– Кто это? – спросила Наташа, глядя на Никитина снизу вверх.
   – Гималайский медведь.
   – А откуда ты знаешь, что он гималайский?
   – Написано.
   – А ты мог бы его погладить?
   – Зачем?
   – Просто так.
   Никитин подумал: а мог бы он действительно просто так войти в клетку и погладить гималайского медведя? С одной стороны, это поступок совершенно бессмысленный, а с другой стороны – в нем вызов человеческим привычкам. Никитин мог бы вернуться домой и сказать жене: ты там с каким-то ничтожеством репетируешь, а я действительно настоящий мужик, гималайского медведя погладил. Мог бы пройти мимо хулиганов не высокомерно, как раньше, а спокойно. Пройти – и все.
   – Трус! – крикнет вдогонку Шлепа.
   – Можешь думать, что хочешь, – ответит Никитин. И ему действительно будет безразлично, что подумают о нем друзья, соседи и сослуживцы, потому что сам Никитин будет знать себе истинную цену.
   Медведь лежал черный, огромный, безразличный, положив, как собака, морду на лапы, и, по всей вероятности, скучал. Никитин подумал, что здесь, в клетке, медведь утратил всю свою медвежью индивидуальность, и все ему было безразлично, даже собственные привычки.
   – Можешь? – допытывалась Наташа.
   – Сейчас, – сказал Никитин. – Подожди меня здесь, я быстро поглажу и вернусь.
   Клетка оказалась незапертой, а просто задвинутой на тяжелую железную щеколду. Когда Никитин отодвинул щеколду и вошел, медведь не обернулся и, казалось, не обратил на это никакого внимания.
   Шерсть у медведя была черная, слипшаяся, возле брюха висела сосульками. Никитин с отвращением дотянулся до высокой медвежьей холки и заторопился обратно. Медведь быстро поднялся с пола, обошел Никитина и лег возле двери. Никитин, в свою очередь, хотел обойти медведя, но тот поднял морду и посмотрел на него мелкими замороженными глазками. Медведь не утратил свою медвежью индивидуальность. Никитин понял это, во рту у него сделалось сухо, а пульс застучал в висках с такой силой, что казалось, будто уродовал лицо.
   – Наташа! – позвал Никитин.
   Дочь, радостная, подбежала к клетке.
   – Поди позови кого-нибудь. Я не могу выйти.
   – Тебе уже надоело? – разочарованно спросила Наташа.
   – Позови...
   Наташа побежала куда-то, а через несколько минут вернулась и привела сторожа зоопарка в ватнике и в кепке.
   – Никитин, – представился Никитин и протянул сквозь прутья руку с вытянутыми пальцами.
   – Пьяный, что ли? – брезгливо поинтересовался сторож.
   – Нет.
   – Поспорил?
   – Нет, не спорил.
   – А зачем влез?
   – Просто так.
   – Вот и сиди теперь. Гималайский медведь никого не выпускает.
   – Почему?
   – У него такая манера.
   Сторож имел дело с хищниками и знал манеру каждого. Не верить ему не имело никакого смысла.
   – А что же теперь делать? – упавшим голосом спросил Никитин.
   – Убить.
   – Кого? – испугался Никитин.
   – Это уж я не знаю. Медведь уникальный, а таких, как ты, полный зоопарк.
   Сторож не учитывал ни конкретного состояния Никитина, ни его принципов относительно свободы личности.
   – Позовите кого-нибудь из начальства, – попросил Никитин.
   – Зачем? – Сторож не любил ходить по начальству. Может быть, стеснялся своего ватника и кепки.
   – Посоветоваться, – сказал Никитин.
   – А что начальство? Оно вместо тебя в клетку не полезет. Ты теперь с медведем советуйся. Нам его заграничное государство подарило. Убить медведя – значит идти на конфликт. Из-за тебя никто на конфликт не пойдет.
   Сторож повернулся и зашагал от клетки. В его обязанности входило кормить зверей, следить, чтобы люди не совали в клетки острые предметы, а решать конфликты на уровне внешней политики в его обязанности не входило. Это было не его дело, а сторож не в свои дела не вмешивался.
   Перед клеткой тем временем собрался народ. Медведь привык, что на него смотрят, привык быть на виду и не обращал на это никакого внимания. А Никитин нервничал и удивлялся человеческой бестактности, хотя с позиций свободы личности все было правильно. Хочешь остановиться – можешь остановиться. Хочешь посмотреть – можешь посмотреть.
   В центре толпы стояла Наташа и давала интервью. Она объясняла, что медведь гималайский, а человек – ее папа. Папа у нее – художник, мама – жонглер, а сама она живет у бабушки и учится в третьем классе.
   – Наташа! – окликнул Никитин. – Иди домой...
   – А можно, я еще здесь побуду? – Она, как и мать, любила успех и внимание к себе зрителей.
   – Хватит, – запретил Никитин, – иди домой.
   – А куда? К маме или к бабушке?
   Никитин подумал, что жены дома нет, и сказал:
   – Иди к бабушке.
   Вечером пришел сторож и просунул медведю плоский ящик с сырым обветренным мясом. Потом достал из кармана табличку и повесил ее на клетку.
   – Что это? – спросил Никитин.
   – Твои данные.
   – Зачем? – смутился Никитин.
   – Завтра посетитель повалит, интересоваться начнет.
   – А вы что написали?
   – А тебе не все равно?
   Никитину было далеко не безразлично, что о нем пишут, но он не решался пререкаться со сторожем.
   – Трудно работать с хищниками? – заискивающе спросил Никитин, чтобы задержать сторожа вопросом. Он боялся оставаться один.
   – Если обращаться по-человечески, то нетрудно.
   – А если не по-человечески? – Никитин уточнял свои перспективы.
   – Сожрет.
   – А меня медведь не сожрет?
   – Не должен. Он сытый.
 
   Сторож ушел. Никитин и гималайский медведь остались вдвоем. Медведь лежал по-прежнему, уложив морду на лапы, и, казалось, не замечал Никитина.
   На дощатом полу темнели клочки сена, валялся круглый бублик. Никитин хотел есть, но боялся пошевелиться. Он сидел в углу, страдая от холода и от неопределенности своего положения: с одной стороны, медведь действительно уникальный, а таких, как Никитин, действительно полный зоопарк. Медведь имеет познавательное значение и укрепляет дружбу между народами, а Никитин никакого значения не имеет. Он руководит Шлепой, а это занятие бесполезное, потому что Шлепа неуправляем. Что касается жены, то жена его отсутствия не заметит. Так что получалось: заменить Никитина легко, а заменить медведя сложно.
   Никитин незаметно заснул и продолжал мерзнуть во сне, а потом ему стало вдруг тепло и даже душно. Проснувшись, он увидел, что лежит посреди клетки, прижавшись к гималайскому медведю. Должно быть, перебрался к нему ночью от страха и холода.
   Первым посетителем зоопарка была жена Никитина. Она явилась задолго до открытия, перелезла через ограду и теперь бегала от одной клетки к другой – разыскивала мужа.
   Никитин увидел ее раньше, чем она его, и отметил, что незамужний образ жизни наложил на нее свой отпечаток. Жена имела совершенно незамужний девический вид.
   Она подбежала к клетке и придвинула лицо к прутьям. Глаза у нее были яркие, а губы бледные – она их не красила. Губы были бледные, большие и нежные. Никитин с удивлением смотрел на лицо жены и находил в нем черты дочери.
   – Господи! – оторопело проговорила жена, оглядывая клетку. – Никаких удобств!
   – Смотря что принимать за удобства, – неопределенно сказал Никитин.
   – Идем домой! Что бы ни было, ты должен ночевать дома.
   – А тебе не все равно, где я буду ночевать? По-моему, для тебя это самый удобный вариант.
   – Хочешь, я рожу второго ребенка, заберу Наташу от матери и пойду работать в ясли? Я буду зарабатывать на хлеб, присматривать за детьми, и мы начнем новую жизнь? – Жена заплакала, прикусив губу, неотрывно глядя на Никитина. – Я не знала, что ты переживаешь. Я думала – тебе все равно. А раз ты протестуешь, значит, ты меня любишь. Значит, все можно поправить... Почему ты молчишь?
   – А что я должен говорить? У меня ведь нет репетиций. Я не жонглер.
   – Ты должен меня понять: мне хотелось внимания, поклонения. Жизнь уходит.
   – У тебя было достаточно внимания – каждый вечер зрительный зал.
   – А мне не нужен зал. Мне нужен один человек, который мог бы умереть за меня. Я не думала, что ты можешь умереть за меня. А больше мне ничего не надо. Я все брошу, и мы начнем новую жизнь.
   – Тебя в ясли не возьмут.
   – Почему? – растерялась жена.
   – Потому что ты окончила цирковое училище, а не дошкольно-педагогическое. У тебя другая специальность.
   – Что это за специальность? – пренебрежительно сказала жена. – Подкидывать мячики в воздух, а потом ловить обратно. Какой смысл?
   – Редкий вид работы...
   – А какой в нем смысл?
   Никитин с удивлением отметил, что у жены свои сомнения.
   – Ну... а какой смысл в альпинизме? Люди сначала лезут на гору, а потом спускаются обратно.
   – Тоже никакого смысла, – сказала жена. – Искусственная цель и искусственные трудности. Мне уже надоело все искусственное. Я устала. Я не хочу больше жонглировать, я хочу жить.
   Жена снова заплакала.
   Гималайский медведь приподнял морду и внимательно посмотрел на Никитина, на жену, потом снова на Никитина. Никитин отчего-то смутился и сказал жене:
   – Ну ладно, ты иди...
   – Я первая пойду, – согласилась жена. – Я куплю проигрыватель с пластинками, и у нас будет полный дом музыки.
   Она пошла от клетки – сначала медленно, потом побежала. Жена бежала, сунув руки в карманы, перебирая длинными тонковатыми ногами в белых чулках, и походила на свою выросшую дочь.
   Никитин смотрел ей вслед и думал о том, что ничего не знает о жене, и это представилось как спасение, ибо чего не знаешь, того нет. А раз ничего нет, то, может, действительно можно все поправить и для этого не надо совершать никаких поступков. Просто объединять свои привычки с привычками жены.
 
   День выдался неспокойный. Приходили родные, близкие, не очень близкие и вовсе незнакомые.
   Явились даже несколько человек, с которыми Никитин вместе отдыхал в пионерском лагере в Ватутинках – не то в первую, не то во вторую смену. Бывшие пионеры рассказывали Никитину, как они вместе потихоньку рвали клубнику, и из рассказа получалось, что Никитин еще в те времена был смелый и необыкновенный человек.
   Он слушал и думал: для того чтобы обратить на себя внимание, ему надо было либо умереть, либо забраться в клетку с гималайским медведем.
   Никитин сначала выходил к людям, принимал их внимание скромно, но с достоинством. Потом ему надоело и их внимание, и собственное достоинство. От внимания устаешь так же, как от невнимания.
   Никитин забился за медведя, прислонился к медвежьему боку и, чтобы скоротать время, стал решать в уме форму мясорубки.
   Поразительно, как переменилась жизнь за последнее время. Переменилось все, кроме мясорубки. Она осталась такой же, как была, – громоздкая, неудобная, с массой деталей. Динозавр, а не мясорубка.
   Никитин сидел, вытянув ноги, прикрыв глаза, и ему представлялся дом, полный музыки, с необычной мясорубкой на кухне – электрической, пластмассовой, голубой в красный горошек.
   В обеденный перерыв в зоопарк приехал Саруханян. Он пробился к самой клетке, но Никитина не увидел.
   – Борис Николаевич! – громко окликнул Саруханян.
   Никитин выглянул из-за медвежьего хребта и, узнав своего начальника, подошел к прутьям.
   Они стояли по обе стороны решетки и с интересом разглядывали друг друга. Саруханян заметил, что глаза у Никитина зеленые в светлых ресницах, а нос длинный и асимметричный. А Никитин обратил внимание на то, что Саруханян сутулый, с большой квадратной головой, чем-то неуловимо напоминает гималайского медведя.
   – Пожалуйста, – сказал Саруханян, – я могу восстановить Шлепянова, если для вас это так принципиально. Но ведь вы могли прийти ко мне в кабинет и сказать об этом? Зачем же лезть в клетку?
   Никитин промолчал.
   – Я не спорю, – продолжал Саруханян. – Шлепянов способный художник, интересно мыслит. Но то, что он предлагает, невозможно применить. У нас прикладное искусство, а не искусство вообще.
   Никитин снова промолчал.
   – Вы не согласны? – забеспокоился Саруханян.
   – Нет, – сказал Никитин, – я не согласен. Всякое искусство должно нести в себе элемент иррационального развития. Тогда это искусство.
   – Но у нас маленький штат и большой план. Шлепянов занимается иррациональным развитием, а другие должны выполнять его работу.
   – Во все времена кто-то сеял хлеб, а кто-то смотрел в небо. И те, кто сеял хлеб, кормили того, кто смотрел в небо. Надо мыслить шире, чем штат и план.
   Саруханян задумался, глядя за плечо Никитина. Может быть, в этот момент он пытался мыслить шире. Потом вдруг очнулся и увидел медведя.
   – Фу! Какой противный! – негромко, искренно поделился Саруханян.
   – Почему – противный? – заступился Никитин. – Обыкновенный гималайский медведь.
   Подошел сторож и отогнал Саруханяна от клетки.
   – Близко подходить не разрешается, – строго предупредил он. Потом повернулся к Никитину и приказал: – А ты тут своих порядков не заводи!
   Саруханян испугался сторожа и ушел, оставив Никитину передачу: армянский коньяк и кулек конфет «Памир». Конфеты Никитин отдал медведю, а коньяк оставил себе.
   Он выпил половину бутылки, положил голову на колени и закрыл глаза. А когда открыл их – стояла ночь.
   Стояла ночь. Звери спали и бредили во сне. Где-то далеко плакал маленький лисенок.
   В небе висел крепкий молодой месяц. Сосны возле площадки молодняка стояли черные, тяжелые, и казалось, будто написаны маслом.
   Никитин смотрел перед собой и удивлялся: как это красиво – ночь. Обычно он спал в это время суток и ничего не видел. Надо было оказаться в клетке с гималайским медведем, чтобы понять ночь, увидеть Саруханяна, посмотреть, как бегает жена. Вспомнить, как воровал в детстве клубнику: тогда, в тот день, шел теплый яростный дождь, и лужи вскипали пузырями. Он бежал по лужам и так устал, что нечем было дышать.
   Звеньевой Семка сказал, что не надо обращать на это внимания, скоро придет второе дыхание, и оно действительно пришло. Пришло потому, что нельзя было остановиться. Надо было бежать дальше.
   За спиной подергали дверцу. Никитин обернулся и увидел двоих людей, одного – побольше, другого – поменьше.
   Никитин подошел к дверце и узнал Шлепу с подружкой женатого хулигана. В темноте просматривался ее нежный профиль.
   – Здравствуйте, – вежливо поздоровалась она, узнав Никитина.
   – Извините, я вас не приглашаю, – сказал Никитин.
   – Ничего, – разрешила девочка.
   – Мы пришли тебя сменить, – сказал Шлепа.
   – Не надо.
   – Почему?
   – Таких, как ты, больше нет. А таких, как я, полный зоопарк.
   Девочка с восхищением посмотрела на Шлепу. Она тоже предчувствовала, что таких больше нет, и Никитин подтвердил ее предчувствия.
   – Зачем ты сюда залез? – спросил Шлепа.
   – Так... – сказал Никитин.
   – Но какая-то сверхзадача у тебя была?
   – Была. Погладить гималайского медведя.
   – И все?
   – Все.
   – Эгоизм, – сказал Шлепа.
   – Почему? – не понял Никитин.
   – Ты залез в клетку, вместо того чтобы выполнять свои обязанности.
   – О каких обязанностях ты говоришь?
   – Об обязанностях каждого человека перед другими людьми.
   – Но почему эгоизм? Я залез в клетку – кому от этого плохо?
   – А кому от этого хорошо? Это никому не надо – ни тебе, ни другим.
   – Медведю, – сказал Никитин. – Ему со мной веселее.
   – А перед медведем у тебя нет обязательств. Его интересы можно не учитывать.
   Медведь приподнял морду и глухо заворчал.
   – Ой! – сказала девочка.
   – Вы идите, – предложил Никитин.
   – Мы тебя рядом покараулим, – пообещал Шлепа.
   Они отошли к площадке молодняка, сели на качалку и стали качаться.
   – А я музыкальную мясорубку придумал! – крикнул Шлепа. – По принципу шарманки: можно будет крутить ручку и слушать музыку.
   Шлепа учитывал интересы домохозяйки и совершенно не учитывал интересов Саруханяна.
   Никитин вернулся на место – в угол и стал думать о своих обязанностях перед другими людьми. У каждого человека есть несколько кругов обязанностей – малых и больших, главных и второстепенных. Жена у Никитина в слезах, дочь – в диатезе – значит, он не выполняет своих прямых и конкретных обязанностей перед самыми близкими людьми. Другие, незнакомые, люди пользуются мясорубками-динозаврами – значит, Никитин не выполняет обязанностей и перед более широким кругом людей. А еще существуют обязательства, которые человек принимает с рождением, потому что он родился человеком, а не медведем, например.
   Конечно, гималайский медведь имеет познавательное значение, но эту роль может выполнить любой другой гималайский медведь. Не этот, так следующий. А обязанности Никитина может выполнить только он один. Так что получается: заменить медведя легко, а заменить Никитина невозможно.
   – Медведь... – тихо позвал Никитин. – Отпусти меня...
   Он подошел к гималайскому медведю, присел возле него на корточки и стал гладить его по холке, по длинной черной морде. Медведь медленно мигал, голова у него была большая и теплая.
   Никитин гладил медведя – делал то, за чем пришел в клетку. Он пришел, чтобы взорвать свои и человеческие привычки, но сейчас уже не помнил об этой своей изначальной цели.
   Они прожили в одной клетке сутки с небольшим, это было сложное для Никитина время, и прожили они его честно: медведь оберегал Никитина ночью от холода, днем от человеческого внимания. А Никитин угощал медведя конфетами и не разрешал о нем пренебрежительно отзываться.
   – Я понимаю, тебе скучно будет, – тихо говорил Никитин, преодолевая пальцами жесткую дремучую шерсть, – но я завтра к тебе обязательно приду.
   Медведь перекатил морду на ухо, отвернулся от Никитина.
   – А в воскресенье мы вместе придем. Вот посмотришь...
   Никитин подошел к двери и, просунув руку сквозь прутья, отодвинул щеколду.
   Он вышел и задвинул щеколду обратно, чтобы не волновать сторожа, который спал где-то, подчиняясь своим привычкам, а не обязанностям.
   Шлепа и девочка медленно качались, безвольно свесив руки. Осыпанные лунным светом, они были черные и четкие, как на эстампе.
   Влюбленность – это потеря реальности. Шлепа и девочка смотрели куда-то в вечность, слушая новое свое состояние. Никитина они не увидели, потому что он был в реальности, а они – нет.
   Никитин постоял возле них и медленно пошел к выходу. Потом, спохватившись, вернулся обратно к клетке, снял табличку со своими данными.
   Интересно было почитать на досуге, что написал о нем сторож зоопарка.

Инструктор по плаванию

   Я лежу на диване и читаю учебник физики.
   «Когда в катушке тока нет, кусок железа неподвижен...» Это похоже на стихи:
 
Когда в катушке тока нет,
Кусок железа неподвижен...
 
   Ни катушка, ни кусок железа меня не интересуют совершенно. Я изучаю физику для двух людей: для мамы и для Петрова.
   Петрова недавно видели с красивой блондинкой. Я понимаю, что обижаться – мещанство и чистейший эгоизм. Если любишь человека, надо жить его интересами. «Если две параллельные прямые порознь параллельны третьей, то они параллельны между собой». Значит, если я люблю Петрова и блондинка любит Петрова, то я и блондинка должны любить друг друга.
   В комнату вошла моя мама и сказала:
   – Если ты сию минуту не встанешь и не пойдешь за солью, я тебе всю морду разобью!
   Надо заметить, что моя мама преподаватель зарубежной литературы в высшем учебном заведении. У нее совершенно отсутствует чувство юмора. Пианино она называет музыкальным инструментом, комнату – жилой площадью, а мое лицо – мордой.
   Юмор – это явление социальное. Он восстанавливает то, что разрушает пафос. В нашей жизни, даже в моем поколении, было много пафоса. Зато теперь, естественно, много юмора.
   – Ну объясни, – просит мама, – что вы за люди? Что это за поколение такое?
   Мама умеет за личным видеть общественное, а за частным – общее.
   – При чем тут поколение? – заступаюсь я. – Я уверена, стоит тебе только намекнуть, как все поколение тут же ринется за солью, и только я останусь в стороне от этого общего движения.
   Мама привычным жестом берет с полки первый том Диккенса и не целясь кидает в мою сторону. Я втягиваю голову в плечи, часто мигаю, но делаю вид, что ничего не произошло.
   Я понимаю – дело не в поколении, а в том, что неделю назад я провалилась в педагогический институт и теперь мне надо идти куда-то на производство. Я вообще могу остаться без высшего образования и не принести обществу никакой пользы.
   У меня на этот счет есть своя точка зрения: я уверена, например, что моя мама принесла бы больше пользы, если бы работала поваром в заводской столовой, кормила голодных мужчин. Она превосходно готовит, помногу кладет и красиво располагает еду на тарелке. Вместо этого мама пропагандирует зарубежную литературу, в которой ничего не понимает. «Диккенс богат оттенками и органически переплетающимися противоречивыми тенденциями. Понять его до конца можно, лишь поняв его обусловленность противоречивым мироощущением художника».
   Не знаю – можно ли понять до конца писателя Диккенса, но понять на слух лекции мамы невозможно. Не представляю, как выходят из этого положения студенты.
   Эту точку зрения, так же как и ряд других, я держу при себе до тех пор, пока мама не кидает в меня щеткой для волос. После чего беседа налаживается.
   – Ну что ты дерешься? – обижаюсь я. – Каждый должен делать то, что у него получается.
   Я намекаю на мамину деятельность, но она намеков не понимает.
   – А что у тебя получается? Что ты хочешь?
   – Откуда я знаю? Я себя еще не нашла.
   Это обстоятельство пугает маму больше всего на свете. Если я не нашла себя в первые восемнадцать лет, то неизвестно, найду ли себя к следующим вступительным экзаменам.
   – Ты посмотри на Леру, – советует мама.
   Лера поступила во ВГИК на киноведческий факультет. Кто-то будет делать кино, а она в нем ведать.
   – А ты посмотри на Соню, – предлагаю я свою кандидатуру. – По два года сидела в каждом классе, а сейчас вышла замуж за капиталиста. В Индии живет.
   – В Индии нищета и инфекционные заболевания, – компетентно заявляет мама.
   – Вокруг Сони нищета, а ее индус дом имеет и три машины.
   – Тебе это нравится?
   – Нищета не нравится, а три машины – хорошо.
   – А что она будет делать со своим индусом? – наивно интересуется мама.
   – То, что делают муж и жена.
   – Муж и жена разговаривают. А о чем можно говорить с человеком, который не понимает по-русски?
   – Она его научит.
   – Можно научить разговаривать, а научить понимать – нельзя.
   – Ты же со мной разговариваешь, а меня совершенно не понимаешь. Какая в этом случае разница – жить с тобой или с индусом?
   – Таня, если ты будешь так отвечать, – серьезно предупреждает мама, – я тебе всю морду разобью.
   – А что, я не имею права слова сказать?
   – Не имеешь. Ты вообще ни на что не имеешь никакого права. Потому что ты никто, ничто и звать никак. Когда мне было столько, сколько тебе сейчас, я жила в общежитии, ела в день тарелку пустого супа и ходила зимой в лыжном костюме. А ты... Посмотри, как ты живешь!
   Мама думает, что трудности – это голод и холод. Голод и холод – неудобства. А трудности – это совсем другое.
   Я никто, ничто и звать никак. Разве это не трудность?
   У Петрова – блондинка. А это не трудность?
   Мне иногда кажется, что мама никогда не была молодой, никогда не было войны, о которой она рассказывала, никогда не жил Чарлз Диккенс – все началось с того часа, когда я появилась на свет. В философии это называется «мир в себе».
   – У нас были общие радости и общие трудности, – продолжает мама свою мысль.
   – Тогда были общие, – говорю я, – а сейчас у каждого свои.
   Мама стремительно смотрит вокруг себя, задерживается глазами на керамической пепельнице. Так спорить невозможно. Я предупреждаю об этом вслух, но мама с моим заявлением не считается. И через пять минут в комнате соседей покачивается люстра и нежно звенит в серванте хрусталь.
   А еще через пять минут я стою, но уже не в комнате, на улице, посреди двора.
   Никто в этой жизни не любит меня больше, чем мать, и никто не умеет сильнее обидеть. В философии это называется «единство и борьба противоположностей».
   Подруга Лера сказала бы по этому поводу так:
   «Надо уметь отделять рациональное от эмоционального. Родители на то и созданы, чтобы воспитывать, а дети для того и существуют, чтобы создавать поводы для забот. Каждое поколение испытывает на себе любовь родителей и неблагодарность детей. Что же касается индуса, то тут особенно важно отделить рациональное от эмоционального. Ни в коем случае нельзя ориентироваться на страсть, надо учитывать перспективы отношений, брать мужа на вырост».
   Петров – муж на вырост. Через десять лет он станет молодым профессором, а я женой молодого профессора. Я буду приносить пользу мужу, а он всему обществу – за меня и за себя. Жаль, что Петров женится не на мне, а на блондинке. Хотя их отношения с блондинкой ни на чем не стоят, а у нас с Петровым общее прошлое: мы вместе рыли картошку в колхозе. Может быть, когда-нибудь он вспомнит об этом и позвонит мне по телефону.
   Петров очень остроумный человек. Он весь состоит из формул и юмора. Юмор, конечно, восстанавливает то, что разрушает пафос, но когда его очень много – он сам начинает разрушать. Так же, как ангина разрушает сердце. От частых ангин бывает недостаточность митрального клапана, с этим очень неудобно жить. А от хронического юмора образуется цинизм, с которым жить очень удобно, потому что человек все недооценивает. Всему назначает низкую цену.