкнула Кокосю, и оба, закрыв рот ладонью, хихикнули.
   - Чего это вы? Ну-с, так вот выросли у него рога, а когда вывалились от старости зубы, то на место них прорезались кабаньи клыки. Ну, вот жил он, жил, рогами мотал, клыками щелкал, и пришло ему, наконец, время помирать. Вырыл он себе сам большую могилу, да не простую, а с подземным ходом, и вел этот подземный ход из могилы прямо в главную залу, под графский трон. А детям своим сказал, чтоб не смели без него никаких дел решать и чтоб после его похорон три дня ждали. А потом - говорит, - увидите, что будет.
   А как стал граф помирать, позвал к себе двух своих сыновей и велел старшему у меньшого через три дня сердце вырезать и положить это сердце в стеклянный кувшин. А потом, - говорит, - увидите, что будет.
   Тут я до того сама перепугалась, что мне даже холодно стало. Глупо! Насочиняла тут всякие страхи, а потом через темную комнату пройти не решусь.
   - Дети, вы что? Может быть... не надо больше?
   - Это у вас настоящая цепочка? - спросил Кокося.
   - А где же проба? - спросила Тотося.
   Но что это с Тюлей? Он глаза закрыл! Ему положительно дурно от страха!
   - Дети! Смотрите! Тюля! Тюля!
   - Да это он заснул. Открой же глаза, так невежливо.
   - Знаете, милые детки, мне, очевидно, не дождаться вашей мамы. Уже поздно, темнеет, а впотьмах мне, пожалуй, будет страшновато идти после... после всего. Но на прощанье я вам расскажу еще одну сказочку, коротенькую, но очень страшную.
   Вот слушайте:
   - Жили-были на свете лианозовские акции. Жили, жили, жили, жили, жили, жили, да вдруг... и упали!
   Ай! Что с вами?
   Господи! Что же это с ними!
   Кокося дрожит как осиновый лист. Рот перекосило... Паралич, что ли?
   Тотося вся белая, глаза широко открыла, хочет что-то сказать и не может, только в ужасе отталкивает руками какой-то страшный призрак.
   И вдруг отчаянный вопль Тюли:
   - Ай! Боюсь! Боюсь! Ай, довольно! Страшно! Боюсь! Боюсь!
   Что-то стукнуло. Это Тотося упала без чувств на ковер.
   Было уже пять часов утра, когда Александр Иванович Фокин, судебный следователь города Несладска, прибежал из клуба домой и как был, не снимая пальто, калош и шапки, влетел в спальню жены.
   Жена Фокина не спала, держала газету вверх ногами, щурилась на мигающую свечку, и в глазах ее было что-то вдохновенное: она придумывала, как именно изругать мужа, когда тот вернется.
   Вариантов приходило в голову несколько. Можно было бы начать так:
   - Свинья ты, свинья! Ну, скажи хоть раз в жизни откровенно и честно, разве ты не свинья?
   Но недурно и так:
   - Посмотри, сделай милость, в зеркало на свою рожу. Ну, на кого ты похож?
   Потом подождать реплики.
   Он, конечно, ответит:
   - Ни на кого я не похож, и оставь меня в покое.
   Тогда можно будет сказать:
   - Ага! Теперь покоя захотел! А отчего ты не хотел покоя, когда тебя в клуб понесло?
   Лиха беда начало, а там уж все пойдет гладко. Только как бы так получше начать?
   Когда муки ее творчества неожиданно были прерваны вторжением мужа, она совсем растерялась. Вот уже три года, т. е. с тех пор, как он поклялся своей головой, счастьем жены и будущностью детей, что нога его не будет в клубе, он возвращался оттуда всегда тихонько, по черному ходу и пробирался на цыпочках к себе в кабинет.
   - Что с тобой? - вскрикнула она, глядя на его веселое, оживленное, почти восторженное лицо.
   И в душе ее вспыхнули тревожно и радостно разом две мысли. Одна: "Неужели сорок тысяч выиграл?" И другая: "Все равно завтра все продует!"
   Но муж ничего не ответил, сел рядом на кровать и заговорил медленно и торжественно:
   - Слушай внимательно! Начну все по порядку. Сегодня, вечером, ты сказала: "Что это калитка как хлопает? Верно, забыли запереть". А я ответил, что запру сам. Ну-с, вышел я на улицу, запер калитку и совершенно неожиданно пошел в клуб.
   - Какое свинство! - всколыхнулась жена.
   Но он остановил ее:
   - Постой, постой! Я знаю, что я подлец и все такое, но сейчас не в этом дело. Слушай дальше: есть у нас в городе некий акцизный Гугенберг, изящный брюнет.
   - Ах ты господи! Ну, что я не знаю его, что ли? Пять лет знакомы. Говори скорее, - что за манера тянуть!
   Но Фокину так вкусно было рассказывать, что хотелось потянуть дольше.
   - Ну-с, так вот этот самый Гугенберг играл в карты. Играл и, надо тебе заметить, весь вечер выигрывал. Вдруг лесничий Пазухин встает, вынимает бумажник и говорит:
   - Вам, Илья Лукич, плачу, и вам, Семен Иваныч, плачу, и Федору Павлычу плачу, а этому господину я не плачу потому, что он пе-ре-дер-гивает. А? Каково? Это про Гугенберга.
   - Да что ты!
   - Понимаешь? - торжествовал следователь. - Пе-ре-дер-гивает! Ну, Гугенберг, конечно, вскочил, конечно, весь бледный, все, конечно, "ах", "ах". Но, однако, Гугенберг нашелся и говорит:
   - Милостивый государь, если бы вы носили мундир, я бы сорвал с вас эполеты, а так что я с вами могу поделать?
   - А как же это так передергивают? - спросила жена, пожимаясь от радостного волнения.
   - Это, видишь ли, собственно говоря, очень просто. Гм... Вот он, например, сдает, да возьмет и подсмотрит. То есть нет, не так. Постой, не сбивай. Вот как он делает: он тасует карты и старается, чтобы положить туза так, чтобы при сдаче он к нему попал. Поняла?
   - Да как же это он может так рассчитать?
   - Ну, милая моя, на то он и шулер! Впрочем, это очень просто, не знаю, чего ты тут не понимаешь. Нет ли у нас карт?
   - У няньки есть колода.
   - Ну, пойди тащи скорее сюда, я тебе покажу.
   Жена принесла пухлую, грязную колоду карт, с серыми обмякшими углами.
   - Какая гадость!
   - Ничего не гадость, это Ленька обсосал.