- Ну что - сел?
   - Сидит хорошо.
   - Опускай... осторожнее...
   - Полегоньку, полегоньку, ребята...
   Жерди, упертые концами в берег речки, в самом узком месте ее, медленно начали клониться и повисли в тумане над водой.
   - Достанет до берега?
   - Тише опускай...
   - Чижол очень.
   - Стой, стой, легче!..
   Но все же дальний конец моста с громким всплеском лег на воду. Телегин махнул рукой.
   - Ложись!
   Неслышно в траве на берегу прилегли, притаились фигуры охотников. Туман редел, но стало темнее, и воздух жестче перед рассветом. На той стороне было тихо. Телегин позвал:
   - Зубцов!
   - Здесь!
   - Лезь, настилай!
   Пахнущая едким потом рослая фигура охотника Василия Зубцова соскользнула мимо Телегина с берега в воду. Иван Ильич увидел, как большая рука, дрожа, ухватилась за траву, отпустила ее и скрылась.
   - Глыбко, - зябким шепотом проговорил Зубцов откуда-то снизу. - Ребята, подавай доски...
   - Доски, доски давай!
   Неслышно и быстро, с рук на руки, стали подавать доски. Прибивать их было нельзя, - боялись шума. Наложив первые ряды, Зубцов вылез из воды на мостик и вполголоса приговаривал, стуча зубами:
   - Живей, живей подавай... Не спи...
   Под мостом журчала студеная вода, жерди колебались. Телегин различал темные очертания кустов на той стороне, и, хотя это были точно такие же кусты, как и на нашем берегу, вид их казался жутким. Иван Ильич вернулся на берег, где лежали охотники, и крикнул резко:
   - Вставай!
   Сейчас же в беловатых облаках поднялись преувеличенно большие, расплывающиеся фигуры.
   - По одному бегом!..
   Телегин повернул к мосту. В ту же минуту, словно луч солнца уперся в туманное облако, осветились желтые доски, вскинутая в испуге чернобородая голова Зубцова. Луч прожектора метнулся вбок, в кусты, вызвал оттуда корявую ветвь с голыми сучьями и снова лег на доски. Телегин, стиснув зубы, побежал через мост. И сейчас же словно обрушилась вся эта черная тишина, громом отдалась в голове. По мосту с австрийской стороны стали бить ружейным и пулеметным огнем. Телегин прыгнул на берег и, присев, обернулся. Через мост бежал высокий солдат, - он не разобрал кто, винтовку прижал к груди, выронил ее, поднял руки и опрокинулся вбок, в воду. Пулемет хлестал по мосту, по воде, по берегу... Пробежал второй, Сусов, и лег около Телегина...
   - Зубами заем, туды их в душу!
   Побежал второй, и третий, и четвертый, и еще один сорвался и завопил, барахтаясь в воде...
   Перебежали все и залегли, навалив лопатами земли немного перед собой. Выстрелы исступленно теперь грохотали по всей реке. Нельзя было поднять головы, - по месту, где залегли охотники, так и поливало, так и поливало пулеметом. Вдруг ширкнуло невысоко - раз, два, - шесть раз, и глухо впереди громыхнули шесть разрывов. Это с нашей стороны ударили по пулеметному гнезду.
   Телегин и впереди него Василий Зубцов вскочили, пробежали шагов сорок и легли. Пулемет опять заработал, слева, из темноты. Но было ясно, что с нашей стороны огонь сильнее, - австрийца загоняли под землю. Пользуясь перерывами стрельбы, охотники подбегали к тому месту, где еще вчера перед австрийскими траншеями нашей артиллерией было раскидано проволочное заграждение.
   Его опять начали было заплетать за ночь. На проволоках висел труп. Зубцов перерезал проволоку, и труп упал мешком перед Телегиным. Тогда на четвереньках, без ружья, перегоняя остальных, заскочил вперед охотник Лаптев и лег под самый бруствер. Зубцов крикнул ему:
   - Вставай, бросай бомбу!
   Но Лаптев молчал, не двигаясь, не оборачиваясь, - должно быть, закатилось сердце от страха. Огонь усилился, и охотники не могли двинуться, - прильнули к земле, зарылись.
   - Вставай, бросай, сукин сын, бомбу! - кричал Зубцов. - Бросай бомбу! и, вытянувшись, держа винтовку за приклад, штыком совал Лаптеву в торчащую коробом шинель. Лаптев обернул ощеренное лицо, отстегнул от пояса гранату и вдруг, кинувшись грудью на бруствер, бросил бомбу и, вслед за разрывом, прыгнул в окоп.
   - Бей, бей! - закричал Зубцов не своим голосом...
   Поднялись человек десять охотников, побежали и исчезли под землей, были слышны только рваные, резкие звуки разрывов.
   Телегин метался по брустверу, как слепой, и все не мог отстегнуть гранату, прыгнул наконец в траншею и побежал, задевая плечами за липкую глину, спотыкаясь и крича во весь разинутый рот... Увидел белое, как маска, лицо человека, прижавшегося во впадине окопа, и схватил его за плечи, и человек, будто во сне, забормотал, забормотал...
   - Замолчи ты, черт, не трону, - чуть не плача закричал ему в белую маску Телегин и побежал, перепрыгивая через трупы. Но бой уже кончался. Толпа серых людей, побросавших оружие, лезла из траншеи на поле. Их пихали прикладами. А шагах в сорока, в крытом гнезде, все еще грохотал пулемет, обстреливая переправу. Иван Ильич, протискиваясь среди охотников и пленных, кричал:
   - Что же вы смотрите, что вы смотрите!.. Зубцов, где Зубцов?
   - Здесь я...
   - Что же ты, черт окаянный, смотришь!
   - Да разве к нему подступишься?
   Они побежали.
   - Стой!.. Вот он!
   Из траншеи узкий ход вел в пулеметное гнездо. Нагнувшись, Телегин побежал по нему, вскочил в блиндаж, где в темноте все тряслось от нестерпимого грохота, схватил кого-то за локти и потащил. Сразу стало тихо, только, борясь, хрипел тот, кого он отдирал от пулемета.
   - Сволочь, живучая, не хочет, пусти-ка, - пробормотал сзади Зубцов и раза три ударил прикладом тому в череп, и тот, вздрагивая, заговорил: бу, бу, бу, - и затих... Телегин выпустил его и пошел из блиндажа. Зубцов крикнул вдогонку:
   - Ваше благородие, он прикованный.
   Скоро стало совсем светло. На желтой глине были видны пятна и подтеки крови. Валялось несколько ободранных телячьих кож, жестянки, сковородки, да трупы, уткнувшись, лежали мешками. Охотники, разморенные и вялые, - кто прилег, кто ел консервы, кто обшаривал брошенные австрийские сумки.
   Пленных давно уже угнали за реку. Полк переправлялся, занимал позиции, и артиллерия била по вторым австрийским линиям, откуда отвечали вяло. Моросил дождик, туман развеяло. Иван Ильич, облокотившись о край окопа, глядел на поле, по которому они бежали ночью. Поле как поле, - бурое, мокрое, кое-где - обрывки проволок, кое-где - черные следы подкопанной земли да несколько трупов охотников. И речка - совсем близко. И ни вчерашних огромных деревьев, ни жутких кустов. А сколько было затрачено силы, чтобы пройти эти триста шагов!
   Австрийцы продолжали отходить, и русские части, не отдыхая, преследовали их до ночи. Телегину было приказано занять со своими охотниками лесок, синевший на горке, и он после короткой перестрелки занял его к вечеру. Наспех окопались, выставили сторожевое охранение, связались со своей частью телефоном, поели, что было в мешках, и под мелким дождем, в темноте и лесной прели, многие заснули, хотя был приказ поддерживать огонь всю ночь.
   Телегин сидел на пне, прислонившись к мягкому от мха стволу дерева. За ворот иногда падала капля, и это было хорошо, - не давало заснуть. Утреннее возбуждение давно прошло, и прошла даже страшная усталость, когда пришлось идти верст десять по разбухшим жнивьям, перелезать через плетни и канавы, когда одеревеневшие ноги ступали куда попало и распухла голова от боли.
   Кто-то подошел по листьям и голосом Зубцова сказал тихо:
   - Сухарик желаете?
   - Спасибо.
   Иван Ильич взял у него сухарь и стал его жевать, и он был сладок, так и таял во рту. Зубцов присел около на корточки:
   - Покурить дозволите?
   - Осторожнее только, смотри.
   - У меня трубочка.
   - Зубцов, ты зря все-таки убил его, а?
   - Пулеметчика-то?
   - Да.
   - Конечно, зря.
   - Спать хочешь?
   - Ничего, не посплю.
   - Если я задремлю, ты меня толкни.
   Медленно, мягко падали капли на прелые листья, на руку, на козырек картуза. После шума, криков, омерзительной возни, после убийства пулеметчика, - падают капли, как стеклянные шарики. Падают в темноту, в глубину, где пахнет прелыми листьями. Шуршат, не дают спать... Нельзя, нельзя... Иван Ильич разлеплял глаза и видел неясные, будто намеченные углем, очертания ветвей... Но стрелять всю ночь - тоже глупость, пускай охотники отдохнут... Восемь убитых, одиннадцать раненых... Конечно, надо бы поосторожней на войне... Ах, Даша, Даша! Стеклянные капельки все примирят, все успокоят...
   - Иван Ильич!..
   - Да, да, Зубцов, не сплю...
   - Разве не зря - убить человека-то... У него, чай, домишко свой, семейство какое ни на есть, а ты ткнул в него штыком, как в, чучело, сделал дело. Я в первый-то раз запорол одного, - потом есть не мог, тошнило... А теперь - десятого или девятого кончаю... Ведь страх-то какой, а? Значит, грех-то этот кто-то уж взял за это за самое?..
   - Какой грех?
   - Да хотя бы мой... Я говорю - грех-то мой на себя кто-нибудь взял, генерал какой или в Петербурге какой-нибудь человек, который всеми этими делами распоряжается...
   - Какой же твой грех, когда ты отечество обороняешь?
   - Так-то так... я говорю, слушай, Иван Ильич, - кто-нибудь да окажется виновный, - мы разыщем. Кто эту войну допустил - тот и отвечать будет... Жестоко ответят за эти дела...
   В лесу гулко хлопнул выстрел. Телегин вздрогнул. Раздалось еще несколько выстрелов с другой стороны.
   Это было тем более удивительно, что с вечера враг не находился в соприкосновении. Телегин побежал к телефону. Телефонист высунулся из ямы.
   - Аппарат не работает, ваше благородие.
   По всему лесу теперь кругом слышались частые выстрелы, и пули чиркали по сучьям. Передовые посты подтягивались, отстреливались. Около Телегина появился охотник Климов, степным каким-то, дурным голосом проговорил: "Обходят, ваше благородие!" - схватился за лицо и сел на землю, - лег ничком. И еще кто-то закричал в темноте:
   - Братцы, помираю!
   Телегин различал между стволами рослые, неподвижные фигуры охотников. Они все глядели в его сторону, - он это чувствовал. Он приказал, чтобы все, рассыпавшись поодиночке, пробивались к северной стороне леса, должно быть, еще не окруженной. Сам же он с теми, кто захочет остаться, задержится, насколько можно, здесь, в окопах.
   - Нужно пять человек. Кто желающий?
   От деревьев отделились и подошли к нему Зубцов, Сусов и Колов - молодой парень. Зубцов крикнул, обернувшись:
   - Еще двоих! Рябкин, иди!
   - Что ж, я могу...
   - Пятого, пятого.
   С земли поднялся низкорослый солдат в полушубке, в мохнатой шапке.
   - Ну вот я, что ли.
   Шесть человек залегли шагах в двадцати друг от друга и открыли огонь. Фигуры за деревьями исчезли. Иван Ильич выпустил несколько пачек и вдруг с отчетливой ясностью увидел, как завтра поутру люди в голубых капотах перевернут на спину его оскаленный труп, начнут обшаривать, и грязная рука залезет за рубаху.
   Он положил винтовку, разгреб рыхлую сырую землю и, вынув Дашины письма, поцеловал их, положил в ямку и засыпал, запорошил сверху прелыми листьями.
   "Ой, ой, братцы!" - услышал он голос Сусова слева. Осталось две пачки патронов, Иван Ильич подполз к Сусову, уткнувшемуся головой, лег рядом и брал пачки из его сумки. Теперь стреляли только Телегин да еще кто-то направо. Наконец патроны кончились. Иван Ильич подождал, оглядываясь, поднялся и начал звать по именам охотников. Ответил один голос: "Здесь", и подошел Колов, опираясь о винтовку. Иван Ильич спросил!
   - Патронов нет?
   - Нету.
   - Остальные не отвечают?
   - Нет, нет.
   - Ладно. Идем. Беги!
   Колов перекинул винтовку через спину и побежал, хоронясь за стволами. Телегин же не прошел и десяти шагов, как сзади в плечо ему ткнул тупой железный палец.
   17
   Все представления о войне как о лихих кавалерийских набегах, необыкновенных маршах и геройских подвигах солдат и офицеров - оказались устарелыми.
   Знаменитая атака кавалергардов, когда три эскадрона, в пешем строю, прошли без одного выстрела проволочные заграждения, имея во главе командира полка князя Долгорукова, шагающего под пулеметным огнем с сигарой во рту и, по обычаю, ругающегося по-французски, была сведена к тому, что кавалергарды, потеряв половину состава убитыми и ранеными, взяли две тяжелых пушки, которые оказались заклепанными и охранялись одним пулеметом.
   Есаул казачьей сотни говорил по этому поводу: "Поручили бы мне, я бы с десятью казаками взял это дерьмо".
   С первых же месяцев выяснилось, что доблесть прежнего солдата, огромного, усатого и геройского вида человека, умеющего скакать, рубить и не кланяться пулям, - бесполезна. На главное место на войне были выдвинуты техника и организация тыла. От солдат требовалось упрямо и послушно умирать в тех местах, где указано на карте. Понадобился солдат, умеющий прятаться, зарываться в землю, сливаться с цветом пыли. Сентиментальные постановления Гаагской конференции, - как нравственно и как безнравственно убивать, - были просто разорваны. И вместе с этим клочком бумаги разлетелись последние пережитки никому уже более не нужных моральных законов.
   Так в несколько месяцев война завершила работу целого века. До этого времени еще очень многим казалось, что человеческая жизнь руководится высшими законами добра. И что в конце концов добро должно победить зло, и человечество станет совершенным. Увы, это были пережитки средневековья, они расслабляли волю и тормозили ход цивилизации. Теперь даже закоренелым идеалистам стало ясно, что добро и зло суть понятия чисто философские и человеческий гений - на службе у дурного хозяина...
   Это было время, когда даже малым детям внушали, что убийство, разрушение, уничтожение целых наций - доблестные и святые поступки. Об этом твердили, вопили, взывали ежедневно миллионы газетных листков. Особые знатоки каждое утро предсказывали исходы сражений. В газетах печатались предсказания знаменитой провидицы, мадам Тэб. Появились во множестве гадальщики, составители гороскопов и предсказатели будущего. Товаров не хватало. Цены росли. Вывоз сырья из России остановился. В три гавани на севере и востоке, - единственные оставшиеся продухи в замурованной насмерть стране, - ввозились только снаряды и орудия войны. Поля обрабатывались дурно. Миллиарды бумажных денег уходили в деревню, и мужики уже с неохотой продавали хлеб.
   В Стокгольме на тайном съезде членов Оккультной ложи антропософов основатель ордена говорил, что страшная борьба, происходящая в высших сферах, перенесена сейчас на землю, наступает мировая катастрофа и Россия будет принесена в жертву во искупление грехов. Действительно, все разумные рассуждения тонули в океане крови, льющейся на огромной полосе в три тысячи верст, опоясавшей Европу. Никакой разум не мог объяснить, почему железом, динамитом и голодом человечество упрямо уничтожает само себя. Изливались какие-то вековые гнойники. Переживалось наследие прошлого. Но и это ничего не объясняло.
   В странах начинался голод. Жизнь повсюду останавливалась. Война начинала казаться лишь первым действием трагедии.
   Перед этим зрелищем каждый человек, еще недавно "микрокосм", гипертрофированная личность, - умалялся, превращался в беспомощную пылинку. На место его к огням трагической рампы выходили первобытные массы.
   Тяжелее всего было женщинам. Каждая, соразмерно своей красоте, очарованию и умению, раскидывала паутинку, - нити тонкие и для обычной жизни довольно прочные. Во всяком случае, тот, кому назначено, попадался в них и жужжал любовно.
   Но война разорвала и эти сети. Плести заново - нечего было и думать в такое жестокое время. Приходилось ждать лучших времен. И женщины ждали терпеливо, а время уходило, и считанные женские годы шли бесплодно и печально.
   Мужья, любовники, братья и сыновья - теперь нумерованные и совершенно отвлеченные единицы - ложились под земляные холмики на полях, на опушках лесов, у дорог. И никакими усилиями нельзя было согнать новых и новых морщинок с женских стареющих лиц.
   18
   - Я говорю брату, - ты начетчик, ненавижу социал-демократов, у вас людей пытать будут, если кто в слове одном ошибется. Я ему говорю, - ты астральный человек. Тогда он все-таки выгнал меня из дому. Теперь - в Москве, без денег. Страшно забавно. Пожалуйста, Дарья Дмитриевна, попросите Николая Ивановича. Мне бы все равно какое место, - лучше всего, конечно, в санитарном поезде.
   - Хорошо, я ему скажу.
   - Здесь у меня - никого знакомых. А помните нашу "Центральную станцию"? Василий Веньяминович Валет - чуть ли не в Китай уехал... Сапожков где-то на войне. Жиров на Кавказе, читает лекции о футуризме. А где Иван Ильич Телегин, - не знаю. Вы, кажется, были с ним хорошо знакомы?
   Елизавета Киевна и Даша медленно шли между высокими сугробами по переулку. Падал снежок, похрустывал под ногами. Извозчик на низеньких санках, высунув из козел заскорузлый валенок, протрусил мимо и прикрикнул:
   - Барышни, зашибу!
   Снега было очень много в эту зиму. Над переулком висели ветви лип, покрытые снегом. И все белесое снежное небо было полно птиц. С криком, растрепанными стаями, церковные галки взлетали над городом, садились на башню, на купола, уносились в студеную высоту.
   Даша остановилась на углу и поправила белую косынку. Котиковая шубка ее и муфта были покрыты снежинками. Лицо ее похудело, глаза были больше и строже.
   - Иван Ильич пропал без вести, - сказала она, - я о нем ничего не знаю.
   Даша подняла глаза и глядела на птиц. Должно быть, голодно было галкам в городе, занесенном снегом. Елизавета Киевна с застывшей улыбкой очень красных губ стояла, опустив голову в ушастой шапке. Мужское пальто на ней было тесно в груди, меховой воротник слишком широк, и короткие рукава не прикрывали покрасневших рук. На ее желтоватой шее таяли снежинки.
   - Я сегодня же поговорю с Николаем Ивановичем, - сказала Даша.
   - Я на всякую работу пойду, - Елизавета Киевна посмотрела под ноги и покачала головой. - Страшно любила Ивана Ильича, страшно, страшно любила. - Она засмеялась, и ее близорукие глаза налились слезами. - Значит, завтра приду. До свидания.
   Она простилась и пошла, широко шагая в валеных калошах и по-мужски засунув озябшие руки в карманы.
   Даша глядела ей вслед, потом сдвинула брови и, свернув за угол, вошла в подъезд особняка, где помещался городской лазарет. Здесь, в высоких комнатах, отделанных дубом, пахло йодоформом, на койках лежали и сидели раненые, стриженые и в халатах. У окна двое играли в шашки. Один ходил из угла в угол - мягко, в туфлях. Когда появилась Даша, он живо оглянулся на нее, сморщил низкий лоб и лег на койку, закинув за голову руки.
   - Сестрица, - позвал слабый голос. Даша подошла к одутловатому большому парню с толстыми губами. - Поверни, Христа ради, на левый бочок, проговорил он, охая через каждое слово. Даша обхватила его, изо всей силы приподняла и повернула, как мешок. - Температуру мне ставить время, сестрица. - Даша встряхнула градусник и засунула ему под мышку. - Рвет меня, сестрица, крошку съем, - все долой. Мочи нет.
   Даша покрыла его одеялом и отошла. На соседних койках улыбались, один сказал:
   - Он, сестрица, только ради вас рассолодел, а сам здоровый, как боров.
   - Пускай его, пускай помается, - сказал другой голос, - он никому не вредит, - сестрице забота, и ему томно.
   - Сестрица, а вот Семен вас что-то спросить хочет, робеет.
   Даша подошла к сидящему на койке мужику с круглыми, как у галки, веселыми глазами и медвежьим маленьким ртом; огромная - веником - борода его была расчесана. Он выставил бороду, вытянул губы навстречу Даше.
   - Смеются они, сестрица, я всем доволен, благодарю покорно.
   Даша улыбнулась. От сердца отлегла давешняя тяжесть. Она присела на койку к Семену и, отогнув рукав, стала осматривать перевязку. И он стал подробно описывать, как и где у него мозжит.
   В Москву Даша приехала в октябре, когда Николай Иванович, увлекаемый патриотическими побуждениями, поступил в московский отдел Городского союза, работающего на оборону. Петербургскую квартиру он передал англичанам из военной миссии и в Москве жил с Дашей налегке - ходил в замшевом френче, ругал мягкотелую интеллигенцию и работал, по его выражению, как лошадь.
   Даша читала уголовное право, вела маленькое хозяйство и каждый день писала Ивану Ильичу. Душа ее была тиха и прикрыта. Прошлое казалось далеким, точно из чужой жизни. И она жила словно в половину дыхания, наполненная тревогой, ожиданием вестей и заботой о том, чтобы сохранить себя Ивану Ильичу в чистоплотности и строгости.
   В начале ноября, утром за кофе, Даша развернула "Русское слово" и в списках пропавших без вести прочла имя Телегина. Список занимал два столбца петитом. Раненые - такие-то, убитые - такие-то, пропавшие без вести - такие-то, и в конце - Телегин, Иван Ильич, прапорщик.
   Так было отмечено это, затмившее всю ее жизнь, событие, - строчка петита.
   Даша почувствовала, как эти мелкие буквы, сухие строчечки, столбцы, заголовки наливаются кровью. Это была минута неописуемого ужаса, газетный лист превращался в то, о чем там было написано, - в зловонное и кровавое месиво. Оттуда дышало смрадом, ревело беззвучными голосами.
   Душу трясло ознобом. Даже ее отчаяние тонуло в этом животном ужасе и омерзении. Она легла на диван и прикрылась шубой.
   К обеду пришел Николай Иванович, сел в ногах у Даши и молча гладил ее ноги.
   - Ты подожди, главное - подожди, Данюша, - говорил Николай Иванович. Он пропал без вести, - очевидно, в плену. Я знаю тысячу подобных примеров.
   Ночью ей приснилось: в пустой узкой комнате, с окном, затянутым паутиной и пылью, на железной койке сидит человек в солдатской рубашке. Серое лицо его обезображено болью. Обеими руками он ковыряет свой лысый череп, лупит его, как яйцо, и то, что под кожурой, берет и ест, запихивает в рот пальцами.
   Даша так закричала среди ночи, что Николай Иванович, в накинутом на плечо одеяле, очутился около ее постели и долго не мог добиться, что случилось. Потом накапал в рюмочку валерьянки, дал выпить Даше и выпил сам.
   Даша, сидя в постели, ударяла себя в грудь сложенными щепоткой пальцами и говорила тихо и отчаянно:
   - Понимаешь, не могу жить больше. Ты понимаешь, Николай, не могу, не хочу.
   Жить после того, что случилось, было очень трудно, а жить так, как Даша жила до этого, - нельзя.
   Война только коснулась железным пальцем Даши, и теперь все смерти и все слезы были также и ее делом. И когда прошли первые дни острого отчаяния, Даша стала делать то единственное, что могла и умела: прошла ускоренный курс сестер милосердия и работала в лазарете.
   Вначале было очень трудно. С фронта прибывали раненые, по многу дней не менявшие перевязок; от марлевых бинтов шел такой запах, что сестрам становилось дурно. Во время операций Даше приходилось держать почерневшие ноги и руки, с которых кусками отваливалось налипшее на ранах, и она узнала, как сильные люди скрипят зубами и тело у них трепещет беспомощно.
   Этих страданий было столько, что не хватило бы во всем свете милосердия пожалеть о них. Даше стало казаться, что она теперь навсегда связана с этой обезображенной и окровавленной жизнью и другой жизни нет. Ночью в дежурной комнате горит зеленый абажур лампочки, за стеной кто-то бормочет в бреду, от проехавшего автомобиля зазвенели склянки на полочке. Это уныние и есть частица истинной жизни.
   Сидя в ночные часы у стола в дежурной комнате, Даша припоминала прошлое, и оно все яснее казалось ей, как сон. Жила на высотах, откуда не было видно земли; жила, как и все там жили, влюбленная в себя, высокомерная. И вот пришлось упасть с этих облаков в кровь, в грязь, в этот лазарет, - где пахнет больным телом, где тяжело стонут во сне, бредят, бормочут. Сейчас вот умирает татарин-солдат, и через десять минут нужно идти впрыскивать ему морфий.
   Сегодняшняя встреча с Елизаветой Киевной разволновала Дашу. День был трудный, из Галиции привезли раненых в таком виде, что одному пришлось отнимать кисть руки, другому - руку по плечо, двое предсмертно бредили. Даша устала за день, и все же из памяти не выходила Елизавета Киевна, с красными руками, в мужском пальто, с жалкой улыбкой и кроткими глазами.
   Вечером, присев отдохнуть, Даша глядела на зеленый абажур и думала, что вот бы уметь так плакать на перекрестке, говорить постороннему человеку "страшно, страшно любила Ивана Ильича..."
   Даша усаживалась в большом кресле то боком, то поджав ноги, раскрыла было книгу - отчет за три месяца "деятельности Городского союза", столбцы цифр и совершенно непонятных слов, - но в книжке не нашла утешения. Взглянула на часы, вздохнула, пошла в палату.
   Раненые спали, воздух был тяжелый. Высоко под дубовым потолком, в железном кругу люстры, горела несветлая лампочка. Молодой татарин-солдат, с отрезанной рукой, бредил, мотаясь бритой головой на подушке. Даша подняла с пола пузырь со льдом, положила ему на пылающий лоб и подоткнула одеяло. Потом обошла все койки и присела на табуретке, сложив руки на коленях.
   "Сердце не наученное, вот что, - подумала она, - любило бы только изящное и красивое. А жалеть, любить нелюбимое - не учено".
   - Что, ко сну морит, сестрица? - услышала она ласковый голос и обернулась. С койки глядел на нее Семен - бородатый. Даша спросила:
   - Ты что не спишь?
   - Днем наспался.
   - Рука болит?
   - Затихла... Сестрица!
   - Что?
   - Личико у тебя махонькое, - ко сну морит? Пошла бы вздремнула! Я посмотрю, - если нужно, позову.
   - Нет, спать я не хочу.
   - Свои-то у тебя есть на войне?
   - Жених.
   - Ну, бог сохранит.
   - Пропал без вести.
   - Ай, ай. - Семен замотал бородой, вздыхая. - У меня брательник без вести пропал, а потом письмо от него пришло, - в плену. И человек хороший твой-то?