На светильнике нарастал нагар, огонек лампадки чуть озарял икону и золоченый венчик. Где-то хрустнула половица; где-то таракан шуршал по обоям...
   Взволнованная и измученная, Феня скинула, наконец, с себя одеяло, зажгла свечу и села на постель, сдавив руками виски. Вот и кольцо с бирюзой, которое Афанасий Львович велел надеть и носить... на счастье. Феня надела его, поглядела, подумала и хотела было поцеловать его, но сейчас же сняла и положила на стол; потом спрятала под подушку, но опять достала и положила на прежнее место.
   Занавеска неплотно закрывала окошко, и Феня загляделась на край замороженного стекла, в котором красными искрами отражался огонь свечи, дробясь и сверкая.
   "Как, должно быть, морозно теперь на дворе!" - подумалось Фене и сейчас же вспомнилось, что где-то "там"
   теперь цветы цветут... "Так что же что цветы цветут? На что мне цветы? На что мне виноград?.." Но чем старательнее она загораживала руками лицо и уши, чтобы не видеть, не слышать, не думать, тем яснее слышался ей голос:
   "Едешь со мною? Будешь меня любить?.." И ей казалось, что жизнь ее меняется в эти минуты: позади остается мрак, и холод, и унижение, а впереди блистает радость и воля.
   Что же делать теперь?.. Уж не пойти ли сейчас, и не сказать ли ему: "Я поеду, я буду вашей служанкой, вашей рабой!.."
   Феня встала и взялась было за платье, чтобы надеть и идти, но руки ее опустились, и она снова спрашивала себя: "Что же делать? Что делать?"
   Она решалась и колебалась, взглядывала с верой и молитвой на икону и, наконец, бросилась ничком на постель, спрятала лицо в подушки и зарыдала от тоски и отчаяния.
   Ей становилось ясно, что Афанасий Львович был единственным дорогим человеком, которого она любила, давно любила... Она всегда первая встречала его, слушала его грустные песни, вместе горевала с ним, но он этого не знал.
   Да она и сама не знала, и никто этого не знал.
   Между тем за окном, загороженным ставнями, забрезжил рассвет. Гнусавый крик петуха раздался под самым окном. Феня вздрогнула и, озираясь, соскочила с постели.
   "Неужто утро?!"
   Растерянная, она остановилась среди комнаты, прислушиваясь к чему-то, и, точно в ответ ей, загудел колокол...
   - Все равно! Будь что будет! - шептала она сама себе и начала поспешно одеваться.
   "Побегу скорей в церковь... Пускай господь благословит... и... уеду! уеду!.."
   Руки ее тряслись. Она торопилась. Накинув на плечи шубу и накрывшись платком, Феня задула свечу и, перекрестившись, не помня себя, выбежала за дверь.
   - Куда? Куда? - закричала Емельяниха, сходившая со свечой по лестнице. - Куда подрала ни свет ни заря?..
   Феня вздрогнула и остановилась, но подумала сейчас же: "А... все равно!" - и, махнувши рукой в ответ Емельянихе, выбежала во двор, хлопнула калиткой и скрылась за забором.
   Прошло не более получаса, и Феня вернулась. Настроение ее было тихое, почти торжественное. Встретившись с бабушкой, она даже улыбнулась и молча прошла к себе в комнату, но не успела и затворить двери, как на пороге уже стояла Емельяниха.
   - Далеко ли гулять изволили? - послышался резкий, дребезжащий голос, и старуха медленно подошла к Фене.
   Та сидела на постели и спокойно глядела на Емельяниху, не боясь ни гнева ее, ни искаженного злобой лица.
   - По своим делам ходила, - ответила Феня.
   - По своим делам? - переспросила старуха. - По делам? - зашипела она. По своим делам?
   Она подняла руку и со всего размаху ударила Феню по лицу. Та вскрикнула и откинулась к стене.
   - Вот тебе за твои дела! Вот тебе за дела! - и Емельяниха, нагнувшись над нею, поймала ее голову и крепко вцепилась в волосы. - Вот тебе, скромница! Вот тебе, бесстыжая! - приговаривала она, таская Феню за косы, но Феня молчала.
   Емельяниха утомилась, опустила руки и отошла на шаг от постели, продолжая ворчать и сверкать глазами.
   - Вот как ты постничаешь да кислые рожи строишь?
   Феня тяжело дышала, но глядела спокойно, почти весело.
   - Бабушка, - проговорила она, - за что вы меня обижаете? что я вам сделала?
   Емельяниха в первую минуту не нашлась даже, что сказать, - до такой степени озадачил ее простой и незлобивый тон, но она понимала, что ответить все-таки надо, и, ничего пока не придумав, начала браниться:
   - На своей груди тебя, змею, отогрела, а ты вот куда!..
   В обиду! Да как у тебя язык-то бессовестный на меня повернулся? Как глаза-то твои бесстыжие на меня смотрят? Тьфу!.. Ворона лупоглазая!
   Помолчав, она добавила:
   - Негодница!..
   Потом опять помолчала и еще добавила:
   - Змея подколодная!
   - Да что я вам сделала, бабушка? - снова спросила Феня.
   - Вот нешто этого не хватало, чтоб ты со мной чего сделала! накинулась на нее Емельяниха. - Ранним утром, ни свет ни заря, девка бегом бежит, лица на ней нет...
   За ворота прямо, да и была такова! И спросить не смей, куда, мол, матушка, торопитесь? Махнула рукой, точно на собаку какую, и убежала. Да что ж я тебе после этого?!
   Кто я такое? Или уж я не хозяйка стала своему дому? Или уж мне и взыскать ни с кого нельзя?..
   В это время заскрипела дверь и в комнату заглянул Максимка.
   - Ты куда, чучело?! - топнула на него Емельяниха, но он, не смущаясь, вошел и проговорил:
   - Письмо привез. Очень скоро нужно.
   Протянув пакет, он добавил:
   - Велел будить.
   - Кто велел?
   - А кто писал.
   Важность письма, о котором говорилось в доме целые сутки, сразу охладила пыл Емельянихи. Она бережно взяла пакет, оглядела его со всех сторон и проговорила тихо:
   - Пойду постучусь... А ты чего ж, дурень, стоишь разиня рот! - крикнула она сейчас же на Максимку. - Или не знаешь, что сапоги не чищены? А ты, сударыня, - обратилась она к Фене, - не меня ли дожидаешься, чтоб я тебе самовар поставила? Ах вы ироды этакие! Вечно за вами гляди да ходи, ничего сами не знаете. Пошел вон, дурак!
   Она выпихнула Максимку и, все еще ворча, понесла наверх письмо:
   Феня думала: "Все равно!.. Много я терпела, напоследках уж можно еще потерпеть". На душе у нее было мирно, и только сейчас, когда она увидела Максимку, ей стало неловко и стыдно, что его-то она и забыла... Как он останется без нее? Что будет делать?.. Но сейчас же она вспомнила, что Афанасий Львович проснется, захочет выпить чаю, а самовар не поставлен...
   Она улыбнулась, сама не зная чему, и весело побежала на кухню.
   Максимка сидел уже там. Возле него лежали нечищенные сапоги, а сам он держал на коленях самовар и тер его тряпкой так усердно и сердито, что, казалось, не будь самовар медным, он давно протер бы ему бока. Увидев Феню, Максимка против обыкновения не улыбнулся и не сказал ни слова.
   - Будет, Максим, тереть, - проговорила Феня. - Давай скорей, нужно поставить.
   Она отняла самовар, налила воды и, насыпав углей, развела огонь.
   - Небось устал в дороге? - спрашивала Феня, гремя трубой. - Ночь-то не спал?
   - Я сердит, - мрачно ответил Максимка.
   - На кого.
   Он кивнул по направлению к горнице.
   - На бабушку, что ли?.. Чего ж сердиться?
   - А зачем она тебя все ругает?
   - Ну, Максим, ненадолго... Побранит, да и перестанет.
   Феня подошла к нему и, улыбаясь, положила ему на плечо руку.
   - Знаешь, Максим?.. Я ведь скоро уеду от вас.
   Тот встрепенулся и с недоверием поглядел на Феню.
   - Верно, Максим. Далеко уеду... очень далеко!.. Ну да хорошо, я тебе все расскажу, а сейчас побегу стол накрою.
   И, оставив Максима в страхе и недоумении, она схватила сапоги, повернулась и убежала.
   VII
   Курганов проснулся с больной головой. Письмо, которое ему подали, он прочитал и не понял. Потом он выпил воды, умылся и опять прочитал. Дело было серьезное. Он задумался и подошел к столу, чтобы достать бумажник из ящика, куда он запирал его каждый раз на ночь, а ключи хранил под подушкой. Но в ящике бумажника не нашлось.
   Курганов поспешно схватил сюртук, но и в карманах не было ничего, кроме платка, цветных тесемок от выигрышей и, тоже выигранной, пачки шпилек. Начиная беспокоиться, он поднял подушки и под ними нашел портсигар; потом вернулся к столу, перешарил все ящики, перебрал все бумаги, расшвырял подушки, одеяло, осмотрел всю одежду, поглядел под кровать, под диван, но бумажника не было.
   "Что такое? - тревожился Афанасий Львович. - Куда он мог деваться?.."
   Начиная припоминать, он волновался все более и более.
   Он уже вспомнил, что там лежало пять тысяч рублей, которые он получил из банка; было еще переводов и векселей тысяч на двадцать да карманных денег рублей триста. Голова его сразу перестала болеть, и мысли прояснились.
   В смущении он несколько минут шагал по комнате, не зная, за что приняться; наконец, сошел вниз и обыскал шубу.
   - Емельяновна, - сказал он, встречаясь с старухой, - взойди на минутку, нужно поговорить.
   Он вернулся к себе, а следом за ним вошла Емельяниха.
   - Что прикажешь, Афанасий Львович?
   - Беда стряслась, - проговорил Курганов.
   - Что такое?
   - Бумажника не найду.
   - Как бумажника? - изумилась та.
   - С деньгами, с переводами... Тысяч под тридцать...
   - Господи Иисусе Христе! - в страхе перекрестилась Емельяниха. - Да как же ты это, батюшка?
   Курганов пожал плечами.
   - Не знаю. Пьян вчера был.
   Старуха качала головой, вздыхала и ахала:
   - Что ж это такое! Да ты бы хоть поискал, Афанасий Львович, нет ли где по одеже, или куда не сунул ли в стол, или, может, где обронил за постелью?
   Волнуясь не меньше Курганова, Емельяниха встала на колени и подползла под кровать.
   - Ах ты, грех какой, - вздыхала она. - Как же это так!
   - Пробеги-ка на двор, погляди, нет ли где на снегу или по коридору. За находку не поскуплюсь.
   - Да что ты, господь с тобой! Я и задаром тебе весь двор исползаю. Как это так, чтобы пропало! Твое добро пуще собственного! Уж коли только у нас обронил, отыщем, не беспокойся. Чужих у нас не бывает ни в доме, ни на дворе.
   Она вдруг запнулась и замолчала.
   "А Фенька-то проклятая убегала утром?" - вспомнилось Емельянихе, и она так смутилась, что Курганов даже заметил:
   - Что такое?
   - Ничего, батюшка!.. В бок что-то кольнуло... Побегу сейчас поищу поскорей...
   Она ушла, а Курганов снова зашагал по комнате, вспоминая вчерашнюю ночь и обдумывая возможность потери.
   Где это могло случиться? В пассаже во время гулянья, или в трактире, или здесь, на дворе?.. Он пожимал плечами и ничего не мог вспомнить. Однако расстаться с такой суммой ему не хотелось. Главное, были векселя... "Ну, денегто, конечно, уж не воротишь, - думал он, - а вот с векселями как быть?.. Придется заявить полиции... Иначе ни векселей вторых не подпишут, ни переводов не выдадут...
   А все это пьянство проклятое!.. - негодовал на себя Курганов. - Поди-ка вспомни теперь, где кого видел, с кем говорил!.."
   Всевозможные мысли, догадки и воспоминания вихрем крутились в его голове. На мгновение ему вспомнилась Фсня... Он даже остановился. "Нет, это не то! - сказал он себе. - Где же бумажник? Где я его потерял и как теперь быть с векселями?.." Однако Феня вспомнилась еще раз, вспомнилась и ее комната, пьяная болтовня, поцелуи...
   - Эх! - обругал сам себя Курганов: - Свинья! Безобразник!..
   Ему сделалось стыдно, и в то же время мысль о бумажнике тревожила все сильнее.
   - Феня! - крикнул он, выходя за дверь. - Феня!
   На лестнице послышался шелест платья и быстрые, легкие шаги.
   Курганов вернулся в комнату, чувствуя себя нехорошо и неловко, но дверь уже отворилась, и на пороге стояла Феня. Он поднял голову и взглянул. Как он ни был расстроен, как ни был занят мыслью о пропавших деньгах, но, взглянув на Феню, прежде всего подумал: "Что с нею?.."
   Лицо ее было строго и бледно, глаза глядели в упор, точно ждали чего-то, спрашивали, умоляли... Курганов отвернулся и нерешительно проговорил:
   - Войди, Феня. Затвори дверь.
   Та затворила дверь и молча ожидала вопроса, готовая по первому слову кинуться на колени, целовать и обливать слезами протянутую руку, но Курганов вместо приветствия, смущаясь и отвертываясь, спросил:
   - Феня... ты не видала... бумажника?
   Глаза ее сразу точно погасли. Она так же прямо глядела на Курганова, так же ждала от него чего-то, но уже блеск, и надежда, и радость пропали.
   - Я говорю, не видала бумажника?.. Вчера я потерял где-то бумажник... Не у тебя забыл?
   Феня закусила губу и молча качнула головой.
   - Я не шучу, Феня... Там было много тысяч!..
   - Много тысяч... - повторила Феня, точно сквозь сон, и руки ее опустились.
   - Векселя были, деньги, бумаги разные были... Ты не видала?
   Она отрицательно качнула головой.
   - Я тебе не дарил его?.. Спьяну-то не припомню...
   - Вот вы что подарили, - тихо сказала Феня, начиная дрожать и снимая с пальца кольцо. - Вот что подарили...
   Вот... возьмите! Вот что вы подарили...
   Она хотела положить кольцо на стол, но уронила. Хотела было поднять его, но у нее потемнело в глазах; хотела сказать что-то и не смогла. Она зашаталась и побежала вниз, са-ма не понимая, что с нею делается.
   Максимка в это время сидел в одиночестве в кухне и весело соображал, насколько он будет богат, если Курганов отдаст ему обещанные двадцать рублей за работу.
   Вдруг отворилась дверь, и Максимка от удивления вскочил с места. Феня с криком и рыданиями бросилась прямо на него, обхватила его шею и повисла, точно мешок.
   - Максимушка! Максимушка! - рыдала она, дрожа и пряча на его груди свою голову. - Максимушка!.. Я пропала!..
   Ее рыдания и слезы совсем ошеломили его. Он глядел на Феню разгоревшимися глазами и чувствовал, как гдето глубоко внутри его, там, где он предполагал свою душу, совершается что-то необыкновенное, странное и таинственное. Он не спрашивал и не говорил ничего, но пальцы сами сжимались в кулаки, а Феня, повиснув на его шее, вздрагивала и захлебывалась в слезах. Неполные, неясные слова прорывались иногда сквозь рыдания; они были внезапны и несвязны, мешались и повторялись.
   - Какая я... какая я несчастная!.. Максимушка, какая... Максимушка, пожалей меня!.. Какая я... какая несчастная!..
   Между тем наверху, в комнате Афанасия Львовича, кричали еще шибче, чем здесь. Емельяниха, взволнованная и оробевшая, доказывала, что бумажник в ее доме потеряться не мог, что она исползала все мышиные норки, но ничего не нашла, и что ей очень обидно, почему Афанасий Львович не верит, а Степанида Егоровна, вышедшая на крик из своей комнаты, горячо упрекала Курганова в легкомыслии и нападала на него тоже с криком.
   - Вольно же вам по чужим спальням таскаться. Где ночевали, с тех и спрашивайте... да, с тех и спрашивайте!
   - Вы про что это такое? - рассердился Курганов.
   - А про то, что нечего на меня кричать! - дерзко ответила Степанида. Сами виноваты! Так вам и надобно!
   Жалко что еще мало!..
   - Да перестаньте вы, Степанида Егоровна! - кричал Курганов.
   - Все ваши гадости мне хорошо известны, Афанасий Львович! Очень хорошо известны!
   - Да перестаньте же, черт возьми!
   - Нечего черкаться! Никто не виноват в этом. Спросите лучше бабушку, она все расскажет... она все знает.
   - Чего я стану рассказывать? - испугалась Емельяниха. - Сама ничего не знаю, чего тут рассказывать!.. А тебе, Степанида Егоровна, стыдно и даже грешно!
   - Ничего не грешно! А вы спросите ее, спросите! - обратилась она к Курганову.
   Тот насторожился и внимательно взглянул на старуху.
   - Говори, Емельяновна. Я не шучу. Десятки тысяч не пустяки, на ветер бросать я их не намерен. Лучше рассказывай, а не то - церемониться не стану!
   - Да есть на тебе крест-то, Афанасий Львович? - растерялась совсем Емельяниха. - Что такое я видела? Ничего не видела и на душу греха не хочу брать. Только сроду у меня таких делов не бывало, и уж ты меня, ради бога, не путай. А тебе, матушка, - обратилась она к Степаниде, - стыдно!
   - Нисколько не стыдно. За живое затронет, так ничего не стыдно!
   - Да замолчите вы! - топнул на них Курганов. - Кричите да ссоритесь только. Я ничего не хочу знать, а вот если бумажник вы мне не найдете, я заявлю полиции.
   - Так откуда ж я тебе возьму твой бумажник? - рассердилась в свою очередь Емельяниха. - Ишь ты, дело какое: посеял невесть где, а тут за тебя теперь отвечай!
   Афанасий Львович топнул и мигом выпроводил из комнаты обеих хозяек, а сам надел шубу и уехал. Проходя двором, он увидел, что Кунак, лохматая Максимкина собака, повернул к сеням морду и, зажмурив глаза, воет тонким протяжным голосом...
   "Ну, - подумал Курганов, - пошла теперь суматоха!" - и, кликнув извозчика, велел везти к исправнику, которого считал своим добрым знакомым и надеялся на его скорую и энергичную помощь.
   Не прошло и часа, как у ворот кто-то громко и нетерпеливо зазвонил раз за разом. Максимка бросился отпирать, распахнул калитку и даже отшатнулся от внезапного испуга. Перед ним стоял полицейский с крутыми рыжими усами... А полицейских ни Максимка, ни его верный Кунак не могли равнодушно видеть.
   - Где хозяйка?
   - Дома, дома, - поспешил ответить Максим, пятясь к забору, между тем как Кунак, ощетиня шерсть и поджавши хвост, прыгал и неистово лаял на вошедшего.
   Полицейский молча и важно прошел мимо в горницу, пробыл там минут десять, и когда возвращался и его провожала Степанида Егоровна, то, идя, он повторял все время с видимым наслаждением:
   - Двадцать четыре часа!.. Дело ярмарочное!.. Двадцать четыре часа!..
   Произносил он это каким-то особенным тоном, словно торжествовал, и голос его отзывался болью в смущенном сердце Максимки.
   Когда же, заперев за непрошеным гостем ворота, Максимка вернулся в кухню, он увидел, что Феня неподвижно сидит на скамейке с сложенными на коленях руками. Она была очень бледна. Максимка подошел к ней и молча сея рядом.
   - Что ты, Максим, какой страшный? - сказала Феля тихо и спокойно, вглядываясь в его смуглое сердитое лицо. - Нужно терпеть, Максимушка... На том свете нам все воздастся...
   Голос ее был необыкновенно ласков и ровен, а глаза были ясные и светлые.
   Затем она медленно вздохнула и, глядя куда-то вдаль, промолвила:
   - Бог с ним, с Афанасием Львовичем! Обидел он меня... очень обидел...
   И по лицу ее поплыли тихие слезы.
   - Стыд ему... стыд ему! - повторяла Феня, а Максимка пристально смотрел мимо нее, в угол, злыми глазами, и недоброе чувство к Курганову разрасталось в нем с каждой секундой.
   - Теперь мне одна дорога - в монастырь... Вспоминай меня, Максимушка... Вспоминай... А я все претерплю...
   все... И ты терпи.
   Максимка слушал и молчал, а между тем сердце его болело, сжималось и стонало. Он чувствовал, что внутри у него что-то растет все больше и шире, растет и распирает ему всю грудь и все горло, так что дышать становится трудно.
   - Вот я ему... Ладно! - проговорил он, наконец. - Погоди ужо!
   И Максимка, погрозив кулаком, тряхнул головой.
   - Ладно!
   - Что ты! Что ты, Максим! - испугалась Феня, схватывая обеими руками его кулак.
   Максимка сверкнул глазами и вскочил со скамейки.
   - Зарежу! Больше ничего!
   Но, видя, что Феня укоризненно качает головой, он смутился.
   - Как тебе не стыдно, Максим? - сказана она. - Рехнулся ты, что ли?.. Ах, Максим, Максим... Видно, мне и с тобой нельзя... и тебе нельзя душу открыть...
   Она махнула рукой и ушла.
   VIII
   Ярмарка давно уже затихла, и усталый народ либо отдыхал, либо веселился, позабыв дневные заботы, и никто, конечно, не знал, что есть один человек, который сидит в это время на дворе на бревнышке и, не поднимая головы, думает горькую думу. Мороз пощипывает его за нос и за уши; на небе блестит месяц, окруженный громадным белесоватым кольцом; где-то жалобно воет Кунак, где-то за воротами весело громыхают бубенчики, но ничто не выводит Максимку из оцепенения; как он сел, так и сидит с опущенной головой, точно примерз. Медленно бродят у него тяжелые мысли, медленно сосет его сердце какая-то невидимая змея, и никак не может Максимка понять, что такое случилось.
   А случилась такая напасть, что у Максимки заледенела вся кровь.
   Сначала пришла к нему Феня и упрекнула, зачем он так напугал ее; потом она заставила его поклясться перед иконой, что не тронет Курганова; и Максимка поклялся.
   - Не трону его, не зарежу, - обещал он Фене, крестясь на образ. - Вот те Микола-бог - не грону!
   И, говоря это, Максимка думал: "Ну, теперь не трону. Уж верно: не трону..."
   После этого как раз и случилась беда. Приходил опять полицейский с рыжими усами, потребовал Феню и все время называл ее "сахаром".
   - Ты куда же, сахар, бегала поутру?.. Откуда у тебя, сахар, колечко явилось? - спрашивал он, улыбаясь, а потом велел ей надеть шубу и увел неизвестно куда.
   От одного его вида, от голоса, каким он говорил "сахар", у Максимки подгибались колени. Феня тоже тряслась и просила позвать самого Афанасия Львовича.
   - Как же ему не грех меня обижать! - говорила она, а полицейский, улыбаясь, ей отвечал:
   - До всего, сахар, дойдем! Дело ярмарочное: в двадцать четыре часа все отыщем!..
   Если бы Феню уволок в лес медведь, или она упала бы в Волгу, или загорелся бы со всех сторон дом, Максимка мог бы тогда показать свою силу, но теперь, когда случилось самое страшное дело и Феню увел полицейский, Максимке нечего было делать; и вот он сел на бревно и сидит и видит только одно - что бессилен.
   Мало-помалу оцепенение его начало проходить; но чем яснее становились мысли, гем больнее делалось на душе.
   "А... погубил?!" - думалось ему про Курганова. И сознание, что Курганов погубил Феню, внезапно озлобило его так, что он вскочил и, ударив изо всей силы кулаком по бревну, прошипел сквозь зубы:
   - Куштан! [Куштан - мироед. (Примеч. автора).]
   Курганов, которого он так недавно уважал и любил за лихие проделки, за пляску, за брань, за уменье пьянствовать целую ночь напролет, теперь был ему ненавистен, как самый лютый враг, и Максимка, снова сжав кулаки, проговорил:
   - Тёпь, пулдор!.. [Сгинь, провались! (Примеч. автора).]
   Хотя он всегда говорил и думал по-русски, но когда доходило до злобы (а в злобе Максимка уже не помнил себя), то бранился по-своему, по-чувашски.
   Прислушиваясь к вою, Максимка приходил в ужас и суеверно убеждался все более и более, что Феня погибла, и еще сильнее в нем закипала ненависть к Курганову, к этому злодею и мироеду, перед которым даже Емельяниха теперь казалась ангелом... В волнении и страхе он вышел на улицу, сам не зная зачем.
   Сильно морозило; снег весело хрустел под ногами, и шаги пешехода можно было бы слышать за полверсты; улица, занесенная снегом, белела и искрилась под луною, а крест на колокольне сиял и горел, будто его только что облили свежим золотом.
   Но нет! Не мил ему теперь белый свет! Ему хотелось мрака, такого же долгого, тяжкого, какой охватил его душу. И Максимка шел, не разбирая пути. Чья-то собака накинулась на него с лаем, но он толкнул ее в морду ногою, и, когда та взвизгнула, на сердце у него стало легче. Злоба, одна только злоба наполняла его всего. Кусая губы, он шел все быстрее, не чувствуя под собою ног; иногда до слуха его доносилось яростное скрипение, - это он сам же скрежетал своими здоровыми белыми зубами и не замечал, что скрежещет. Не знал он также, зачем и куда идет, и опомнился, только когда вернулся домой, обогнув весь город.
   В доме все было тихо. Максимка один бродил по двору, не находя места, куда деваться; голову его палило, точно огнем, перед глазами кружились красные пятна. Усталый и промерзший, он вошел в свою каморку, где было тепло, и, не снимая ни тулупа, ни шапки, сел на постель. Но что же ему делать? Проклятый куштан не выходил из мыслей, а сердце стонало и злобилось все больше и больше. "Погубил... погубил, куштан!" - говорило оно Максимке, и Максимка снова поднялся и зашагал из угла в угол большими осторожными шагами, без шума, затаив дыхание. Поминутно он останавливался и озирался. Глаза его дико блуждали, а скуластое смуглое лицо разгоралось румянцем. Как хотелось ему в это время пробраться к Курганову ночью и перерезать горло, чтобы знал куштан в другой раз, как обижать и смеяться! Но клятва связывала ему руки, и он от ужаса чуть не задыхался.
   Ему хотелось скорее, сейчас же, сию же минуту встретить Курганова, чтоб рассчитаться. Он уже предвкушал наслаждение, с каким защемил бы проклятого "хозя" между ворот, да так, что затрещали бы кости!
   Бессильная, безысходная ярость душила его. Он заметался и, подбежав к двери, ударил по ней кулаком так свирепо, что дверь распахнулась, и волна морозного воздуха обожгла ему воспаленное лицо.
   Позабыв, что крещеный, в исступлении сорвал он с головы шапку, поднял к звездному небу руки и, дрожа и бледнея, воскликнул:
   - Хаяр-Кереметь! [Хаяр-Кереметь - самое свирепое божество, приносящее скорбь и бедствия, имя которого небезопасно упоминать даже в молитве. (Примеч. автора).] Он бросился ниц на землю, зарыдал и застонал, произнося страшные заклинания:
   - Злая Кереметь! Лихая Кереметь! Погуби врага! Умертви врага!
   Глаза Максимки налились кровью и сверкали, как горячие уголья. Тяжело дыша, он поднялся; его грудь, рукава, лицо и волосы были в снегу. Скрестив на груди руки, он низко поклонился на восток и опрометью бросился в комнату, где заперся и повалился ничком на койку. Так он долго лежал. Сердце в нем билось до боли, замирало, душило его, и было так жутко, что он не смел поднять головы. Когда же Кунак завыл под самым окном, Максимка вдруг встрепенулся и, озираясь с суеверным страхом, приподнялся и сел.
   Ему казалось, что "тамок-хуран" [Тамок-хуран - ад, место вечного несчастья и голода. (Примеч. автора).] уже разверзает свою пасть, чтобы поглотить куштана; там будет ему голодно и холодно, там не найдет он ни дома, ни воды, чтоб утолить жажду, ни друга, ни брата, ни отца, ни детей.