- Вот чго, Феня, - сказал Афанасий Львович: - вели Максиму подать шампанское... все давай!., весь кулек!..
   А ты позови бабушку да скажи, чтоб непременно пришла.
   И сама приходи. Слышишь?
   - Я не могу, Афанасий Львович, - прошептала Феня. - Я лучше здесь, в коридоре, побуду.
   - Говорю, приходи! Не придешь, так приведу сам. Да Емельяниха пусть тоже приходит. Никаких отговорок чтоб не было. Понимаешь?
   - Тащи сюда всех! - послышались голоса. - Хозяйку сюда! Шампанского!
   Поднялся веселый крик и смех.
   - Ну, живо, Феня! - командовал между тем Афанасий Львович, беря ее за руку. - Скажи Степаниде Егоровне, что гости, мол, сердятся. Присылай их обеих!
   Не успела Феня повернуться и выйти в коридор, как чья-то холодная костлявая рука схватила ее за волосы и поволокла вперед в темноту. Потом раздалась пощечина. Затем застучали быстрые шаги Фени, молча сбегавшей по лестнице с мокрым от слез и закрытым ладонью лицом.
   Поданное шампанское еще больше развеселило гостей; к тому же вернулась Степанида Егоровна, а за нею вошла и сама Емельяниха, надевшая для парада чепец и на плечи большой персидский платок. Она всем приветливо улыбалась и, когда ей наливали вина, отодвигала стакан и говорила.
   - Сами кушайте на здоровье, дорогие гости! Благодарю покорно.
   - Ну, выпей, бабушка! - приставал к ней Курганов, пододвигая стакан.
   Емельяниха его отодвигала и говорила:
   - Сами кушайте, Афанасий Львович!
   Курганов снова придвигал стакан:
   - Ну, выпей, Емельяновна!
   И они продолжали двигать друг к другу стакан до тех пор, пока Курганов не зацепил его рукавом и вино пролилось на скатерть.
   - Эх, старая! - весело воскликнул он и потянулся за новым стаканом.
   - Говорю, батюшка: угощать меня - только добро портить.
   - Ну, уж теперь не уйдешь! Пей, Емельяновна.
   Начались тосты: сперва за Курганова, потом за хозяек, потом за каждого из гостей. Пир разыгрывался не на шутку. Пили уже без разбора - и коньяк и шампанское; окурки бросали куда попало; под столом катались пустые бутылки, вино проливалось на скатерть, и у гитары, переходившей из рук в руки, оборвали струну.
   - Да где же, наконец, Феня? - вспомнил вдруг Курганов. - Отчего она не пришла? Емельяновна, приведи Феню!
   - Ну вот, батюшка, очень она тебе нужна! Знаешь, какая гордячка... На что такая потребовалась?
   - Еще расплачется на людях-то, - с неудовольствием добавила Степанида Егоровна. - Оставьте ее, Афанасий Львович... Вот лучше я вам винца холодненького подолью.
   Чарочка моя серебряная,
   На златом-то блюдечке постав темная!
   вдруг запела Степанида Егоровна, с улыбкой предлагая Курганову чокнуться.
   Эх, кому чару пить,
   Кому выпивать?
   грянули вслед за нею дружные голоса гостей.
   Пить чару, пить чару
   Степаниде да Егоровне
   На здоровье, на здоровье,
   На здоровьице!
   Все потянулись к ней со стаканами и рюмками, а она, кокетливо потряхивая головой и подергивая плечами, продолжала петь, поддразнивая разгулявшихся гостей:
   Аи, жги, жги, жги,
   Говори да разговаривай!
   В Степаниду Егоровну точно вселился бес: она не то что ходила, а как будто плыла по комнате с поднятыми для объятий руками, дразня всех своим пышным бюстом, и задорно припевала:
   За-х-хочу - пол-л-л-люблю!
   Захочу - раз-люб-лю!
   Я над сердцем вольна,
   Жизнь на радость нам дана!
   - Эх-ма! Ах ты! да ах ты, ну!! - вскрикнул кто-то весело и задорно, и сразу несколько голосов подхватили мотив, застучали по полу каблуки, захлопали в такт ладоши, и залихватская плясовая песня завладела общим настроением. Кто-то, загремев стульями и пустыми бутылками, выскочил на средину комнаты и под гам и крики прошелся "колесом", разводя руками и откидывая во все стороны ноги, изредка притопывая и приседая.
   - Браво, браво! - кричали гости.
   Одни кричали "браво", другие пели, поддерживая плясовой мотив.
   Курганов пел и играл на гитаре, татарин звонил стаканами по бутылкам, и от топанья всей компании дрожали пол и стены.
   Максимка, с разинутым ртом и опущенными руками, наблюдал из темного коридора в полуотворенную дверь, испытывая полное удовольствие. Крики, пение и дикий хохот производили на него впечатление не чужого веселья, а своей личной радости. Он видел, как Курганов наливал вино, как пил, как заставлял пить Емельяниху, и та, низко кланяясь, пила. Он с торжеством замечал, что хозяйка пьянеет, и когда она, выпив последнюю рюмку, замотала головой, Максимка не выдержал.
   - Х-хьг, хы!.. - радостно и искренне воскликнул он и даже присел, обнимая живот.
   Чем дальше, тем веселее кричали гости. Пляска не унималась.
   Максимка ликовал, особенно когда увидел, что и Курганов пустился вприсядку. За ним выбежала Степанида и плавно закружилась с поднятыми руками, колыхаясь и подергивая плечом, а Курганов возле нее так и выбрасывал из-под себя ноги вправо да влево. Максимка был в восторге, глядя на них; лучшего удовольствия ему никто в мире не мог бы доставить. Наконец, восторг его превзошел всякие ожидания; от радости он чуть не подавился, когда увидал, что сама Емельяниха, растопырив руки и махая над головою платком, кружится среди комнаты под общий крик и хохот; клок седых волос выбился наружу, щеки ее были красны, глаза мутны, и широкая улыбка делала лицо ее до того безобразным, что Максимка потешался над нею от всей души.
   - Гляди, гляди! - шептал он Фене, толкая ее локтем.
   - Господи! - прошептала Феня, качая головой. - Бабушка-то... бабушка... Стыд-то какой!..
   Гам, смех и песни, а порой и неосторожное словечко, сорвавшееся с языка, еще долго оглашали весь дом. Наконец, гости стали целоваться с Кургановым и, пошатываясь, выходить к шубам.
   Было уже под утро.
   IV
   Со следующего дня Курганов горячо принялся за дело и бывал иногда занят так, что не успевал пообедать. Домой он заезжал, чтобы достать или убрать какие-нибудь бумаги, затем опять уезжал и возвращался поздно ночью совершенно усталый. Максимка бегал по его поручениям тоже целые дни, то с письмом, то со свертком, и вовсе отбился от Емельянихи, говоря, что идет по приказу Афанасия Львовича, а сам в это время успевал завернуть на часок в трактир, где и блаженствовал без всяких опасений, благо водилось у него немало кургановских денег.
   Лихорадочная жизнь ярмарки разгоралась день ото дня.
   Дела и веселье, работа и удовольствия перепутались и сплелись настолько между собою, что посторонний человек не решил бы, где кончалось одно, где начиналось другое. Без угощения ничего нельзя было поделать; с иными бились по нескольку дней, кормя обедами, напаивая вином, возя по театрам; случалось, что пропивали больше, чем наживали, но, спасая честь и достоинство фирмы, на это не обращали особенного внимания.
   Не дремал за это время и городской голова. "Вот-с, батенька, сударь вы мой, - говорил он, объезжая знакомых, - по заведенному порядку подписочка махонькая... в пользу городских бедных... Может, наличными соблаговолите, а ю и товарцем: всяко деяние благо".
   Одни давали денег, другие жертвовали вещи в аллегри, театры обещали отпустить лучших певцов, а трактиры - арфисток, и в назначенный день вся ярмарка, от мала до велика, справляла благотворительный праздник.
   В этот день Афанасий Львович был особенно озабочен.
   Он приезжал домой и перебирал бумаги, считал на счетах, опять уезжал и, наконец, призвал Максимку:
   - Вот тебе письмо... Понимаешь? Беги сейчас на почту, бери тройку и поезжай во весь дух на ту станцию... Понял?
   - Понял, - весело подмигнул Максимка, очень любивший, когда ему поручали важное дело.
   - Во что бы то ни стало нужно догнать Климентовича!
   Понимаешь, Климентовича! Спроси смотрителя, проехал Климентович или нет; если проехал, гони еще станцию, две, три - все равно! Понимаешь? Нужно догнать и передать вот это письмо.
   Максимка почувствовал прилив такой нежности к Курганову, что ему захотелось поцеловать его фалду, которую тот небрежно откинул, держа руку в кармане.
   - Вот тебе письмо, - сказал Курганов, передавая пакет. - Вот тебе деньги на дорогу... Обратно скачи во весь мах и к утру привези ответ. Двадцать рублей на чай получишь. Но если ты его не догонишь...
   - Кереметь [Кераметь - свирепое божество чувашей. (Примеч. автора).], догоню! - воскликнул в азарте Максимка. - Чего не догнать?
   - Ну, так марш! Бегом! Живо!
   Афанасий Львович даже топнул и ударил в ладоши, а Максимка, сунув письмо и деньги за пазуху, бросился опрометью вниз, так что задрожала и затрещала под ним вся лестница. Его душа переполнилась уважением и любовью к Курганову: катить на тройке, исполнить важное дело и получить двадцать рублей было для него таким удовольствием, какого еще - умрешь, не увидишь...
   Уже с обеда в пассаже гремела музыка. Городские дамы, расфранченные и разодетые, заседали за лотерейными колесами; у супруги городского головы еще со вчерашнего вечера ожесточилось сердце на чужие карманы; жена исправника и жена лесничего сперва стесняясь исполняли свои обязанности, но мало-помалу начинали тоже входить в азарт. А народа прибывало и прибывало. По старинным традициям, в этот день вся ярмарка должна была посетить базар, и в пассаже поэтому набиралось такое множество публики, любящей потолкаться, позевать, послушать оркестр и певцов, что выходила вместо гулянья толкотня, дававшая возможность хорошо поживиться не только городским беднякам, но и заезжим карманникам. Развлечения не прекращались до вечера. Всюду пахло свежими елками, лисьим мехом, кофеем, овчиной; от дам благоухало духами, от мужчин - табаком и спиртом.
   Вдоволь намявши бока и туго наколотив карманы всевозможными безделушками из аллегри, к вечеру усталая публика разбредалась опять-таки по трактирам доканчивать благотворительный день.
   У Курганова знакомых было полгорода. Куда ни придет, куда ни повернется, отовсюду слышно одно и то же: - Афанасий Львович! К нам на минугку!
   И Курганов подходил, присаживался и выпивал, переходя от одних знакомых к другим. Один говорил:
   "Уважь!" - и Афанасий Львович из уважения выпивал шампанского; другой говорил: "Не обидь!" - выпивал и с этим; третий приставал: "Удостой!" Наконец, у Афанасия Львовича зарябило в глазах. Потеряв меру, он уже сам начал спрашивать шампанское и приставать к знакомым, требуя "уважить", "не обидеть" и "удостоить". Потом с компанией арфисток переселился в кабинет, где ему пели романсы, гладили его по волосам и шутя вынимали из карманов выигранные безделушки...
   Стояла глухая ночь, когда он подъехал к своим воротам. На душе у него было пусто, в голове шумело. Прежде чем позвонить, он огляделся кругом; левая сторона улицы была черна как уголь, а правая сияла серебром; серые домики, снежная дорога, крест на колокольне - все блестело и сверкало, и на Курганова напало раздумье. Он стоял возле калитки и не мог налюбоваться картиной, развернувшейся перед ним, словно в первый раз в жизни. Чувство не то раскаяния, не то одиночества грызло его сердце, и ему становилось жаль своей молодости, уходившей на кутежи.
   Он глядел на ясное небо, на звезды, на сверкающий снег, и хотелось ему чего-то чистого и высокого, ради чего стоило бы жить и трудиться.
   Курганов стоял с опущенными руками, не зная, на что решиться. Ничего, однако, не придумав, он подошел к звонку, досадливо рванул его изо всей силы и громко обругал собаку, залаявшую на него из подворотни.
   Дожидаясь его возвращения, на звонок выбежала Феня.
   - А где ж Максимка? - строго спросил Курганов.
   Небось дрыхнет, скотина?
   - Максима вы за город услали. Только поутру вернется.
   - А... да! Ну, черт с ним!
   Феня заперла калитку и пошла следом за Афанасием Львовичем. Когда они прошли через сени, Курганов остановился на пороге Фениной комнаты и, подумав, сказал:
   - Нет ли, голубушка, где-нибудь браги, а то в горле пересохло. Принеси-ка, я подожду.
   Феня молча взяла свечу и, стесняясь своего костюма, потому что была в большом платке, накинутом на голые плечи, ежась и закрываясь, вышла в сени, а Курганов вошел в ее комнату, освещенную слабым светом лампадки, и сел прямо на кровать.
   V
   Было тихо вокруг; капала где-то вода из рукомойника, ударяясь о медный таз, где-то хрипло тикали часы, и больше ничем не нарушалось ночное безмолвие. Комната, где он сидел, была маленькая, низкая, с дешевыми обоями в мелкую шашку, с одним окном, задернутым занавеской, с маленьким зеркальцем на стене, возле которого висело вышитое русским швом полотенце, на стуле лежало сброшенное кое-как платье.
   Опустивши голову и сложив на коленях руки, неподвижно сидел Афанасий Львович в ожидании браги, стараясь сосредоточить разбегавшиеся мысли.
   - Афанасий Львович... Что это вы где! - со стыдливым упреком обратилась к нему Феня, вернувшись со свечкой и глиняным кувшином в руках.
   Заметив брошенное платье, она смутилась еще больше, но тот, не обращая внимания на ее слова, проговорил рассеянно:
   - Знаешь, Феня... Я нынче взял билет... Дай, думаю, на счастье... И вот, погляди, выиграл.
   Он начал шарить по карманам и вынул золотое дешевое колечко с бирюзой.
   - Видишь?.. Возьми и носи! Это на счастье. Давай я тебе сам надену. Да ну же, подойди, чего боишься!
   - Афанасий Львович, пожалуйте к себе! - боязливо настаивала Феня умоляющим голосом. - А то как бы бабушка не проснулась.
   - А черт с ней, с бабушкой, если и проснется! - небрежно ответил Курганов. - А это вот духи, - продолжал он спокойно, вынимая из другого кармана флакон, перевязанный голубой лентой. - Всё выигрыши, Феня! Много я этой дряни выиграл нынче; половину бросил. Налей-ка мне бражки стаканчик!
   - Идите, право, к себе, Афанасий Львович, вам завтра вставать рано, умоляла Феня, подавая стакан браги.
   Курганов отхлебнул и вытер усы.
   - Погоди, Феня... Уйдуг - сказал он, - погоди меня гнать.
   Он горько вздохнул и в два больших глотка осушил весь стакан.
   - Хорошая брага, - похвалил он, начиная закуривать папиросу и чувствуя, что мысли его постепенно начинают путаться. - А ты слышала, Феня, как арфистки поют?
   - Нет, Афанасий Львович... Где же мне слыхать, я в трактиры не хожу.
   - И не ходи. Там всякое безобразие... Лучше, Феня, книжки читай... Я, пока читал, хорошим был человеком...
   А это все чепуха... Зло!.. Ты умеешь читать?
   - Умею, Афанасий Львович. Меня дядя начал учить.
   Без него я бы ничего не знала.
   - Молодец дядя!
   Наступило молчание. Феня стояла возле стены, опустивши глаза, и дожидалась, когда Курганов уйдет, а тот сидел на ее постели с папиросой в зубах и задумчиво глядел на тусклое пламя свечи, вертя в руках выигранное кольцо.
   - Ну, поди, я тебе надену, - вспомнил он про подарок.
   Феня не отвечала. Курганов опять замолчал.
   Несколько минут он пристально и спокойно созерцал Феню. Ее молодое лицо казалось ему красивым и, главное, свежим, девственным, почти детским; волосы ее были гладко зачесаны назад и сплетены в косу; от всей ее фигуры, от свежего лица, от скромно опущенных глаз веяло юностью, простотой и, как казалось в эту минуту Курганову, самобытной прелестью, и он мало-помалу залюбовался ею.
   Он мысленно сравнивал ее лицо с размалеванными лицами арфисток, которых час тому назад угощал в кабинете, слушая их песни и вольную болтовню, а иных даже обнимал и целовался с ними. Ему становилось гадко от этих воспоминаний. Он глядел на Феню и дивился, как мог он находить удовольствие среди тех, кто доступен каждому без симпатии, без любви, даже без уважения. И ему казалось, что он уже давно ненавидит эти лица с подведенными бровями, этот неискренний хохот, это необузданное веселье, весь этот чад продажной любви, из которого он только что выбрался с тяжелой головой и несвязными мыслями.
   - Не гони меня, Феня, - ласково обратился к ней Афанасий Львович, и в голосе его дрогнула скорбная нотка. - Ты меня давно знаешь. Не бойся меня, я не злой человек.
   - Что вы, Афанасий Львович! Кто же говорит... Я не боюсь... Сидите сколько угодно.
   - А... ты все не про то, Феня! Ты думаешь, что я у вас постоялец, что я твоей Емельянихе деньги плачу, так мне уж и черт не брат! Сижу, мол, где хочу, делаю, что знаю.
   Нет, Феня!.. Ты лучше вот что скажи: веришь, что я не злой человек, что я тебе ничего худого не пожелаю? Коли веришь, садись рядом, а я тебе буду рассказывать...
   - Рассказывайте, Афанасий Львович; я слушать буду все равно стоя.
   - Садись, говорю тебе!..
   Курганов быстро поднялся и схватил ее за руку выше кисти. Феня взглянула на него с недоумением и страхом и прошептала:
   - Афанасий Львович!.. Пустите, ради господа!..
   - Я с тобой попросту говорю, а ты все дичишься. Ну, бог с тобой! упрекнул Курганов и, выпуская из своей руки ее руку, добавил: - Я думал, ты меня пожалеешь, Феня...
   Ну, налей хоть браги еще!
   Он сел опять на постель, а Феня подала ему наполненный стакан.
   - Ты думаешь, я счастлив? - продолжал Афанасий Львович, отхлебывая браги. - Нет, Феня, все это чепуха...
   Да, чепуха! И вся жизнь моя - чепуха, просто хоть пулю в лоб!.. Для чего я живу? Ну, скажи, пожалуйста, я живу для какого черта? А? Кому я нужен?
   - Что вы это, Афанасий Львович? - возразила та с недоверием. - Ваша ли жизнь нехороша?
   - Чем же она хороша?
   - Да все у вас есть... все вас любят... Сами вы такой...
   - Какой это "такой"?
   - Молодой... - сконфуженно договорила Феня, хотевшая было сказать "красивый".
   Курганов вздохнул и с грустью махнул рукой, как бы говоря, что его песенка спета.
   - Молодой... - повторил он задумчиво и усмехнулся. - Был молодой, Феня! Был да сплыл!.. Вон уже скоро плешь начнет протираться... А выпито-то сколько?.. Ведь если все это в котел лить, что я выпил, так зелье то котел проест, а не то что живого человека... Э, где уж тут до молодости!
   Зря прошла! А вот ты отчего такая грустная всегда? - спросил он неожиданно, вглядываясь в ее лицо. - Или живется несладко?
   - Я ничего...
   - Знаю, как "ничего"! Уж больно Емельяниха-то у тебя шельма, да и Степаниде Егоровне тоже пальца в рот не клади.
   - Нет, за бабушку мне надо бога молить, - возразила Феня. - Кабы не она, и жить бы как - неизвестно. Конечно, работы много, да я работать умею, мне нетрудно.
   - Плюнь ты на свою бабушку. Терпеть ее не могу, старую хрычовку!
   - Как же так, Афанасий Львович! Зачем так говорить, это мне даже грешно. Я, может быть... Я, может, и уйду... Только ведь, Афанасий Львович... Только я сама еще не знаю.
   - Уйдешь? Куда уйдешь?
   - Так... Куда-нибудь...
   Феня, теребя руками концы платка, осторожно взглянула на Курганова, как бы решая, можно ли сказать ему тайну, и добавила:
   - В монастырь, может быть, пойду... Я давно собираюсь.
   - В монастырь?.. Да ты с ума сошла, Феня! - воскликнул тот. - Зачем тебе в монастырь?
   - Что же здесь-то делать, Афанасий Львович? - проговорила Феня, волнуясь все более. - Я ведь... мне ведь.., - Тяжело тебе здесь, вот что! - разрешил ее колебания Афанасий Львович. - А говоришь "ничего"! Какой ничего!
   Запрягли в работу, как лошадь, без отдыха. А ты все терпишь, все сносишь.
   - Как же не терпеть... Конечно, нужно терпеть... Преподобная Феодора и не это терпела, когда в монастырь пошла... Вот и я, Афанасий Львович, должна претерпеть ..
   В монастыре будет еще труднее...
   - Терпеть да терпеть, - проговорил Курганов, грустно кивая головой. Все только терпеть да страдать... А были ли у тебя радости, Феня? Знала ли ты когда свободу?
   Видела ли мир божий?.. Ничего ты этого не видала, и ничего ты не понимаешь! Ведь небось тебе и пожить хочется?
   И полюбить хочется? Правда? Ну, понежиться, что ли, приласкаться к милому человеку? А?
   Феня не отвечала; только руки ее проворнее затеребили платок.
   - А жизнь-то кругом кипит, манит к себе!.. А ты вот про монастырь думаешь, потому что тебе тяжело здесь; все для тебя чужие, никто тебя не ценит... А ведь мир-то велик, жизнь-то на свободе сладка!.. Эх, Фенюша, Фенюша!..
   Нашелся бы такой человек, который бы оценил тебя, полюбил, и ты бы тоже его полюбила, - разве задумаешься?
   Махнешь на все рукой и пойдешь за ним, куда позовет; правда? Ведь пойдешь? И монастырь забудешь и горе забудешь... С милым человеком год за день кажется... Правда? - допытывался Курганов, каждым словом бичуя Фенино сердце.
   Она стояла, низко опустив голову, и молчала. Если б Афанасий Львович понимал, как он мучил ее, как насильно вызывал из глубины души затаенную печаль и неясные думы, называя прямыми именами ее скорби, которых она еще не умела назвать, он замолчал бы, но охмелевшая голова не работала, а язык, как нарочно, становился бойчее.
   - Великое дело, Феня, - свобода! Живешь, как хочешь; никто с тебя слова не смеет взыскать; пошел, куда вздумал, вернулся, когда захотел... А тебя небось Емельяниха и к подруге без того не отпустит, чтобы не попрекнуть.
   Знаю я ее, чертову перечницу!
   - У меня нет подруг, - ответила Феня почти сквозь слезы.
   Яркое розовое пятно выступило на ее левой щеке около подбородка, а лицо было по-прежнему белое. Курганов заметил это, и волнение Фени слегка сообщилось ему. Он следил за ее пальцами, которые нервно свертывали и раскатывали конец платка, глядел на ее волнующуюся грудь, на зардевшееся пятно на щеке и думал, что отпускать такую красивую девушку, полную жизни, в монастырь - жалко.
   - Знаешь что, Феня! - воскликнул он неожиданно, ударяя себя ладонью по коленям. - Хочешь отсюда уехать?..
   Уедем со мной!..
   Феня испуганно метнула на него взгляд, вспыхнула вся и, как бы не расслышав вопроса, зажмурила глаза и еще ниже опустила голову.
   На Курганова нашло вдохновение. Допивая глотками стакан, он начал рассказывать, где бывал, сколько объездил городов, какие видел страны.
   - Поедем, Феня! - говорил он с увлечением. - Я тебе покажу Москву, про которую, знаешь, поется: златоглавая, белокаменная... Небось слыхала?.. Ну, говори, слыхала, что ли? Чего ж ты молчишь, Феня? Слыхала про Москву?
   - Да... слыхала... - еле прошептала она.
   - Ну вот. И в Петербург проедем; там дворцы стоят, государь живет... Оттуда махнем за границу. Улицы там какие! Дома какие - на крышу взглянешь, шапка свалигся!.. Магазины, рестораны - черт знает!.. Здесь у нас снег да метели, мороз за уши дерет, а там где-нибудь на берегу моря тепло... цветы цветут... Ты видела когда-нибудь море? А виноградники? Идешь, а вокруг тебя рай земной: груши зреют, апельсины на ветках... виноград висит вот этакими кистями!.. Потом в море будем купаться... Волна это издали растет, бежит прямо на тебя... думаешь: ну, разбила! - а она рухнет и расстелется мелкой струйкой, запенится, зажурчит... а мы с тобой выкупаемся и пойдем к себе... кофе пить... Да, Феня! Цены ты себе не знаешь!
   Ведь если с тебя сорвать эти тряпки да нарядить тебя в хорошее платье, да в экипаж посадить, ведь все завидовать станут!..
   Любуясь ее волнением, Курганов все более убеждался, что Феня красавица и что взять ее отсюда необходимо, и в восторге воскликнул:
   - Кончено дело! Едем, Фенюша!
   Он встал, шагнул к ней и положил на плечи ей руки.
   - Ты ведь будешь меня любить? А? Будешь любить?
   Скажи, Фенюша, будешь любить? Ну, милая... скажи...
   Феня молчала. У нее голова кружилась. Она переставала понимать, где она, что с нею и не во сне ли все это...
   А Курганов все спрашивал, ласково, вкрадчиво, наклоняясь почти к самому лицу ее:
   - Поедешь, Феня?.. Будешь меня любить?
   Его рука обвивала уже ее стан.
   - Афанасий Львович... - с трудом прошептала Феня; дыхание ее обрывалось, ноги подкашивались. - Ради бога...
   Афанасий Львович!..
   Она медленно подняла на Курганова глаза, не то с упреком, не то с мольбою, и улыбалась ему, и дрожала, и ничего не могла вымолвить.
   - Завтра, завтра, Фенюша, - шептал в ответ Курганов, гладя ее по голове. - Завтра утром приди мне сказать...
   Решайся... В среду я уезжаю отсюда, а если ты поедешь, так завтра же вечером соберемся! Право, Фенюша, хорошо поживем! Так завтра придешь с ответом? Не забудешь, Фенюша?
   Феня потрясла головой...
   - Не забудешь? Придешь?
   Она кивнула, не помня себя. Она хотела что-то сказать ему, но Афанасий Львович быстро обнял ее и крепко поцеловал в губы, в глаза, в щеку... Феня вскрикнула и, как змея, извернувшись всем телом, выскользнула из его объятий, зашаталась и бросилась в сени.
   Курганов глядел на захлопнутую дверь, не двигаясь с места; потом достал портсигар и закурил папиросу. Потом, подождав с минуту, он взял свечку и нетвердыми шагами направился к себе наверх, откуда вскоре послышалось его богатырское храпение на весь дом.
   VI
   Долга и уныла зимняя ночь - тянется, тянется, и не дождешься рассвета. За окном черно; стекла замерзли; проходит час, другой, третий, а черно по-прежнему, точно само время остановилось, и надежда на желанный рассвет переходит в досаду.
   Феня уже давно лежала в постели и старалась заснуть.
   Зажмурив глаза, она читала молитвы, но неотвязная мысль не давала покоя, а взволнованная кровь все стучала в виски... Вода по-прежнему мерно капала из рукомойника, да где-то вдалеке за окном брехала чужая собака. Свет лампадки мягко пронизывал ночной мрак, и отовсюду из этой полумглы на Феню глядели ласковые глаза Афанасия Львовича, везде чувствовалось его присутствие, слышался вкрадчивый голос: "Едешь со мною? Будешь меня любить?"
   Феня мяла подушку, которая жгла ей щеки и голову, и пересохшими губами порывисто шептала: "Господи! Господи! Что же это!.." Ее всю охватывало новое властное чувство, сладкое и мучительное; оно перепутало ее мысли.
   Монастырь, с его тишиной и покоем, вставал иногда перед нею, как бледный призрак, но сейчас же проносилась внезапная мысль: что там?., здесь сиротство, и там будет сиротство; а вот Афанасий Львович зовет на жизнь, на свободу, на любовь - и призрак угасал и терялся... Да так ли? Уж не шутил ли он? Нет! Он не станет шутить! Он добрый, хороший... Она силилась не думать, забыть, старалась прогнать от себя назойливые мысли.