Пионервожатая не только подтолкнула его к чтению, не только причастила к сладкому таинству женского тела, но и дала прилипшую на всю жизнь кликуху - Глина. Саму ее звали Галина Васильевна, но, обращаясь к ней, парень смущался, начинал краснеть, заикаться и произносил ее имя как Г'лина. А она, с любовью глядя ему в лицо, смеясь повторяла: "Ты мой Глина". И весь детдом, знавший, конечно, о "смычке" пионервожатой и воспитанника, произносил их имена рядом, как каламбур: Галина и Глина. Но шутить по этому поводу с самим Глиной никто не решался: в свои пятнадцать он был не по годам силен и в драке становился яростен и неудержим. Однажды, подравшись с детдомовским истопником, бывшим лагерником, синим от татуировок, все еще здоровым, хоть и крепко пьющим мужиком, он его так отделал, что тот попал в больницу, а Глину забрали в районную КПЗ и завели на него уголовное дело "по факту нанесения тяжких телесных повреждений".
   В КПЗ его продержали месяца три, но в конце концов освободили, дело закрыли ("учитывая личности обвиняемого и потерпевшего"), а забирать его и сопровождать домой, в родной детдом, как раз и послали пионервожатую. Забрать-то она его забрала, но привезла только через три дня, проведя с ним все это время на квартире у подруги, не вылезая из постели. С этого-то любовь и началась... Директор детдома, хоть и называл Галину Васильевну за глаза отвязанной б..., вынужден был до поры до времени терпеть ее: она была любовницей престарелого первого секретаря обкома, который собственной волей и определил ее сюда на работу. Недалеко от детдома были обкомовские дачи, и когда Сам запирался здесь, чтобы три-четыре дня пить, в детдом приезжала "Чайка", и пионервожатая на несколько дней исчезала - якобы приводить в порядок дачную библиотеку.
   При очередной кадровой перетряске первого секретаря отправили на пенсию, и он уехал из области в неизвестном направлении, а пионервожатую директор детдома тут же выгнал. И не просто выгнал, а еще и оттянулся по полной программе: вписал ей в личное дело "моральную неустойчивость до степени половой распущенности", после чего вряд ли кто-нибудь подпустил бы ее близко к работе с детьми. Ну разве что опять через какую-нибудь начальственную постель: баба-то все-таки была хороша!.. Впрочем, Глина обо всем этом узнал позже, поскольку в то время, как и полагается будущему графу Монте-Кристо, снова сидел за решеткой.
   Он никогда не испытывал мук, "какие переживают узники, забытые в тюрьме". В неполные шестнадцать лет осужденный по 102-й статье, пункт "б", "убийство, совершенное из хулиганских побуждений", он был принят колонией для несовершеннолетних уже как авторитетный зэк. Юные дегенераты, "бакланьё" и "чмудики", упрятанные в колонию родителями или соседями за детское хулиганство и мелкое воровство, испытывали перед его статьей священный трепет. ("В детскую музыкальную школу поступил победитель международного конкурса виртуозов", - пошутил как-то Протасов, выслушав историю первой Глининой ходки. На самом-то деле Глина никого не убивал и даже не участвовал в драке, во время которой было совершено случайное убийство, но директор детдома, не простивший ему внимания пионервожатой, к месту вспомнил избитого истопника и так все устроил, что срок получил именно Глина.)
   Тяжелая статья, по которой упекли Глину, сослужила добрую службу: юного убийцу с крутым и вспыльчивым нравом в колонии побаивались, и он мог позволить себе много читать и даже неплохо учиться, не вызывая явных насмешек над этим сучьим в представлении малолетних уголовников занятием. В шестнадцать он уже хорошо понимал, что в жизни ему никто не поможет и добиваться всего он должен своими силами. И он добивался: на волю вышел с аттестатом зрелости, через год поступил в областной сельхозинститут, тут же закорешился с ребятишками из обкома комсомола и еще до получения диплома ему устроили снятие судимости. Окончив институт, он сразу пошел в обком инструктором, а потом и завотделом. И хотя из обкома комсомола он через несколько лет опять отправился за решетку, никак нельзя сказать, чтобы это было крушением судьбы: курируя в обкоме правоохранительные органы, он к моменту ареста стал уже настолько крутым криминальным авторитетом, что очередная ходка только укрепила его авторитет и возможности для бизнеса.
   К тому времени его жизненная позиция уже вполне сформировалась, так что в эпоху хозяйственной и административной разрухи набрать под эту позицию достаточно денег - когда откровенным рэкетом, когда бурной производственной деятельностью, когда изобретательным использованием правовой неразберихи оказалось делом совсем несложным. В конце концов он своего добился: сделался холодным, расчетливым хозяином судьбы - своей и многих чужих. "I am a self-made-man", - любил он пророкотать по-английски, за каким-нибудь ресторанным обедом рассказывая о себе иностранцам, которых хотел привлечь к своему бизнесу. Таковым он себя и видел, но только до 8 марта прошлого года, когда жена попросила сделать ей необычный подарок: сходить с ней на мужской стриптиз. Они поехали в "Ночной дозор". А там он почувствовал вдруг сильное влечение к молодому актеру, почти обнаженному, в тонкой набедренной повязке исполнявшему - к зрителям спиной - какой-то медленный танец и с ленивой пластикой обнимавшему себя за плечи. Эта пластика, эти руки на плечах особенно подействовали на Глину. Влечение было настолько сильным и определенно выраженным, что он, пятидесятилетний мужик, смутился и покраснел. Ему показалось, что жена поняла, что с ним происходит. "Душно здесь, - сказал он. - Душно и скучно. Поехали домой". Он знал, что делает: найти потом этого парня было нетрудно, в пестрой программке рядом с названием номера - "Египетский невольник" - значилось: "исп. Аверкий Балабанов".
   Голубые всегда вызывали у него брезгливую неприязнь. Мужика, работавшего истопником в детдоме, он когда-то и отделал до полусмерти только за то, что тот затащил в котельную десятилетнего пацана. Лагерная жизнь, правда, заставила его более терпимо относится к "петухам", "додикам", "женам", но сам он никогда до них не опускался.
   И вдруг любовь к Верке - страсть, наваждение... Глина в последнее время все реже бывал в Переделкине, где жена и дети жили постоянно, но Верку обязательно должен был видеть если не каждый день, то по крайней мере три или четыре раза в неделю, разговаривать с ним, слушать рассказы об их институтской тусовке, о замыслах режиссера. Смотреть на него, любоваться. С пресекающимся от волнения дыханием касаться его тела...
   Специально для свиданий он купил квартиру на Тверской, но именно для свиданий, потому что жить там Верка отказался. И от предложения купить ему машину - тоже. И из стриптиза уходить не стал. Он так и сказал: "Подождем, папа. Надо отыграть диплом и окончить училище". И сказал он это довольно холодно и отчужденно, давая понять, что, кроме нежных отношений с Глиной, в его жизни есть нечто более существенное: театр.
   Парень был актером и на жизнь смотрел, как на благоприятную (или неблагоприятную) среду, в которой должны реализоваться его актерские способности. Высокий, спокойный, несколько даже ленивый красавец, он появлялся на артистических тусовках в черном бархатном пиджаке свободного покроя, в пестром шелковом фулере на шее и сразу привлекал всеобщее внимание - именно тем, что был отчужденно красив, уверен в себе и, как казалось, вполне самодостаточен. Он и на тусовках-то появлялся только затем, чтобы (как, смеясь, говорил Ваське и Грише Базыкину) "познакомить с собой театральную общественность". И знакомил. Он еще и институт не окончил, а уже ходили слухи, что Виктюк, Фоменко, Захаров не прочь посмотреть его... А Глина ему что же - ну приглянулся мужик. "Замечательное лицо у тебя, папа, говорил он, - мужественное, целеустремленное, требующее подчинения... и доброе. Я тебя люблю". (Но такое "люблю" он мог сказать о ком или даже о чем угодно, например: "Я люблю Марка Захарова: он одновременно наглый и робкий". Или: "Я люблю этот сорт кофе".)
   Все знали, что Верка Балабанов состоит в браке со своей сокурсницей Василисой, способной инженю. На самом деле, конечно, брак был чисто формальным или даже фиктивным: это тоже был шаг к тому, чтобы стать актером. Василиса, понятно, с самого начала знала, на что идет. Они закрутили эту аферу, едва окончив областное училище, зная, что супружеской паре легче найти работу на театральной бирже. Провинциальный театр охотнее берет именно пары. На двоих нужна одна комната в актерском общежитии, а на гастролях один номер в гостинице. А им, зеленым выпускникам областного училища, в тот момент ничего важнее не было, как только приткнуться к какому-нибудь театру. Выходить на сцену, играть. А там видно будет... Но прежде чем пойти на биржу они, приехав в Москву, попробовали сдать экзамены в институт - и вдруг поступили. Причем умиленный старик Громчаров взял их именно как молодых супругов - почему-то они ему особенно нравились как юная пара. Потом он с ними даже поставил этюд: "Утро в спальне Джульетты", и они с этим номером до сих пор успешно выступали в гала-концертах. Может быть, поэтому в вузе на них и теперь еще по инерции смотрели как на сценических любовников. Хотя на деле Васька давно спала с Гришей Базыкиным, а Верка, понятно, кантовался в других компаниях. Иногда по несколько дней он пропадал Бог знает где. Впрочем, все его интимные приключения происходили далеко за пределами институтского круга, о реальном положении вещей знали только они трое, да, пожалуй, еще Телка догадывалась.
   Глина, конечно, знал всю эту марьяжную историю, и она ему ужасно нравилась: ради дела ребята готовы идти до конца, плевать они хотели на всякие условности. Глина любил таких упертых и азартных. Он и сам был таким - игроком, одержимым потребностью бесконечно делать ставки, играть и выигрывать, только выигрывать... Впрочем, в последнее время он начал все больше понимать, что в бизнесе (да и в жизни вообще) при всем захватывающем азарте игры есть и другое, без которого далеко не продвинешься. "Спокойствие, уверенность, надежность" - эти три слова были девизом его банковской группы, рекламный ролик которой ежедневно крутили по всем телеканалам. Азарт с годами уступал место трезвому, холодному расчету: его деловая империя довольно разрослась, пора было остановить эту экспансию и всерьез заняться наилучшим обустройством того, что уже нажито.
   И все-таки один новый проектик он одобрил - небольшой, но заманчивый. Привязанность к молодому актеру (как он слышал от людей совершенно посторонних, Верка и впрямь был актером от Бога) его, Глину, сделала театралом. Он и раньше считал своим долгом изредка хаживать в театр, но теперь посмотрел в Москве все спектакли, о которых говорил его молодой друг. Довольно быстро научился понимать, что такое хорошо и что такое плохо на сцене. Мало того, организовал щедрое пожертвование в театр великого Марка Сатарнова, что сразу ввело его в круг московских театральных деятелей, увидевших в нем крупного мецената. Вообще-то он и Магорецкому хотел дать денег, но Верка остановил его: "Папа, милый, не гони картину. Всему свое время. Не хочу зависеть от твоих денег. Может, доживем до этого, но не теперь".
   До чего доживем? Когда доживем? Этот косвенный посыл в будущее заставил Глину иначе взглянуть на арбатский гостиничный проект. Года два назад он чисто дружески согласился войти в это дело - именно дружески, поскольку выгода была пустяковая. Хотя уже тогда его люди настойчиво докладывали, что существует другой проект, участие в котором для их компании более перспективно: речь шла о строительстве культурно-развлекательного центра. Тогда Глина только поморщился: он всегда симпатизировал Маркизу, помогал ему поставить издательское дело, и если теперь тот строит гостиницу, пусть строит, не будем мешать. "Прибыль в деньгах - это хорошо, но только без убыли в корешах", - сидя во главе большого овального стола, говорил он на совете директоров, и большинство из тех, кто слушал его, никак не могли врубиться, о чем Глина толкует: какие же это кореша, если они не понимают, где прибыль? Но спорить с Глиной здесь не было принято.
   Теперь же, через год после того как он встретил Верку, ситуация виделась ему совсем иначе. Он построит именно культурный центр, и там будет небольшая, но хорошо оборудованная театральная сцена. Театр. И основным актером этого театра будет Аверкий Балабанов. Яркая звезда ХХI века. Словом, Глина совсем спятил от любви и понимал это, но сопротивляться чувству не хотел - да вряд ли бы и смог...
   Услышав от Верки по телефону, что диплом закрывают, он понял, что нужно действовать. Первым делом он позвонил Толе Смерновскому (Смерновский всегда подчеркивал, что его фамилия пишется через "е", от корня "мер" - мера, мерить), ведущему театральному критику, с которым успел не только познакомиться, но и пару раз отобедать в подвале "Под театром" и даже перейти на "ты". "Толя, это ты мне звонил насчет Магорецкого? Что-то мне секретарша невразумительное передала. Что-то там закрывают... Или закрыли?" Это был простодушный ход, но Смерновский клюнул. "Да, да!.." - взволнованно откликнулся он, хотя не звонил, а лишь прикидывал, кто бы мог помочь. Смерновский стал подробно описывать ситуацию, а Глина, словно ничего не знал, молча, не перебивая, выслушал его, помолчал, раздумывая, и сказал: "Понятно. Ладно, позвони ему и скажи, что я жду его завтра утром. Что-нибудь придумаем".
   Все уже было придумано. В необъятном кабинете завтрак был сервирован на небольшом столике в углу, на стенах висели образцы народной керамики и между ними - несколько филоновских рисунков. Сообщив, что в свое время Магорецкий потряс его "Чайкой", Глина перешел к делу. Он, конечно, слышал об интересном замысле горьковского спектакля. Особенно восторженно отзывается о нем его, Глины, друг Толик Смерновский. Он-то и сообщил, что спектакль закрывают. Это беспредел. Тут уже дело идет на принцип. Всем этим бывшим советским нельзя подчиняться, нельзя давать им волю, иначе они всех будут иметь, как хотят. Как говорил Толстой, союзу людей плохих должен противостоять союз людей хороших. Поэтому он, Глина, предлагает Магорецкому ни в коем случае не прекращать репетиции, но пока перенести их в небольшой зал - такой зал есть в его, Глины, собственной квартире в одном из арбатских переулков. Квартира большая, занимает целый этаж и сейчас пустует. Зал, конечно, невелик, но как репетиционный, кажется, вполне годится. ("Меньше этого кабинета?" - спросил Магорецкий, оглядываясь вокруг и не скрывая иронии. Глина тоже огляделся. "Примерно такой же", - сказал он спокойно.) Когда же спектакль будет готов, он обещает найти площадку для регулярных представлений... Да, кстати, этот дом в арбатском переулке скоро снесут и на его месте уже через год будет построен новый культурный центр, и там будет театральная сцена с небольшим, но уютным залом. Вот эскиз - сцена и общий вид зала... Тут вот еще какое дело: в компании, которая будет осуществлять этот проект и одним из учредителей которой является он, Глина, среди руководителей нет ни одного специалиста по театральному делу. Не согласится ли Сергей Вениаминович участвовать в деле как консультант? Или даже одним из директоров?..
   Входя в этот кабинет, Магорецкий настраивался на иронический лад: ирония была защитой от унижения, какое испытывает любой нищий проситель, входя к меценату. Но хозяин кабинета или не заметил иронии, или посчитал ниже своего достоинства обращать на нее внимание. Между тем, слушая мягкое рокотание Глининого баса (церковный тембр, чистый дьякон), поглядывая при этом на картинки Филонова (неужели подлинники?), неторопливо поглощая яичницу с ветчиной и жареные тосты, Магорецкий перестал чувствовать себя просителем и понял, что хозяин действительно всерьез заинтересован в сотрудничестве. Сам он больше молчал - не потому, что был подавлен напором речи и содержанием предложений, но скорее сильно озадачен. Помощь была куда более щедрой, чем он ожидал. Да и вообще, похоже, это была не помощь, а равноправная сделка, хотя Магорецкий еще не вполне понимал, в чем именно заключается интерес хозяина. Когда был выпит кофе (от коньяка и ликера гость отказался: ему еще сегодня ездить за рулем, - и сам Глина пить не стал), Магорецкий, понимая, что аудиенция идет к концу, попросил день-другой на размышления.
   "Какой разговор! - согласился Глина ("Какой базар!" - послышалось Магорецкому). - Только я бы посоветовал вам переговорить еще с одним человеком. Он автор проекта и лучше меня поможет вам определиться. Я его предупрежу". Он набрал номер телефона Протасова, который в это время, расставшись с Телкой и попав в автомобильную пробку, пешком направлялся к своему офису.
   Ляпа
   За четыре года бомжевания Ляпа хорошо усвоил, что в незнакомых подъездах ночевать опасно. Увидев бомжа, спящего где-нибудь в углу на картонке, жильцы поднимают хипеж, звонят в милицию, приезжают менты - с радостью являются, с шуточками, оживленные, возбужденные возможностью до полусмерти отмудохать беззащитного и безответного: вдвоем, втроем будут бить, по очереди, и каждый с удовольствием врежет, с расстановкой, с оттяжкой. Да еще норовят сапогом в лицо, в зубы, чтобы кровь пошла. Кайф у них такой: молодые, крепкие, жизнерадостные, любят посмотреть, как человек захлебывается кровью, корчится на асфальте, на снегу - посмеяться любят. И благо, если в конце концов отвезут в обезьянник, в милицию, там хоть тепло, а то выбросят на улицу, зимой - на мороз, ползи на карачках, хорошо, если найдешь какой-нибудь неплотно закрытый канализационный колодец, какую-нибудь незапертую дверь в подвал. А нет - и замерзнешь насмерть. Утром твой окостеневший труп кинут в машину, которая собирает помойку, и отвезут к городским печам, где сжигают мусор. А тут уж мусор не сортируют - огонь все слопает... Таких случаев Ляпа знал предостаточно и такого конца боялся больше всего.
   Последние месяцы выдались особенно трудными. От трех вокзалов и до Сокольников, где в прежние годы ему и в магазинах на подхвате удавалось подработать, и бутылок в парке нагрести, и милостыню у метро или на паперти насобирать, и по мелочам что-нибудь стырить, - теперь усилилась конкуренция, и на каждый ящик в магазине, на каждую бутылку в парке, на каждую ступеньку на паперти претендовали по три-четыре охотника. Всюду появились какие-то южные люди, беженцы: то ли таджики, то ли узбеки - с огромными семьями, их неумытые и нечесаные бабы с младенцами, сосущими обвислые груди, с множеством грязных пронырливых и наглых ребятишек, после которых и за милостыней, и за бутылками ходить было бесполезно.
   Некоторое время его спасало знание стихов, особенно Есенина, и песен блатных и Высоцкого: среди бомжей и мелких уголовников у него даже была кликуха "Поэт", его приглашали читать стихи, а когда находилась гитара, то и петь - и за это поили, снабжали дурью. Но в последнее время его приглашали все реже и реже, а если он сам подходил к компании, бухающей где-нибудь у костерка в парке или в полосе отчуждения у железной дороги, и в надежде на глоток водки начинал читать стихи, то ему советовали заткнуться или вообще кто-нибудь норовил засветить в голову пустой бутылкой. Не до стихов людям стало. Между бомжами пошли крутые разборки, и каждый день можно было услышать, что кого-то сбросили в Яузу, в канализационный люк или просто в бак с помойкой - одного с проломленной головой, другого с перерезанным горлом.
   Но хуже всего было, что позакрывались самые спокойные ночевки - в подвалах и на чердаках: двери стали обивать листовым железом и навешивать на них амбарные замки. Разруха начала девяностых уходила в прошлое. Всюду утверждались новые владельцы. "Ответственные собственники" приводили в порядок доставшееся им хозяйство. Прежние дыры, надежные лазы в заборах и в стенах, через которые всегда можно было даже не пролезть, а во весь рост пройти на какую-нибудь заводскую территорию к теплой трубе позади котельной или к узлу теплотрассы, теперь оказывались прочно забиты досками, заложены кирпичом, залиты бетоном. А в подъездах... но в подъезды лучше было не соваться.
   Словом, еще в декабре Ляпа понял, что если и дальше так дело пойдет, то этой зимой он обязательно подохнет. С год назад он подсел на героин: закентовался ненадолго с одним воровским шитвисом, пел у них на хате, ходил с ними в баню, а у них порошка хоть ложкой кушай. И теперь потребность вмазаться стала более тяжелой, более мучительной, чем прежде была потребность забухать. А где такие деньги найдешь? В результате он почти совсем перестал есть и сильно ослаб за последние месяцы, а однажды, будучи приглашен компанией своих давних поклонников в баню, с ужасом увидел в зеркале, что мяса на костях совсем не осталось - один скелет. А тут еще оказалось, что он обовшивел, и, увидев это, "давние поклонники" молча взяли его голого за руки-за ноги, вынесли на крыльцо, раскачали и выбросили в сугроб. А вслед и одежонку бросили на ступени...
   И тогда он позвонил Протасову. Какое-то тупое отчаяние на него нашло, притупление чувств: не должен, никак не должен он был звонить. Пятнадцать лет назад, освободившись из лагеря на полгода раньше Маркиза, Ляпа первым делом навестил его жену... и переспал с ней. И не просто переспал, а жил у нее почти неделю. Как-то так само получилось: выпили, хорошо выпили, совершенно расслабились, ну и проснулись утром в одной постели. Потом долго не могли оторваться друг от друга, она, кажется, даже на работу не ходила, отпуск взяла за свой счет. Тихая такая женщина, вроде богомолка, дом полон икон, а в постели ну просто неудержимая... Он очнулся через неделю - и ужаснулся: друг тянет срок, а он тут с его бабой... Ушел и больше ее никогда не видел.
   Когда Маркиз освободился, и позже, когда Ляпа уже выпустил книгу своих стихов ("Основной мотив - пронзительная ностальгия по комсомольской романтике", - писал критик в газете "Литературная Россия"), вступил в Союз писателей (в тот, патриотический, на Комсомольском), был женат и жил благополучной семейной жизнью, их дружба так и не возобновилась. Маркиз стал известным издателем и одним из лидеров демократов. Они встречались на каких-то литературных тусовках, первое время обнимались, потом только раскланивались... и расставались, не испытывая потребности встретиться. Каждая новая встреча была все более холодной. Ляпа, понятно, неловко чувствовал себя из-за той истории с Маркизовой женой, но главное было не это. На какой-то презентации Маркиз, выпив полстакана коньяку и вдруг перейдя на "ты", впрямую сказал, что Ляпины стихи вызывают у него омерзение: "Что ж ты, Ляпа, все врешь и врешь? Какая там комсомольская юность? Ведь ты же сидел по хулиганке - вот и писал бы о романтике пивных забегаловок. Патриот..." В конце концов они едва приветствовали друг друга издалека. И когда Ляпа, похоронив жену, ушел в глубокий запой, продал за гроши квартиру (да и с грошами-то этими его кинули) и, как сам он, выпив, любил объяснять, "исчез с литературного горизонта", Протасов, должно быть, его исчезновения просто не заметил...
   Ляпа позвонил в "Семейные новости", через секретаршу добрался до Протасова, и тот, не выразив особой радости, холодно, но по-деловому, словно они заранее договаривались о звонке, назначил свидание - через час в редакции: через полтора он уезжал в командировку. "Хрен с ним, - подумал Ляпа, - пусть катится". Не пойдет же он туда в своих вонючих вшивых обносках. Да его и не пустят. Но к редакционному подъезду все же зачем-то прибрел и, увидев выходящего Протасова, сделал было движение навстречу, но тот, глядя в лицо невидящим взглядом, быстро прошел мимо, сел в машину и уехал - не узнал...
   Не Маркиз ему помог, а Глина, Ян Арвидович Пуго, президент инвестиционной компании "Дети солнца", чье красочное фото за большим столом в роскошном (не хуже, чем у президента России) кабинете Ляпа как-то случайно увидел на обложке глянцевого журнала, извлеченного из помойки вместе с двумя пустыми бутылками. В журнале была и статья о выдающемся предпринимателе: "Лидер по призванию". О лагерном прошлом - лишь вскользь, да и то с пиететом: мол, в те времена многие достойные люди были несправедливо осуждены и впоследствии реабилитированы... Неделю Ляпа дозванивался и все-таки дозвонился, правда, не до самого, а до референта. Подробно представился: поэт, член Союза писателей, давний товарищ Яна Арвидовича - о том, что они вместе отбывали срок в лагере, он на всякий случай говорить не стал. Референт сухо попросил позвонить через неделю. Через неделю, уже с совершенно другими, мягкими, дружелюбными интонациями, обратившись к Ляпе на "ты" и назвав "братком", референт попросил записать, а лучше - запомнить номер телефона: Ляпа должен был позвонить и сказать, что он от Глины, именно от Глины. "Да, кстати, - спросил вдруг референт, - а ты, браток, Маркиза давно видел?" "Нет, лет десять не видел", - соврал Ляпа. "Ну и лады, позвони по этому номеру, там помогут", - сказал референт, откуда-то уже знавший или догадавшийся, что нужна именно помощь.