В результате нескольких беглых встреч с молчаливыми людьми, которые охотнее объяснялись знаками, чем словами, и чьи лица совершенно невозможно было запомнить, Ляпа вдруг, как в восточной сказке, получил ключи от тяжелой бронированной двери в необъятную - во весь этаж размером - пустую квартиру в Кривоконюшенном переулке, в доме, где почти все жильцы были выселены. "Повезло тебе, бомж, - каким-то странным, не то каркающим, не то крякающим голосом сказал очередной безликий тип, передавая ключи. - Но будь осторожен: это квартира Глины. Никаких посторонних. И еще совет: поменяй обначку. От тебя трупом несет". Ляпа промолчал.
   Как ему повезло, он и сам знал. Понимал, что меняется образ жизни, а значит, нужно и помыться, и найти какую-то более-менее приличную одежду. Но вот в чем он должен быть осторожен, так и не понял: пусть бы эта квартира и принадлежала Глине, но жить-то здесь давно уже никто не жил. Если вообще кто-нибудь когда-нибудь жил после того, как две или три коммунальные квартиры были соединены и перестроены в одну, огромную. Здесь был просторный зал, в котором хоть дворянские балы устраивай. Раздвижная витражная перегородка отделяла его от комнаты несколько меньшей, площадью метров пятьдесят, видимо, предназначенной быть столовой. У дальней стены ее голубым сиянием светилась большая изразцовая печь. Было здесь и пять-шесть других комнат, две ванные в разных концах квартиры, ну и, понятно, просторная кухня, посреди которой располагалась необъятная электрическая плита, какие бывают в кухнях больших ресторанов. Ляпа решил, что на кухне он и будет жить: если врубить плиту на полную мощность, в любой мороз будет жарко. Сюда он и приволок из зала, вернее, не без усилий передвинул, царапая лакированный пол, низкое и глубокое кожаное кресло - единственную мебель во всей квартире.
   Помощь Глины, конечно, не была благотворительной - на это он и не рассчитывал. Раз в неделю, а когда раз в десять дней глухонемые курьеры (вот откуда крякающий голос!) доставляли ему товар для реализации. В основном траву, но иногда и "геру", и даже экзотический кокаин. Словом, он стал барыгой, это произошло как-то само собой, без специального его намерения, даже без его согласия, которого, впрочем, никто и не спрашивал. Просто в первый же день, через полчаса после того как он большим сейфовым ключом впервые открыл дверь квартиры, раздался телефонный звонок. Он не сразу понял, где это звенит, но телефон звонил долго, настойчиво, и Ляпа в конце концов нашел его в дальней пустой комнате. Знакомый скрипучий голос сообщил, что сейчас доставят "партию" и что через неделю приедут за деньгами. "И не вздумай бодяжить - клизму поставим. У нас бизнес без понта", - и гудки, Ляпа даже рта не раскрыл.
   Он, конечно, первым делом вмазался сам - даже удовольствие полежать в горячей ванне отложил на потом, - хорошо вмазался, чистейшим порошком, какого прежде никогда не видывал, и в ожидании прихода утопая в мягком кресле, с удовольствием подумал, что теперь ему не надо будет в мороз бегать по городу в поисках, чем бы погасить гнетущий кумар. Он даже не стал прятать свой "баян", замечательный старинный стеклянный пятиграммовый шприц, найденный позапрошлым летом на загородной свалке недалеко от правительственного санатория в Барвихе, - шприц как из магазина, с двумя иглами, прямо в железной ванночке с крышечкой. Произведение искусства, теперь таких не выпускают, всюду одноразовая пластмасса. Эту свою драгоценность Ляпа обычно старался никому не показывать, чтобы не отняли, но тут никого не было, он был единственным хозяином всего окружающего пространства, и коробочку со шприцем можно было открыто оставить на подоконнике.
   Он начал было свой бизнес навынос, таскал товар по прежним знакомцам в районе Сокольников или у Преображенского рынка. На первые же деньги в магазине сэконд-хэнд на Преображенке купил какую-то скромную серую одежонку, чтобы менты с первого взгляда не угадывали в нем бомжа "на мелководье". Но счастье не бывает частичным, если уж повезет, то везти будет во всем: вскоре он познакомился с компанией студентов-актеров, живших на первом этаже в этом же доме. Его, нищего дервиша-поэта, бывшего зэка, студенты приняли как родного. Здесь был своего рода студенческий клуб, всегда полно гостей, и если и не весь товар, то значительную часть - по крайней мере всю траву удавалось пристроить тут же, не выходя из дома...
   Телка
   У Горького Лука - единственный посторонний, странник, явившийся со стороны. Единственный отстраненный. Все остальные персонажи - здешние, оседлые, им некуда деваться, они всегда здесь пребывали и впредь останутся здесь же, они принадлежат ночлежке. Этот мусор сметен в ком и заткнут в грязную дыру. Люди еще шевелятся, иногда даже произносят слова, но изменить что-либо в своей жизни не способны... И только Лука живет свободно, по своей воле: пришел, повесил всем лапшу на уши, исчез. Кто он? Самозваный пророк, агрессивный проповедник? Лукавый проныра, который байками и лживыми утешениями отгораживается от опасности, исходящей от ночлежников (и от жизни вообще)?
   Нет, у Магорецкого Лука не посторонний. Мастер отдал эту роль Телке и предложил ей здесь, в притоне, среди заширянных, вмазанных, обдолбанных до состояния животного, утративших человеческий облик, потерявших дар членораздельной речи, - обращаясь к ним, не проповедовать и обнадеживать (стыдно проповедовать, подло обнадеживать), но спрашивать и стараться понять. Понять - и сочувствовать. Да нет, не со-чувствовать, а взять это на себя - чувствовать и понимать - вместо тех, кто такую способность утратил. Принять на себя их грех. Быть их совестью. Держать за них ответ перед Господом. Просить о прощении. И Телка, обращаясь к Сатину, не утверждает: "Легко ты жизнь переносишь!" - а спрашивает: "Легко ты жизнь переносишь?" и так спрашивает, как спросил бы Распятый на кресте, сам испытывающий в этот момент нестерпимую боль и готовый если не сказать, то подумать: "Непереносима эта жизнь, эта боль. Почто оставил меня, Отче?"
   Магорецкий был доволен, Телка работала хорошо...
   Слух, что Телка Бузони классно играет Луку, пошел по институту, и любопытные старались пробраться на репетицию. Если приходили двое-трое и сидели тихо, Магорецкий не возражал: пусть смотрят, слушают. Так и Анастасия Максовна, Телкина квартирная хозяйка, побывала на репетиции - и была потрясена.
   Репетировали в зале. До декораций, костюмов, грима было еще далеко, но суть происходящего была вполне понятна из реплик и мизансцен. Магорецкий как раз прогонял тот кусок, где у Телки монолог о праведной земле: "Сейчас ученый книги раскрыл, планы разложил... глядел-глядел - нет нигде праведной земли!" Господи, да какой там еще ученый! - это она, Телка, заглянула в книгу жизни - своей жизни и других обитателей притона, - и нет им праведной земли, нет вообще никакой надежды. Люди, которых она любит, рядом с которыми жила всегда, за которых всегда держалась, с которыми мечтала никогда не расставаться, теперь оставляют ее одну - у нее на глазах уходят, погружаются в темное небытие. Они еще подают признаки жизни, еще звучат какие-то слова, но контуры человеческого образа уже размыты и продолжают размываться день за днем. На месте души, воли, личности - зияющая пустота, все каким-то образом растворилось, вымылось прочь, ушло в канализацию. От людей остались одни только пустые и гниющие телесные оболочки, впрочем, тоже готовые в любой миг развалиться, разложиться, исчезнуть. И ведь никак не поможешь, уже не схватишься ни за что, ничем не удержишь. Ну разве что замутить вместе с ними - найти денег (продать что-нибудь с себя или саму себя), купить им большой дури - героина. Или винта. Или, на худой конец, каких-нибудь колес, таблеток. Утешить их тем, что прошлого уже нет - и нет никакой надежды на будущее, а поэтому - вперед, бездна распахнута! И тогда, прежде чем переступить последний порог, они вдруг оживут на время, даже оживятся, появится какая-то имитация чувств и разума, они будут много говорить и много двигаться, может быть, даже читать стихи, или играть на гитаре или рояле, или совокупляться - прямо на полу, безразлично, кто где и кто с кем, все всюду и все со всеми. Или вдруг начнут красиво рассуждать о том, что человек - это звучит гордо. Сатин, Барон, Бубнов, Актер, их случайные подруги. В течение какого-то времени все будут делать вид, что бурно веселятся, живут. Как механические куклы, пока не кончится завод. Но вот завод кончился, и все остановилось, замерло. Ступор... Или конец? Всё? "А после того пойти домой - и удавиться?"
   Магорецкий ничего не сказал, когда Телка отыграла свой кусок. Только один раз, как бы подытоживая, ударил деревянным молотком по столу - и это значило, что он доволен, замечаний нет, можно двигаться дальше.
   Анастасию Максовну больше всего поразило, что Нателла на сцене была некрасива, даже уродлива в своем горе. И реакции ее были быстры, энергичны никакой обычной заторможенности. "Это актриса!" - прошептала Настя сидевшей рядом и кутавшейся в черную шаль ближайшей подруге, многие годы работавшей в институте секретаршей ректора, а теперь еще занявшей и должность секретаря антропософского общества. "Ну вот, а ты все ищешь медиума, - сказала подруга мужским прокуренным голосом. - Вот тебе медиум. Она и на сцене уже в трансе". Настя с сожалением покачала головой: нет, нет, она знает, из этого ничего не получится.
   Телка держалась в стороне от Настиных антропософских увлечений. Читать Блаватскую и Сведенборга не хотела. "Вы, Настенька Максовна, умная, а мне эта премудрость недоступна", - говорила она, со смехом обнимая хозяйку за плечи. И на еженедельные собрания никогда не оставалась, исчезала из дома, ссылалась на неотложные дела: репетиции, сеанс в Доме моделей, день рождения у подруги, свидание с Протасовым (к которому, кстати, Настя относилась с большим уважением: приятный, интеллигентный, солидный человек, один из лидеров демократов; она всегда покупала его газету и читала его статьи и, встречая автора у себя в коридоре, не прочь была поговорить, а может быть, и поспорить по поводу прочитанного, но тот к дискуссиям не был расположен, отвечал односложно, тут же обращался с чем-нибудь к Нателлочке, и они или закрывались у девочки в комнате, или, извинившись, торопились уйти).
   Протасов
   Говорил ли Глина с человеком очно или по телефону, он всегда стремился подавить собеседника, навязать ему свою волю. И Протасов спорить с ним не умел, уступал, соглашался. И всегда оставался недоволен собой.
   Вот и теперь по телефону Глина говорил так, словно культурный центр дело решенное. Но сегодня, промолчав, Протасов был доволен собой. О чем говорить-то? Говорить больше не о чем. Теперь они с Глиной конкуренты. В конкурентной же борьбе инициатива, темп решают всё. Перехватив, а по сути, украв у Протасова идею арбатского строительства и наполнив ее иным содержанием, Глина решительно взял инициативу в свои руки. Но его, Протасова, как бычка на веревочке не поведешь. Недаром в издательском бизнесе он считался одним из самых крутых и дерзких предпринимателей. "Иногда кажется, что ты мягкий, весь из ваты, - сказала ему как-то жена, но в вату завернут утюг". Она-то говорила это с обидой, но он хорошо понимал, что без жесткости, без упорства, без способности идти до конца никакого дела не сделаешь.
   "Этот твой Глина слишком высоко тянется и сумел уже многим встать поперек горла", - сказал вчера Боря Крутов, друг еще с университетских времен. Протасов "вызвонил" его пообедать и в подробностях рассказал о своем арбатском проекте. Боря - умница, всегда и всюду отличник, сделал стремительную карьеру в МИДе, самым молодым в новейшей истории получил ранг чрезвычайного и полномочного посла, побывал российским представителем в ооновских структурах, месяцев пять назад был вызван в Москву и назначен заместителем руководителя Администрации президента. Одним из заместителей.
   "Оглянись вокруг, видишь, сколько в этом ресторане знакомых лиц? свободно и весело говорил Боря Крутов; он был в хорошем настроении и явно получал удовольствие от того, что новое положение дает ему возможность разговаривать с давним товарищем чуть свысока. - Из них раз, два, три... трое, как минимум, работают на твоего лагерного кореша. Или, как теперь у вас говорят, - дружбана? Понимаешь, в чем беда таких, как Пуго: у них совсем нет политического чутья (тут Крутов поднес к своему носу сложенные щепотью пальцы и понюхал их). Добиваясь определенного успеха и положения, что в нашей неразберихе, в общем-то, не так уж и трудно, они зарываются и совершенно теряют ориентиры. Им хочется получить все, что видит глаз, и они полагают, что могут. Но, как известно, жадность фраера погубит. Мне нравится, как американцы учат этих наших бандитов: Тайванчик, Япончик и всякая другая колоритная экзотика отлично смотрятся в американских тюрьмах. Но здесь они покупают себе право сидеть не в тюрьме, а в Думе. Или в губернаторском кресле. Покупают. Но теперь - всё, отошла коту масленица. Президент всерьез озабочен тем, что криминалитет идет во власть, и у Администрации есть соответствующие поручения. И в этой связи скажу, что у тебя есть хорошие шансы отстоять свое дело. Ян Арвидович Пуго... Кстати, что за дикое сочетание имени-отчества и фамилии?" "Он детдомовский", - негромко ответил Протасов, думая, что в России о делах такого рода все-таки надо бы говорить потише - особенно в публичном месте.
   Произошла смена блюд, и Крутов принялся рассказывать (так же громко, свободно, с теми же радостными интонациями) о том, как по правилам высокой гастрономии следует готовить и сервировать омара, какие вилочки и специальные крючочки используются для извлечения мяса из клешни. "В твоей гостинице обязательно должна быть лучшая в Москве кухня. Мы об этом позаботимся". Они сидели в ресторане "Сергей", что рядом со МХАТом в Камергерском, недалеко от Думы, и одновременно с ними здесь обедали пять или шесть депутатов, лица которых постоянно мелькали на телеэкранах: комитет по безопасности, комитет по делам СНГ, комитет по культуре, еще комитеты и комиссии... "Ты вот что, этот твой арбатский проект изложи вкратце, укажи на все возникшие препятствия, - уже негромко сказал Крутов, когда на улице они прощались возле служебной машины, дверца которой была распахнута охранником. - Я сейчас подумал, что управделами президента может быть заинтересован в такой гостинице. Напиши бумагу на его имя и подай мне, а я приделаю ей ноги. А что же твоя газета молчит? У тебя что, ничего нет на этого парня?" "Будем, будем искать", - кивнул Протасов.
   Еще несколько дней назад он дал поручение службе досье посмотреть и доложить, что нового появилось на Пуго за последний год. И теперь, сразу после того, как Глина позвонил и сказал, что вот перед ним сидит Магорецкий, Протасов соединился с редакцией и попросил сделать ему доклад после планерки. "И еще, подготовьте, пожалуйста, все, что найдете на театрального режиссера Магорецкого Сергея Вениаминовича". С  этим человеком Протасов хотел познакомиться поближе не только и даже не столько потому, что Глина только что назвал его имя, но потому, что имени этого он почти не слышал от Телки, хотя в ее жизни мастер курса вроде бы должен занимать значительное место. Вообще-то она, демонстрируя тонкую наблюдательность и добрый юмор, охотно рассказывала о нелегкой жизни и пестрых судьбах своих сокурсников, о квартирной хозяйке с ее идеей найти клад и осчастливить всех вокруг; о вечной Младой Гречанке, таинственной институтской секретарше, у которой, как говорят, странное хобби: дома по вечерам она шьет постельное белье и потом раздаривает всем вокруг - своим подругам, преподавателям в институте, даже понравившимся студентам; и, наконец, о собственной мамочке, которая когда-то, совсем еще девчонкой, полюбила всерьез и на всю жизнь румына, Телкиного отца, и, давно расставшись с ним, год за годом мечется по миру, хватая мужиков, сравнивая и отбрасывая в сторону негодный человеческий материал... Но в этом длинном ряду предъявленных (а иногда и сыгранных) Телкой типов и характеров не было Магорецкого. И, когда Протасов просил рассказать о режиссере, о репетициях, она как-то смущалась, отвечала неохотно и односложно или вообще старалась уйти в сторону. Это было тем более странно, что вчера вечером во время выпивки ее сокурсники чуть ли не каждую минуту наперебой вспоминали мастера: так много он значил в их жизни.
   Телкины друзья понравились Протасову. Трогательные великовозрастные дети: всё в их жизни зыбко, все неопределенно - всё впереди. И Верка Балабанов, провинциальный демон, и простенькая, живая и смешливая Василиса, не отрывающая влюбленного взгляда от своего Базыкина, и сам Гриша Базыкин, спокойно, уверенно и дерзко отказывающийся раскладывать жизнь по знакомым полочкам: нет, долой Булгакова, долой Горького, долой устоявшиеся каноны... "В школе нас учили, что материя первична, а сознание или даже дух вторичны, - сказал он вчера, держа на ладони низкий стаканчик с водкой так, словно это был череп Йорика. - Но с какой стати материя начинает мыслить? Ей это зачем нужно? Случайно, что ли? То есть вся жизнь - результат нелепой случайности? Нет, материализм - это бред какой-то". "Всё и вся мыслят только от скуки, когда нет других развлечений, - сказал Верка. Он полулежал на диване тоже со стаканом в руке и задумчиво глядел в потолок. - Материя, дух... ах ты мой Шекспир ненаглядный, тебя волнуют пузыри земли..." Протасов давно отвык от студенческих тусовок, забыл, что можно, выпивая, полночи толковать о духе и материи, о мировосприятии Горького или о нравственном сломе (или подвиге?) покойного Эфроса, с подачи властей принявшего "Таганку", когда Любимов остался на Западе.
   Когда-то "Таганка" была для Протасова своим театром: еще школьником он свел знакомство с радистом, который через боковую дверь проводил его в радиорубку. "Мастера и Маргариту" Протасов посмотрел раз шесть или семь. И "Преступление и наказание". И "Гамлета" с Высоцким.
   В восьмидесятом, он, конечно, посчитал своим долгом прийти на похороны Высоцкого. И в жаркий июльский полдень в давке, в потной, возбужденной толпе на Таганской площади получил едва ощутимый укол под лопатку и в первое мгновение не придал этому значения, решил: кто-то хулиганит, - но к вечеру почувствовал себя плохо и еле добрел до дома. Он стал задыхаться, кожа приобрела какой-то красно-лиловый оттенок и так натянулась, что, казалось, вот-вот начнет лопаться. Родители страшно испугались, вызвали "скорую", но врачи не знали, что делать, не знали, что за гадость введена в организм. Лучше ему стало только под утро, но все-таки дня два он провалялся в постели. На площади, как потом говорили, укололи многих. Но что это было? И кто? Маньяк? Гэбуха, озлобленная тем, что Высоцкому устроили народные похороны? Впрочем, гэбуха - те же маньяки. Структурированная шизофрения.
   Протасов был тогда юным студентом факультета журналистики, яростным говоруном и спорщиком, с упоением читал любой попадавший в руки "самиздат" и каждый вечер перед сном, прижав ухо к пластмассовым ребрам динамика, сквозь вой глушилок слушал западные "голоса". Его вышибли с четвертого курса. В дискуссионном клубе он толкнул речь, в которой были и явная поддержка Юрия Любимова, и менее явная, но хорошо угадываемая апология Московской хельсинской группы и даже восхищение Андреем Дмитриевичем Сахаровым. И самое главное - вопрос, обращенный к аудитории: "А мы сами сумеем жить не по лжи?" Секретарь факультетского парткома предложил компромисс: ему не нужен был скандал, и он готов был обернуть дело так, что это, мол, спланированное выступление, если угодно, провокация - чтобы подхлестнуть аудиторию к более активному выражению мнений.
   Словом, пришлось выбирать между исключением и славой провокатора. И он, понимая, каким ударом исключение будет для родителей, уже готов был принять парторговский компромисс и остаться: его левацкие взгляды хорошо знали на факультете, кто поверит в его неискренность? "А потом они сделают из тебя регулярного стукача", - с печалью сказал тогда Крутов. Окончательно дело решила Лара, подруга Протасова, будущая жена: "С ума сошел - соглашаться? Что я потом скажу нашим детям?" Она слышала "по голосам", что так говорила жена какого-то заколебавшегося и готового к отступничеству диссидента, и эта формула произвела на нее сильное впечатление. Детей у них не было и не ожидалось, но Протасов подал заявление и забрал документы - это был самый мирный выход из ситуации, и секретарь парткома на него согласился, впрочем, без особой радости, сожалея, видимо, об упущенной добыче.
   А через три года Протасова посадили: он переписывал и продавал кассеты с песнями Высоцкого, Галича, Окуджавы и церковными песнопениями, которые тогда пользовались особенным спросом в интеллигентской среде.
   Кассетный бизнес в начале восьмидесятых был довольно прибыльным, и Протасов быстро поставил дело: к концу первого года на него работало уже человек тридцать, он открыл точки в Ленинграде, Киеве, в Прибалтике, по областным городам. Чистые кассеты он получал из Финляндии и через Владивосток - из Японии. К моменту, когда его арестовали, он успел заработать достаточно, чтобы купить двухкомнатную кооперативную квартиру в Теплом Стане (оформили на Лару). Там его и взяли: выбежал утром в лесопарк сделать зарядку, а когда вернулся, его уже ждали в подъезде человек десять оперативников. Поднялись с обыском, нашли четыре японских двухкассетника, на которых чуть ли не круглосуточно шла перезапись, сотни две готовых кассет. Лара в едва накинутом халатике стояла в дверях большой комнаты и курила, прикуривая одну сигарету от другой. В комнате висел сизый дым. Человек, руководивший обыском, мягко попросил ее пройти на кухню: мол, дышать нечем. "Палач!" - внятно сказала она ему. Но на кухню все-таки ушла.
   Квартиру не конфисковали только потому, что Ларкин папа (человек засекреченный, то ли летчик-испытатель, то ли физик-ядерщик) написал заявление, что это он дал дочери денег на покупку квартиры, к которой "этот подонок и отщепенец, заслуживающий самого строгого наказания", не имеет никакого отношения. Дело, действительно, могло обернуться весьма серьезно, поскольку на одной кассете обнаружилось записанное с эфира интервью Солженицына: для себя писал, не для продажи, и намеревался, прослушав пару раз, тут же стереть, но не успел.
   "Надо бы пустить тебя по семидесятой - "антисоветская агитация и пропаганда", - семь и пять "по рогам" (то есть ссылка), но пожалели молодого и зеленого", - врал следователь-гэбэшник. К тому времени Протасов уже почти полгода смотрел на мир сквозь портянки, развешанные для просушки в камере, где на двадцать спальных мест было прописано полсотни зэков, из которых десять болели туберкулезом, а еще пятерым нужна была срочная психиатрическая помощь, - и хорошо усвоил, что здесь никто никого никогда не жалеет. Он уже понимал, что начальство по-своему правильно рассудило: из фарцовщика средней руки не следует создавать еще одного "мученика совести". Его приговорили хоть и по максимуму, но всего лишь за спекуляцию, правда, в особо крупных размерах.
   Но в "мученики совести" он все-таки попал: дело заметили и взяли на свой учет диссиденты-правозащитники (Лара, молодец, развернула тихую, но настойчивую активность и кому нужно дала знать) и внесли в списки узников совести - как пропагандиста и распространителя свободной песни. Даже академик Сахаров будто бы вставил его имя в какое-то свое заявление. Об этом ему уже на зоне сообщил Глина Пуго, который имел доверительные отношения с лагерным начальством.
   После первых недель растерянности в тюрьме Протасов быстро понял, что быть советским заключенным - это совсем не трагедия, а всего только особенный образ жизни или даже особенная профессия. Профессия, к слову, не из последних: именно она сделала всемирно известными Солженицына, Щаранского, Буковского и многих, многих других. Когда тебе двадцать пять и ты прочитал и "Архипелаг", и Евгению Гинзбург, и Надежду Мандельштам, и кипу другого диссидентского самиздата, знаешь по именам всех дикторов "Свободы" и у тебя у самого есть немалые литературные амбиции, не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что твое трехлетнее тягало, твоя прогулка по лагерям и тюрьмам рано или поздно пойдет тебе на пользу.
   "Есть люди, которые сидят за дело и для дела, - философствовал тогда Глина Пуго - тертый, козырной, самый авторитетный человек на зоне. - А есть люди, которые сидят без дела. Вот ты, Ляпа, сидишь без дела. Кому ты там в пивной вилку в жопу воткнул? (Они когда-то жили в одном городе, и Глина знал Ляпу еще мальчишкой, комсомольским поэтом.) А есть такие, для которых сидеть - это и есть дело. Мы с Маркизом сидим, потому что нам надо сидеть для дела надо. Для завтрашнего дела. Сегодня наше место именно здесь. Здесь мы делаем свое будущее".
   Глину взяли по подозрению в организации убийства какого-то крупного цеховика (подпольное производство трикотажа), но повесить на него эту "мокруху" толком не сумели, дело слепили на скорую руку и подкрепили, смешно сказать, какой-то ржавой волыной и "корабликом", спичечным коробком с травкой, - и то, и другое менты на всякий случай подбросили ему в машину. Просто пора пришла: в области его влияние к тому времени чуть ли не сравнялось с влиянием секретаря обкома. Он и сам понимал, что малость зарвался, и был доволен, что все закончилось лагерем: могли и шлепнуть где-нибудь в подворотне...
   А все-таки жалко расставаться с Глиной. Протасов, хоть и был моложе, всегда относился к нему немного свысока, как старший к младшему, что, в общем-то, соответствовало тому месту, которое сам Глина отвел в своей жизни удачно подвернувшемуся под руку Маркизу: быть наставником и помощником в продвижении его, Глины, в круг респектабельных граждан. Маркиз был одаренным и внимательным педагогом и много работал со своим воспитанником, стараясь передать все, что сам начитал в молодости. Но, надо сказать, и Глина щедро платил добром. На зоне неизбежные мелкие стычки с отмороженными зэками не имели для Протасова сколько-нибудь серьезных последствий прежде всего потому, что все знали: он - друг Глины. И после лагеря Глина немало помогал, например, когда Протасов поднимал газету и издательство. Кредитами помогал, бывало, посылал своих людей, если протасовские должники пытались зажать деньги, рекламой снабжал и оплачивал ее щедро. Полтора года назад Глина сам вызвался помочь и с гостиницей. "Гостиница - какое-то теплое, доброе дело, да? Аристократическое: герб, вензель. Назови ее "Маркиз Д'Арбат". Как-то все это кучеряво смотрится", - сентиментально расслабившись, говорил он Протасову. И не было никакого сомнения, что эта благожелательность была искренней. Что же потом-то случилось?..