Черт побери! Вот в чем суть – они хотят передать его отряд под командование Лукезе. Поэтому они и приказали Монтекки выехать с горсткой людей (ибо что такое «подобающая свита» веронского капитана в глазах венецианских патрициев?).
   Что ж, посмотрим.
   На другой день отряд развернулся и тронулся в путь. Когда конвой Камерини догнал их, посланник дожа был в бешенстве.
   – Что это значит, Монтекки?
   – Я исполняю приказ Совета.
   – Но я сказал, чтоб вы...
   – Отправлялся в Венецию с подобающей свитой. А что для командира подобает в качестве свиты больше, чем его отряд?
   Посланника перекосило, а Монтекки продолжал.
   – Не выйдет, Камерини. Мои солдаты не будут воевать под началом Лукезе. Так и передайте дожу.
   И конвой посланника исчез в клубах пыли, поднятых всадниками на дороге. Над пылью раскаленной синевой сияло небо.
   Отряд продвигался форсированным маршем – раз совет пожелал, чтоб Монтекки возвращался немедля. Но это отнимало слишком много сил у раненых. Вдобавок за кампанию против Милана Монтекки заплатили, а за войну с турками – еще нет. Поэтому Монтекки, поразмыслив, решил – не стоит излишне торопиться.
   Миновав очередную деревушку, они остановились. В низине между холмов можно было расположиться вольготнее, чем на жалких деревенских улицах. В таверне и у мужичья взяли, что нашли, и отпраздновали, наконец, победу.
   В ту же ночь на них напали. Поначалу Монтекки, который крепко спал и с трудом разлепил глаза, подумал, что это Браччо вернулся со свежими силами, чтобы отомстить за поражение.
   Но он ошибся. В открытом бою Лукезе не мог сравниться со своим противником, но резать ночью спящих его солдаты умели виртуозно. Лукезе сумел обойти и окружить отряд Монтекки и воспользоваться всеми преимуществами неожиданного нападения. Солдаты Монтекки сомкнулись вокруг него, но было слишком поздно. Драться почему-то было очень трудно, для того, чтобы сделать простейший выпад, приходилось прилагать чудовищные усилия, привычный клинок стал так же тяжел, как бастард Гоффредо, сражавшегося рядом.
   Все сливалось воедино – хриплые крики и ржание бесившихся коней, багровый туман, застилающий глаза, и рыжее пламя, с костров перекинувшееся на палатки. Последнее, что Монтекки увидел, прежде чем его оглушили – отрубленная рука, лежавшая на земле. Рука, не выпустившая меч.
   Меч Гоффредо.
* * *
   Кляп затыкал рот, лицо прикрывала рогожа, голова раскалывалась, и казалось, что долетавшие до него голоса раздаются в бреду. Но уж слишком знакомы были эти голоса.
   – Почему, мессере? Это было бы безопаснее. И какая разница, где он умрет – здесь или в Венеции? – Это Лукезе.
   – Если б не было разницы, я бы устроил так, чтобы в вино для него трактирщик добавил яд, а не сонную настойку. – Голос Камерини.
   Яд...снотворное... что-то такое уже было. Но давно...и не с ним, не с ним...
   – Не все его люди убиты. Уцелевшие прячутся где-то за холмом и могут попытаться отбить его.
   – То, что они уцелели – это ваша вина, Лукезе. Поэтому его должны везти тайно. Что до прочего... В Совете желают лично убедиться, что предатель получит по заслугам. Как раз то, что ему обещано. Его вознесут выше всех. На самой высокой виселице.
   Лукезе хохотнул.
   – Меня-то вам так поймать не удастся. Я получу то, что мне обещано.
   – Безусловно, синьор Лукезе, безусловно.
   И они везли его тайно, в повозке, натянув на голову мешок. Монтекки не мог угадать, что это за дорога. Лукезе среди тех, кто охранял пленника, не было. Несомненно, подлый венецианец разделил свой отряд, дабы сбить с толку солдат Монтекки, на тот случай, если они вновь объединились и собираются напасть и освободить своего командира. А вот голос Камерини он порой слышал. Возможно, тот заботился, чтоб пленник не сбежал – своими методами, подбавляя дурман в питье.
   Все кончилось внезапно, когда проклятый мешок сорвали, а благословенный клинок разрезал путы на руках и ногах. Ледяная вода, обрушившаяся на голову, изгнала вялость и отупение. Итак, его все-таки отбили.
   Но лица тех, кто окружали его и поднимали на ноги, были Монтекки незнакомы. Не видел он и Камерини. Похоже, радоваться было рано.
   Они находились на каком-то постоялом дворе, и Монтекки препроводили в зал. Поставили перед ним миску с полентой и кувшин вина – но он, памятуя о недавнем отравлении, к угощению не притронулся. Зал был пуст, но снаружи гомонили, и он не сомневался, что за выходом наблюдают.
   Затем дверь открылась и вошла женщина – светловолосая, черноглазая, в дорожном платье, с приколотой к вороту веткой жасмина. Поверх платья на сей раз была не кираса, а кольчуга, и видно была, что женщина тонка и стройна, как в те давние времена, когда бедный Паломник воспевал незаконную дочь герцога Веронского как девственную Диану.
   Стало быть, он попал из огня да в полымя.
   – Итак, синьор Бенволио – или по нынешним обстоятельствам вас лучше называть Мальволио? – рада вас видеть.
   – Не могу сказать того же, – буркнул он.
   Розалина делла Скала села за стол напротив него.
   – Отчего же? Вряд ли я ужаснее Совета Десяти вместе с дожем. Выходит, правду говорят, что они заботятся, чтоб их кондотьеры не одерживали слишком больших побед и не возомнили о себе... Прошу прощения, не могла подоспеть раньше. Мне надо было вернуть своих детей, да и роды требуют некоторого времени.
   – Роды? Ах, да...
   Она с гордостью кивнула.
   – Отличный крепкий мальчик. Никколо был бы доволен.
   – Но Николо не был его отцом.
   – Это неважно. Он видел, из кого получится воин.
   Видимо, отрава еще продолжала действовать. Иначе с чего они сидят и ведут светскую беседу – после всего, что было? И что, собственно, было?
   – Как вам удалось отбить меня?
   – С помощью вот этого. – Она подняла два пальца – указательный и средний. Этот жест, пришедший из Византии, означал «удваиваю цену» и был знаком каждому наемнику. – Я купила вас у людей Лукезе. Впрочем, любая сумма, которую бы я предложила, устраивала их больше чем, что требовал у Совета их командир.
   – А что он требовал?
   – Свою конную статую на площади Сан-Марко. Совет пообещал. Лукезе хотел потешить свое тщеславие, а солдатам что с того? Им сольди нужны.
   И они оптом продали мне и вас, и Камерини. Кстати, о том, что вы в плену, мне рассказал один из ваших людей, прибившихся к нам. Угоне....или Угуччоне? Так вот, он отказался от своей доли в контракте, при условии, что ему позволят лично задушить Камерини. И я разрешила. В некоторых просьбах мужчинам так трудно отказать...
   Монтекки отпил вина. Нет, эта травить не станет, у нее другие методы.
   – Откуда у вас столько денег? – осведомился он.
   – Я продала Сермонету графу ди Фонди.
   – Что?
   – Переговоры об этом шли уже давно. Оттого-то Онорато Гаэтани и поспешил ко мне на помощь, а вовсе не из рыцарского благородства. Он не хотел, чтоб город, предназначенный ему, был разрушен. Да, синьор Бенволио. Пятьдесят тысяч дукатов. С учетом того, что я укрепила замок, а Джанни выстроил дворец, все это стоит вдвое дороже. Но, поскольку мне через родню отца стало известно, что Сермонету собирается захватить Святой Престол, я могла бы не получить и этих денег.
   Монтекки не ответил. Теперь он понял, о чем умолчал Камерини, и для чего республике понадобились дети графини. Не для торга с Розалиной дела Скала. В будущих переговорах с папой законные наследники Сермонеты могли являть собою полезные фигуры. Но графиня успела сделать ход первой.
   – Впрочем, теперь это забота Гаэтани, не моя. Большую часть денег я перевела своему банкиру, а остальное потратила на вас.
   – Месть – такое сладкое блюдо, что на него и золото не жалко, верно?
   – Нет, синьор Бенволио. Теперь моя очередь задавать вопросы. И как раз о мести. Хотя моя мать была из рода Капелли, ваша семья никогда не считала меня своим врагом. Стало быть, дело не в родовой вражде. Вы ненавидите меня, синьор Бенволио, лично вы. И мне стало любопытно – за что? Я не причинила вам зла, мы и знакомы почти не были...
   – Паломник, – сквозь зубы произнес Бенволио.
   Она сдвинула брови.
   – Вы о ком?
   Монтекки сухо рассмеялся.
   – Он любил вас, боготворил, а вы его даже не помните. Проклятье! Если бы вы не оттолкнули его, он бы не спутался с этой...
   – А, так вы о Джанфранко говорите! Он и кузина... как ее... Сильвия, Джулия? Маленькая такая, черненькая... я плохо знала ее. Но почему вы называете его Паломником?
   – Он в детстве сильно болел, боялись, что не выживет. И возили в Рим, к раке святого Петра. Оттого в семье его и звали не иначе как «Ромео» – римский паломник. – Воспоминания детства смягчили его голос, но лишь на миг. – Он был не только моим братом. Он был моим лучшим другом. Не было никого на свете дороже для меня. Чем он. А ты убила его. Своим равнодушием, своим бессердечием, свое жестокостью. И ты забыла всю эту историю – ведь тебе не пришлось тогда страдать, хотя погибли и твои родные. Паломник был прав – ты не можешь, не способна любить...
   – Однако ты изрядно выиграл из-за той, как ты говоришь, истории. У старика Монтекки не осталось сыновей, и он назначил наследником тебя, своего племянника. Не так ли? А что до того, что мне не приходилось тогда страдать... Верно, я не плакала ни по родственникам, ни по Джанфранко. Я любила Марко...
   – Какого еще Марко? – раздраженно спросил он. Розалина пристально смотрела ему в глаза, и что-то в этом взгляде оживило память. – Маркуччо? Племянника герцога?
   – Да. Мы были помолвлены.
   – Я не знал.
   – Никто не знал, кроме отца. Помолвка держалась в тайне, пока ждали разрешения на брак от его святейшества. Ведь мы были двоюродными. Оно и пришло, это разрешение, но уже после смерти Марко. А убит он был в дурацкой стычке... как это у вас называлось? «Схватка тигров»?.. которую заварил твой Паломник.
   – Неправда! Все было не так! Он пытался всех помирить!
   – Не лез бы со своим миролюбием, все бы и были живы! – с яростью выкрикнула она. – А Марко убили! И я плакала о нем, а не убийце его, придурочном кузене Тебальдо, и уж, конечно, не о Монтекки.
   Бенволио подавленно молчал. Странно – они вроде бы дружили с Маркуччо, и близко дружили, но за десять лет его образ совершенно стерся из памяти. Лишь отрывочные воспоминания – болтун он был, каких мало... да и лгун, пожалуй... он и о Розалине болтал что-то такое, не вязавшееся с представлением о ней, как о холодной кукле...что-то о ее горящих глазах и влажных губах . Но Бенволио думал, что это он нарочно, чтоб позлить Паломника.
   Он попытался оправдаться.
   – Маркуччо сам вызвал Тебальдо. Тот даже и не думал его задирать. Но Маркуччо непременно надо было подраться. Он из нас был самый отчаянный. Мы дрались по другому поводу, а ему и повод не был нужен.
   – Теперь получается, что это он – виновник всех наших бед? – с горечью спросила Розалина. Поскольку Бенволио не нашелся с ответом, она продолжала. – Наверное, это свойственно всем нам – непременно искать виновных. Я сама много размышляла над этим. Два человека получили прямую выгоду от этих убийств. Ты и кузен Валенцио, младший брат Тебальдо. По правде говоря, я подозревала, что это ты все затеял, но, похоже, ошиблась. Возможно, Валенцио в самом деле науськивал старшего братца. Он получил в результате даже больше, чем мог надеяться. А может, и нет. Тебальдо не нужно было подталкивать, чтоб он лез в драку. Но это уже не имеет значения – Валенцио убили два года спустя. – Она замолчала, подтянула к себе кувшин с вином, и отпила прямо из горла.
   – Стало быть, никто не виноват, – сказал Бенволио.
   – Или все виновны. Что то же самое.
   – И что теперь? Вернешь меня венецианцам?
   – Это вряд ли. Деньги-то мне все равно назад не получить.
   – Значит, убьешь меня.
   – Что в том пользы? Вот – что ты умеешь в жизни, Бенволио Монтекки?
   – Глупый вопрос. Воевать, конечно. – Тут до него дошло. – Ты хочешь заключить со мной контракт? Учти, я дорого беру.
   – Но не при нынешних обстоятельствах. У тебя больше нет своего отряда.
   – Я могу снова собрать людей. Или вернуться к Браччо. Он умный человек, он пойм,ет.
   – Браччо-то поймет, герцог Миланский не поймет. Он человек злопамятный. Нам ли не знать.
   Под «нам» она разумела род делла Скала, но Монтекки кивнул. Однако возразил: – Тебе тоже не пристало ставить условия. Ты лишилась своих владений.
   – Так. Но одно владение можно заменить другим, верно?
   – Заменить? Ты уже не графиня ди Сермонета.
   – Но я и не какая-нибудь Мария Путеолана, чтоб добывать средства на жизнь, служа мечом правителям. На берегах Адриатики достаточно городов и замков, где можно закрепиться.
   – Для этого ты меня искала? А я что с этого буду иметь?
   – А вот что. Мне надоело, что моих мужчин убивают. Трех раз достаточно. Поэтому я собираюсь сделать вам, синьор Монтекки, наилучший подарок, который такая женщина, как я, может преподнести мужчине. Я приложу все усилия, чтоб вы умерли своей смертью и в собственной постели.
   Эти слова можно было истолковать по-разному. В том числе – в приятном и не совсем пристойном смысле. О других возможностях Бенволио предпочел не думать.

Часть третья ВЕЧНОЕ ОЧАРОВАНИЕ ДЕТЕКТИВА

Даниэль Клугер
Дело о двойном убийстве

   В прежние времена, когда защитники такого малопочтенного жанра, как детектив, пытались доказать: ничего постыдного в любви к рассказам Артура Конан Дойла или романам Агаты Кристи нет, они часто приводили в качестве примера детектива, являющегося одновременно высокой литературой, творчество Федора Михайловича Достоевского. Разве «Преступление и наказание» не детектив? Тоже ведь повествование об убийстве. О преступнике. Даже сыщик есть – следователь Порфирий. И заканчивается, как будто, в соответствии с канонами: признанием и осуждением преступника.
   Так что же? Детектив «Преступление и наказание» или нет? Только не с точки зрения литературного мастерства автора, а по законам жанра? Разумеется, нет. Как ни хотелось бы записать в ряды писателей-детективщиков великого Достоевского – нет. Роман его (по жанровым особенностям) следует отнести к разряду криминальной прозы. Поскольку нет в нем основной категории, о которой мы говорили в самом начале – нет в нем тайны. Той самой тайны, наличие которой делает детектив самым поэтичным из видов прозы. С самого начала известен убийца, известны его мотивы, известно орудие убийства. Роман показывает лишь путь раскаяния преступника.
   Казалось бы, все так.
   Но есть нечто, рождающее сомнение. Не знаю, как вам, уважаемые читатели, а мне при чтении этого романа никак не удавалось отделаться от ощущения некоей тайны, присутствующей под текстом.
   Объяснение этому ощущению я нашел у Иннокентия Анненского в статье «Достоевский в художественной идеологии» (статья вошла в знаменитые «Книги отражений»). Вот что пишет этот блестящий поэт и тонкий знаток литературы о «Преступлении и наказании», а вернее, о причинах ощущения помянутой мною таинственности: «Останавливало ли ваше внимание когда-нибудь то обстоятельство, что в дикой, чадной тревоге Раскольникова всему больше места, чем самому убийству(курсив И. Анненского) – его непосредственным, почти физическим следам? Даже самая картина с топором в романе как-то не страшна... и главное, не отвратительна. Страшно, ужасно даже, только не как должно быть у новичка-убийцы...»
   А ведь правда! Криминальный роман, подробно рассматривающий ситуацию именно глазами преступника (в чем его отличие от детектива), ставящий в центр повествования-анализа психологию преступника и психологию преступления – и вдруг само убийство выглядит как-то... Как? Ниже в той же статье Анненский бросает многозначительное замечание: «Физического (т.е. реального – Д.К.) убийства не было».
   Вот тебе и раз! Как же это может быть – ведь в романе описываются душевные муки убийцы, его прозрение, его раскаяние. А Иннокентий Анненский – действительно, великий поэт и великий знаток – утверждает: не было убийства! То есть... Раскольников не убивал! Не рубил топором ни старуху-процентщицу, ни ее несчастную сестру Лизавету.
   Почему же он чувствует себя убийцей?
   Потому что он – болен. На протяжении всего романа, с самого начала и почти до самого конца несчастный молодой человек находится в состоянии горячечного бреда, лихорадки – временами попросту теряет сознание. Именно в этом, нервически-бредовом состоянии, когда сам больной перестает отличать сон от реальности, слышит он и разговор о праве на убийство старухи-процентщицы, и о самом убийстве. Иными словами, больной человек, мучившийся вопросами, модными в тогдашней молодежной среде, отождествил себя с неведомым убийцей (или убийцами) и дальше повел себя уже так, как если бы он действительно совершил убийство. Вот только само убийство в его памяти выглядело неправдоподобно.
   Анненский показывает, что все это писатель сделал абсолютно сознательно. Это подтверждается удивительной чертой, касающейся структуры книги: ни один роман Достоевского не содержит столь малого количества собственно авторского текста. Иными словами, в этом романе великий писатель почти нигде не говорит о собственном отношении к описываемым событиям.
   И вот тут-то мне и пришло в голову: если в романе есть загадка, если преступление, н а с а м о м деле совершенное кем-то, нераскрыто – значит, можно бы попытаться оценить «Преступление и наказание» в соответствии с каноном детективного жанра. Иными словами, прочесть роман Достоевского как если бы он был детективом. И попробовать ответить на вопрос, который всегда ставится авторами детективных романов: кто преступник?
   Если Раскольников всего лишь неврастенический тип, человек с неустойчивой психикой, в полубезумном состоянии взваливший на себя чужую вину и пошедший в результате на каторгу (мы, кстати говоря, знаем реальные случаи самооговора), то кто же в действительности (романной действительности) убил старуху-процентщицу и ее сестру Лизавету? И вообще – есть ли среди действующих лиц романа преступник? Поскольку мы договорились прочесть «Преступление и наказание» как детектив, постольку должен быть.
   Но прежде я хочу еще раз повторить: речь идет не о том, что автор сознательно шифрует разгадку событий своего произведения. И Достоевский писал именно историю Родиона Раскольникова, человека, чья жизненная философия оправдывает убийство во имя высшей цели (в двадцатом веке такими суждениями, увы, никого не удивишь!). И показал, как смертельно заболевает совесть такого философа в момент, когда из теоретика он превращается в практика – совершает зверское убийство. Я же просто предложил прочесть роман как детективное произведение. И попробовать разгадать подлинную историю описанного преступления. На самом-то деле великого русского писателя, разумеется, интересовала не полицейская составляющая романа (улики, доказательства), он ставил перед собою совершенно иные задачи.
   Из чего следует, что писатель сам мог ошибаться в ходе расследования. Ибо мир, воссозданный им на страницах романа, столь материален (не говорю – реален, тут материальность иного порядка), что сам создатель его может ошибаться.
   Таким образом, мы рассматриваем роман как извлеченное из архива полицейское «Дело по обвинению мещанина Раскольникова в умышленном убийстве ростовщицы». Мы читаем показания свидетелей, заключение следователя и приговор суда.
   Это первое. Второе же, о чем, как мне кажется, тоже следует помнить, заключается в следующем. Романы Достоевского внутренне столь тесно связаны друг с другом, так часто в этих книгах выступают одни и те же люди, волею автора меняющие имена-маски, что для расследования нам просто необходимо по временам заглядывать и в другие «Дела», хранящиеся все в том же полицейском архиве на полке «Показания Ф.М.Достоевского». Например, в «Дело об убийстве дворянина Карамазова».
   Мало того – с учетом внутреннего единства литературного процесса вообще, не исключено, что ответ на некоторые вопросы, возникающие в ходе расследования, придется искать и в книгах другихрусских писателей, младших или старших современников главного свидетеля. Таков третий момент, на который я хотел бы обратить внимание читателей, прежде, чем мы продолжим поиски ответа на вопрос: кто убил старуху в романе «Преступление и наказание»?
   Подведем некоторые итоги предыдущего этапа. Блестящий «эксперт» Иннокентий Анненский утверждает: «Физического убийства не было.» Причем имеется в виду, не то, что убийства не было вообще, но что главный подозреваемый Родион Раскольников никого не убивал. И доказывает это, обращая наше внимание на следующие моменты. Во-первых, картина убийства, какой она предстает перед нами из «показаний» Раскольникова, иными словами, то, как этот герой описывает преступление, которое он, якобы, совершал, неправдоподобна. Нереальна. Недостоверна.
   Во-вторых, состояние Раскольникова на протяжении всего романа (как физическое, так и душевное) таково, что, кажется, если бы в тот момент стало известно не об убийстве, а, например, о грандиозном землетрясении в центре Санкт-Петербурга, повлекшем за собою бесчисленные жертвы, он мог бы и это стихийное бедствие объявить делом своих рук. Было бы вполне объяснимо, если бы в такое взвинченное, горячечное состояние человек пришел после совершения преступления. Тогда ясно: больная совесть. Муки раскаяния. Но в том-то все и дело, что больным, душевнобольным человеком Раскольников предстает раньше! С первых же страниц романа.
   И еще одно. Раскольников, руководствуясь новейшими (для того времени) философскими веяниями, любит оправдывать преступление. Теоретически. В статьях, в разговорах. Рискну высказать предположение, что теоретизирующий на криминальные темы человек не способен на совершение реального преступления? Ибо: обратите внимание – обладая развитым воображением (это необходимо, иначе – какие статьи, какие разговоры?), такой человек рисует в своем сознании эстетическую картину убийства, весьма далекую от реальности. Но даже такая картина, не содержащая житейски страшных деталей, способна поразить его настоящим ужасом.
   Возвращаясь к Иннокентию Анненскому, хочу обратить ваше внимание еще на одну деталь, упоминаемую в его статье. Он говорит о «Записках из Мертвого дома». Посмотрим, о чем именно идет речь в упомянутых им главах. В одной из них Достоевский вспоминает своего сотоварища по заключению, некого дворянина Горянчикова (вообще пребывание в каторжном остроге не только наложило отпечаток на всю дальнейшую жизнь Достоевского, но и дало материал для большей части его произведений). И вот на что обращает внимание Анненский: «Речь идет о дворянине-отцеубийце, который, хотя и не сознался, был осужден». Тут, безусловно, параллель в «Братьями Карамазовыми». Но вот далее: «На каторге были убеждены, что он точно убийца и есть. Арестанты даже подслушали как-то во сне его самообличающий бред (!)». Далее, в 7-й главе Достоевский, дополняя «записки Горянчикова» (ведь именно ему приписывается авторство книги) указывает: «После десяти лет каторги отцеубийцу отпустили с миром, так как нашлись другие убийцы – подлинные».
   Не ключ ли это к роману, не подтверждение ли того факта, что мы имеем дело не с преступлением Раскольникова, а с его самооговором?
   И еще одна деталь – уже не из литературы, но из реальной жизни. Из биографии Федора Михайловича Достоевского. В свое время на все лады объяснялась загадочная история, поведанная самим писателем – о якобы совершенном им чудовищном преступлении – изнасиловании малолетней. По воспоминаниям многих современников писателя, он неоднократно повторял этот рассказ-признание, всякий раз – с множеством деталей, придававших достоверность. Спустя годы после смерти Достоевского время от времени возникали споры: правда ли это, действительно ли писатель совершил ужасное преступление?
   Со временем удалось вполне убедительно доказать, что – нет, конечно же, нет. Свидетели, ужаснувшиеся чудовищному признанию, на самом деле оказались свидетелями литературного акта: Достоевский от первого лица повествовал историю, которую придумал для ненаписанного им «Жития великого грешника». Сбивчивость же, странное косноязычие, лихорадочное возбуждение писателя, отмечавшееся слушателями и очевидцами, связаны были с психической стороной натуры (к слову сказать, в невротических состояниях, присущих Раскольникову, Ивану Карамазову, некоторым другим персонажам, Достоевский передал ощущения вполне автобиографические – человека, больного эпилепсией).
   Итак, кажется, всего изложенного достаточно для того, чтобы убедиться: в детективе, как бы скрывающемся внутри романа Достоевского, со всей определенностью говорится: Родион Раскольников не убийца. Страдающий, в какой-то мере обозленный существующей социальной несправедливостью, исступленно верящий в величие собственного гения, болезненный, валящийся в горячке, отягощенный нервными припадками молодой человек. С богатым воображением, мучительно рассуждающий на тему о пределах дозволенного в обществе. А тут жизнь еще и сама подкидывает провоцирующие больную фантазию детали: письмо матери, разговор в кафе студента и молодого военного на предмет все тот же – оправдано ли убийство бесполезной старухи... Вот материал, из которого родился самооговор.