– Получай жениха, – говорит Василисе овинник. – Смотри – от сырости береги, а то прорастет.
   Василиса взяла человека за руку и вывела его из подлаза, из овина на лунный свет. И встал перед ней молодой жених в золотом кафтане, в шапке с пером. Глядит на Василису и смеется. Василиса поклонилась ему в пояс – и они пошли в избу.
   Прошло с той поры много дней. Лег снег на мерзлую землю, завыли студеные ветра, поднялись вьюги.
   Соломенный жених живет у Василисы, похаживает по горнице, поглядывает в окошечко и все приговаривает. – Скучно мне, темно, холодно…
   И стала Василиса замечать, что жених ее портится, позеленело у него на кафтане и на сапожках золото, ночью стал кашлять, стонать во сне. Раз утром слез с кровати, подпоясался и говорит: – Уйду, Василиса, искать теплого места. – А я-то как же?.. – Ты меня жди.
   И ушел, только снег скрипнул за воротами. Жених идет, весь от инея белый. Кругом него мороз молоточками постукивает – крепко ли закована земля, не взломан ли синий лед на реке; по деревьям попрыгивает, морозит зайцам уши.
   Хочет жених от мороза уйти, а молоточки все чаще, все больнее постукивают, – по жилам, по костям. Остудился жених, а степь бела кругом, ровна.
   И повисло над степью, над самым краем солнце, красное и студеное. Жених к солнцу бежит, колпаком машет: – Погоди, погоди, возьми меня в зеленые луга.
   И добежал было. Вдруг выскочил из-под снега большой, косматый, крепколобый волк, доскакал большим махом до солнца, обхватил его лапами, прижался пузом, – с одной стороны, с другой приловчился и вонзил клыки в алое солнце.
   Завизжали, застучали ледяные молотки, потемнела степь, завыл мертвый лес. Соломенный жених бежать пустился, упал в снег и не помнит, что дальше было.
   Василиса, когда одна осталась, пораскинула бабьим умом и пошла к старому овиннику. А чтобы он не очень сердился, сунула под нос ему пирог с творогом и говорит: – Жених от меня убежал, должно быть, замерз, очень жалею его. – Ничего, – отвечает ей овинник, – жених твой в озимое пошел. – А я-то как же?
   – Найдешь ты жениха в чистом поле, ляг с ним рядом, а что дальше будет – сама увидишь.
   Пошла Василиса в поле, долго шла, не день и не два. Видит – большой сугроб. Разрыла его руками, видит – лежит под снегом жених. Упала на него Василиса, омочила лицо его слезами; жених не шевелится. Тогда легла она с ним рядом и стала глядеть в зимнее белое небо.
   Снег Василису порошит, молоточки в сердце бьют, обручи набивают на тело, и говорит Василиса: – Желанный мой.
   И чудится ей – голубеет, синеет небо, и из самой его глубины летит к земле, раскаляясь, близится молодое, снова рожденное солнце.
   Заухали снега, загудели овраги, ручьи побежали, обнажая черную землю, над буграми поднялись жаворонки, засвистели серые скворцы, грач пришел важной походкой, и соломенный жених открыл сонные синие глаза и привстал. Проходили мимо добрые люди, сели на меже отдохнуть и сказали:
   – Смотри, как рожь всколосилась, а с ней переплелись васильки цветы… Душисто.

СТРАННИК И ЗМЕЙ

   Багряное солнце садилось над мерзлым бурьяном, скрипели журавли колодцев, вдова Акулина пела у окошка горемычную песню, а по деревне проходил странник. Полушубок на нем древний, из дыр овчина торчит, лыковая котомка за плечами.
   Ни молод странник, ни стар, а взглянешь на него – под усами умильная улыбка, глаза серые, ласковые, смешливые. Подходит он к Акулининому двору, шапку снял и говорит ласково: – Скучно тебе, милая? Увидала странника Акулина, кинулась за ворота. – Странник божий, взойди, сделай милость.
   Взошел странник, сел на лавку. Угощает его вдова, а сама пытает – откуда да куда, не слышал ли про счастье: лежит, говорят, оно в океане, под горючим камнем. Странник наелся, напился, ложку положил и спрашивает: – Ну, а ты, милая, все – маешься? Забилась Акулина на лавке.
   – Такая маета – сказать не можно: сушит змей белое мое тело, сосет сердце, ночи до утра глаз не смыкаю, а в полночь свистнет над крышей, рассыплется искрами и встанет на дворе – не зверь, не человек… Улыбается странник, светятся глаза его.
   – Силен враг, Акулина, трудно тебе, трудно. А ведь свистнет – опять побежишь? Заголосила Акулина:
   – Страшно мне, ночь придет, сама ко врагу потянусь, а днем руки бы на себя наложила. Погладил ее по голове странник, и затихла молодая баба.
   – Тетенька Акулина, – позвал в окно девичий голосок, – на посиделки тебя кличут, пойдешь? А там поглубже заглянул любопытный глаз. – Ты и странника приводи, сказку скажет! Рассмеялась и убежала, а странник говорит: – Что же, Акулина, пойдем, куда зовут. Акулина ушла за перегородку прибираться, а странник у окна запел: Ходила во синем море, Ходила белая рыба, Ходила, била плесом По тому ли синю морю: Ты раздайся, синее море, На две волны, на два берега. Ты выплесни, выкини Алатырь, горюч камень.
   Слушает, вздыхает Акулина за перегородкой; прибралась, вышла, – красивая, глаза мрачные. – Ну, пойдем, странник.
   Пришли на посиделки. А там народу набилось, как грибов в лукошко; тренькают на балалайке, подплясывают, подпевают, шутки шутят, и в сенях, и на лавках, и на печи – понабились. Странника обступили, просят. – Спой нам, скажи сказку. Странник сел у двери и запел опять про то же: Ходила во синем море,
   Ходила белая рыба. Пригорюнились девицы, подсели к парням. Кто с печи голову свесил, кто с полатей. Расселись парами – стало тихо. Одна Акулина без друга, как куст обкошенный. Сдвинула брови, белая кипень, стоит посреди избы, под сарафаном грудь ходуном ходит. – Акулина, Акулина, обойдись, – говорит странник.
   А у нее глаза уж как озеро. Дрожит дрожью. В это время просвистел за окном змеиный свист. Дрогнула Акулина и – к двери. – Не ходи, Акулина! – Пусти!
   Выскочила на улицу; странник за ней и схоронился в сенях. Акулина стала посреди двора и шепчет: – Лети… лети.
   И со свистом, как от тысячи птиц, закружился над двором черный змей, раскинул крылья, опустился на снег.
   Встал на лапы, лебединую голову протянул к Акулине и языком – облизнул ей белое лицо.
   А странник подкрался, оттолкнул Акулину да змея по голове лестовкой и ударил.
   Взметнулся змей и рассыпался просом, а странник петухом обернулся – зерна клевать.
   Не дала ему, упала на петуха Акулина, ухватила за крылья и в избу поволокла. – Оборотень, – закричала Акулина, – рубите ему голову! Петух вырвался – да под лавку, крыльями бьет, в руки не дается. Заметался народ по избе, петуха ловят. Поймали, у Акулины и топор в руках. – Клади его на порог!
   Вытянули за голову, за ноги петуха. Размахнулась Акулина топором… Да так и застыла у нее рука. Пропали стены. Вместо девушек – березы в инее, парни – ели, а Акулина – ива плакучая, вся в сосульках.
   На пне сидит странник. Улыбается, сияют серые глаза. Возле на снегу лежит петушиное перо. Поднял странник перо, пустил по ветру, сказал:
   – Лети, перышко, где сядешь, туда и я скоро приду; много еще мне исходить осталось, увертлив змей, не пришло его время.

ПРОКЛЯТАЯ ДЕСЯТИНА

   Клонит ветер шелковые зеленя, солнце в жаворонковом свисте по небу летит, и от земли идет крепкий, ржаной дух.
   Одна только невсхожая полоса с бугра в лощину лежит черной заплатой – десятина бобыля… У десятины стоит бобыль; ветер треплет непокрытую его голову.
   – Эх, – говорит бобыль, – третий год меня мучаешь, проклятая! – Плюнул на родную землю и пошел прочь.
   Проходит неделя. В четверг после дождя встречает бобыля шабер и говорит ему: – Ну, брат, и зеленя же у тебя, – все диву даемся, ужо заколосятся… – Врешь! – сказал бобыль… И побежал на свою десятину.
   Видит – выпустили зеленя трубку, распахнули лист, и шумит усатый пшеничный колос.
   На чудо не надивуется бобыль, а кошки сердце поскребывают: зачем проклинал родную землю.
   Собрал бобыль урожай сам-тридцать; из пудовых снопов наколотил зерна, и муку смолол, и замесил из первого хлеба квашню, и лег подремать на лавке…
   Ночь осенняя бушевала ледяным дождем, хлопали наотмашь ворота, выл в трубе ветер.
   В полночь поднял бобыль голову и видит – валит из квашни дым. Надувшись, слетела покрышка, и поползло через края проклятое тесто, рассыпалось на полу землей…
   Смекнул бобыль, что с мукой-то не ладно, повез мешки в город к старому пекарю…
   Пекарю муку эту продал, деньги зашил в шапку; потом шапку распорол и деньги все пропил, и, когда домой собрался, не было у него ни денег и ни подводы, – один нос разбитый.
   Пекарь в то же время замесил из бобылевой муки кренделя, поставил в печь и когда пришло время, – вытащил на лопате не подрумяненные кренделя, а такие завитуши и шевырюшки, что тут же обеспамятел и послал жену к дворянину продать муку за сколько даст.
   Дворянин сидел в саду, одной рукой держал наливное яблочко, другой писал записки. – Что тебе, милая? – сказал дворянин тонким голосом и прищурился.
   – Насчет пшеничной муки, – сказала пекарева жена, – старик-то мой больно плох…
   Купил дворянин в долг проклятую муку и пригласил детей дворянских пирожки с вареньем кушать.
   Под сиреневым кустом сели дворянские дети, взяли каждый по пирожку и откусили, а в пирожке лапти – крошеные, старые онучи, щепки, – всякая дрянь. Побросали дворянские дети пирожки и подали на дворянина в суд. Прослышал про все это дело король и сказал: – Я их всех сам буду судить.
   И встали перед светлые его очи: дворянин, пекарь и бобыль… Бобыль как встал, так и глаза разинул и босой ногой почесал ногу.
   Король велел объявить все, как было. Выслушал. Державой и скипетром потряс и говорит:
   – Проклял ты, бобыль, родную землю, и за то тебе будет наказание великое.
   И приказал мужика отвести вместе с мукой на проклятую десятину, чтобы всю муку приел… Так и сделали… Посадили бобыля посреди его земли и ковшом в рот стали муку сыпать. Три раза попросил бобыль водицы, целую меру приел.
   Приел, и распучило. Руки растопырились и одеревенели, через колени на землю поплыл живот, и полезли из бобыля шипы, а волосы стали дыбом, как репей. Кругом бобыля порос густой и непролазный бурьян по всей десятине.
   И долго спустя слышали в колючих порослях – жевало и ухало: то, сидя на земле, ел и проесть не мог проклятую муку проклятый бобыль.

ЗВЕРИНЫЙ ЦАРЬ

   У соседа за печкой жил мужичок с локоток. Помогал соседу кое-чем, понемножку. Плохое житье на чужих хлебах. Взяла мужика тоска, пошел в клеть; сидит, плачет. Вдруг видит – из норы в углу высунулась мордочка и повела поросячьим носом. «Анчутка беспятый», – подумал мужичок и обмер. Вылез анчутка, ухо наставил и говорит: – Здравствуй, кум! «Какой я ему кум», – подумал мужичок и на случай поклонился.
   – Окажи, кум, услугу, – говорит анчутка, – достань золы из-под печки; мне через порог перейти нельзя, а золы надо – тещу лечить, – плоха, объелась мышами. Мужичок сбегал, принес золы, анчутка его благодарит: – За службу всыплю я тебе казны, сколько в шапку влезет. – На что мне казна, – отвечает мужичок, – вот бы силой поправиться! – Это дело пустое, попроси звериного царя… И научил анчутка, как к звериному царю попасть и что говорить нужно. Мужичок подумал – все равно так-то пропадать, и полез в крысиную нору, как его учили.
   Там темно, сыро, мышами пахнет. Полз, полз – конца не видно, и вдруг полетел вниз, в тартарары. Встал, почесался и видит: вода бежит, и привязана у берега лодочка, – с малое корытце.
   Сел мужичок в лодочку, отпихнулся, и завертелся, помчался – держи шапку.
   Над головой совы и мыши летают, из воды высовываются такие хари – во сне не увидишь.
   Наконец загорелся свет, мужичок пригреб к берегу, выпрыгнул на траву и пошел на ясное место. Видит – высоченное дерево шумит, и под ним, на семи шкурах, сидит звериный царь.
   Вместо рук у царя – лопухи, ноги вросли в землю, на красной морде – тысяча глаз.
   А кругом – звери, птицы и все, что есть на земле живого – сидят и на царя посматривают. Увидал мужичка звериный царь и закричал: – Ты кто такой? Тебе чего надо? Подошел мужичок, кланяется: – Силешки бы мне, батюшка, звериный царь… – Силу или половину? – Осьмухи хватит. – Полезай ко мне в брюхо!
   И разинул царь рот, без малого – с лукошко. Влез мужичок в звериный живот, притулился, пуповину нашел, посасывает. Три дня сосал. – Теперь вылезай, – зовет зверь, – чай, уж насосался.
   Вылез мужичок, да уж не с локоток, а косая сажень в плечах, собольи брови, черная борода.
   – Доволен? – спрашивает царь. – Выйдешь на волю, поклонись чистому полю, солнцу красному, всякому жуку и скотине.
   И дунул. И подхватили мужика четыре ветра, вынесли к мосту, что у родного села.
   Солнце за горку садится, стадо гонят, идут девки… Подбоченился мужик и крикнул: – Эй, Дунька, Акулина, Марья, Василиса, аль не признали? Девки переглядываются. А мужик тряхнул кудрями.
   – Теперь, – говорит, – пир горой, посылай за свахой. Я теперь самого звериного царя меньшой сын.
   Девки так и сели. А мужик выбрал из них самую румяную да на ней и женился.

ХОЗЯИН

   В конюшне темно и тепло, жуют сено лошади, стукнет по дереву подкова, цепь недоуздка зазвенит или скрипнет перегородка – караковый почесался. В узкое окно влезает круглый месяц. Лошади беспокоятся.
   – Опять подглядывает месяц-то, – ржет негромко вороной, – хоть бы козел пришел, – все не так страшно.
   – Козла «хозяин» боится, – сказал караковый, – а месяц сам по себе, его не напугаешь. – Куда это козел ушел? – спросила рыжая кобыла. – На плотину, в воду глядеть. Кобыла храпнула: – К чему в воду глядеть? Одни страсти.
   – Страшно мне, – зашептал вороной, – месяц в окно лезет. Схватить его разве зубами? – Не трогай, – ответил караковый, – захромаешь.
   Кобыла жалобно заржала. В конюшне – опять тихо. На сеновале возятся мыши. Захрапел вдруг, шарахнулся вороной, копытами затопал.
   – Смотрите, смотрите, месяц-то, – зашептал он, – и рога у него, и глаза. Дрогнул караковый. – А борода есть? – И борода веником. Караковый захрапел: – «Хозяин» это, берегись.
   Вдруг клубком из окошка скатился в стойло вороному старичок и засмеялся, заскрипел. Вороной стал как вкопанный, мелкой дрожью дрожит. Рыжая кобыла легла со страха, вытянула шею. Караковый забился в угол. – Вороненький, соколик, – заскрипел «хозяин», – гривку тебе заплету, – боишься меня? А зачем козла звал?.. Не зови козла, не пугай меня… – и, с вывертом, с выщипом, ухватил вороного. Вороной застонал. – Стонешь? Не нравится? А мне козлиный дух нравится!.. Идем за мной. Старичок отворил дверь и вывел за гриву вороного на двор. – Голову-то не прячь, – скрипнул он и ущипнул за губу. Вспрыгнул на холку, и помчались в поле. Караковый подбежал к окну.
   – Ну и лупят… пыль столбом… под горку закатились. Смотри-ка. На горку вскакнули, стали; «хозяин» шею ему грызет; лягается вороной; поскакали к пруду. В конюшню вошел козел и почесался. – Гуляешь, – крикнул козлу караковый, – а вороного «хозяин» гоняет. – Где? – спросил козел басом. – У пруда.
   Опустил козел рога и помчался… Перебежал плотину, стал – кудластый, и пошел от козла смрад – в пруду вода зашевелилась, и отовсюду, из камышей, из-под ветел, повылезла вся нечисть болотная, поползла по полю, где вороной под «хозяином» бился.
   Заблеял козел. И от этого «хозяин» на лошади, как лист, забился, ноги поджал.
   Подползает нечисть, блеет козел. Побился, покружился «хозяин» и завял, свалился с коня. Ухватили его лапы, потащили в пруд. А вороной, оттопырив хвост, помчался в конюшню. Прибежал в мыле, закрапал, ухватил сено зубами, бросил и заржал на всю конюшню: – И как только я жив остался! А спустя время пришел козел и лег в сено. – Ноги у меня отнялись, – стонала рыжая кобыла.
   Караковый положил морду на шею вороному, а козел чесался – донимали его блохи.

СИНИЦА

   Утром рано, на заре, до птиц, пробудилась княгиня Наталья. Не прибираясь, – только накинула белый опашень, – отомкнула дверь из светлицы и вышла на мокрое от росы крыльцо.
   Ничего не жалел для Натальи, для милой своей хоти, князь Чурил: выстроил терем посреди городища, на бугре между старых кленов; поставил на витых столбах высокое крыльцо, где сидеть было не скучно, украсил его золотой маковкой, чтобы издалека горела она, как звезда, над княгининой светлицей.
   В тереме зачала Наталья и родила хозяину сына Заряслава. Было ему ныне три зимы и три лунных месяца. Любил князь жену и сына и шумного слова им не сказал во всю бытность.
   Городище стояло на речном берегу, обнесенное тыном, рвом и раскатами. Внутри, дым к дыму – срублены высокие избы. И выше всех – восьмишатровый красный княгинин терем. Бывало, плывут по реке в дубах торговые люди, или так – молодцы пограбить, завалятся у гребцов колпаки, глядят: город не город – диво, – пестро и красно, и терем, и шатры, и башни отражаются в зеленой воде днепровской, – и начнут пригребаться поближе, покуда не выйдет на раскат князь Чурил, погрозит кулаком. Ему кричат: – Ты, рвана шкура, слезай с раската, давай биться! – И пошлют смеха ради стрелу или две.
   Далеко шла слава про князя: сорок воинов стоит у его стремени; одни – сивые, в рубцах, вислоусые руссы, северные наемники, побывавшие не раз и под Цареградом; другие – свои, поднепровские, молодец к молодцу, охотники и зверобои. Богат, хорошо нагорожен город его Крутояр.
   Ныне князь отъехал по зверя. В городище бабы остались с ребятами да старики. Шуму нет, тихо. Княгиня Наталья прислонилась непокрытой головой к столбу, сидит и слушает. Внизу журавель заскрипел – сонная девка тянет из колодца воду; собрались воробьи на огороде, зачирикали – собираются по ягоду; идет поперек улицы собака с мочалой на шее, стала и давай зевать; птицы и птички пробуждаются, не смеют еще петь до солнца, голоса пробуют, голос подают; заиграл рожок у северных ворот, замычали коровы, потянуло дымком. И заря за речкой обозначилась сквозь речные туманы бледными, алыми, водянистыми полосами. Сильная сегодня роса! А уж кукушка из лесу – ку-ку.
   Княгине охоты нет пошевельнуться, точно сон оковал ее. Поднялась рано, сама не знает зачем, и все ей грустно – и глядеть и слушать. Так бы вот и заплакала. А с чего? Князя ли заждалась? Третий день по лесам скачет. Сына ли жалко – уж очень беленький мальчик. Мило ей все и жалко.
   Княгиня в углу крыльца нагнула каменный рукомойник, омыла лицо, взглянула еще раз на кровли и башенки Крутояра, на реку, проступающую синей, синей водой из-под тумана, и вошла назад в сонную, теплую светелку.
   В колыбели спал княжич, выпростал руки поверх одеяла, дышал ровно, хорошо, так весь и заливался румянцем.
   Княгиня присела на лавку, опустила голову, на колыбель, и слезы полились у нее. Плачет, и сама шепчет: – Вот уж с большого-то ума.
   И такою жалостью залюбила сына, что душа ее поднялась, окутала колыбель, прильнула к спящему, а тело оцепенело. На молодую княгиню напал глубокий, непробудный сон.
   И не услышала она, как вдруг начали кричать птицы, садясь на крышу: «Проснись, проснись», как завыли, заскулили собаки по всему городищу, захлопали ставни, побежал куда-то народ, как у всех четырех ворот забили в медные доски, и пошла тревога: «На стены, на стены!»
   Большое тусклое, красное солнце поднялось в клубах тумана, и народ со стен, дети, старики, – увидали великую силу людей, малых ростом, с рыжими космами, в шкурах: Чудь белоглазую. Пробиралась Чудь от дерева к дереву, окружала городище, махала дубинками и с того берега плыла через реку, как собаки.
   – На стены, на стены! – звали старики, тащили на раскаты бревна, камни, в колодах горячую воду.
   – Чудь идет, Чудь идет! – выли бабы, мечась, хороня ребят в клети, в погреба, зарывали в солому.
   А Чудь уже лезла через тын, карабкалась на раскаты, визжала. В замковую башню-детинец кидала стрелы, камни, паклю горящую. И задымился угол у башни, и закричали: – Огонь! Лихо нам!
   Били с раскатов Чудь, долбили по башкам, порошили песком в глаза, обливали варом, пыряли шестами. А те только орали шибче. Лезли, падали, опять лезли, как черви. Да и где было справиться с белоглазыми одним старикам да малолеткам. Одолел враг, добрался до раскатов. Покидали защитников, и разбежалась Чудь по городу, и начался другой клич – бабий и детский.
   Потоптали в ту пору побили много народа, остальных погнали за стены на луг. Рвали на бабах рубахи. Было горе.
   С четырех концов пылал Крутояр, брошенный на поток. Из огня тащили одежду, птиц, поросят, малых детей. Ярилась Чудь. Многие сами погорели, волоса попалили. И добрались до княжьего терема.
   Но высок был тын кругом и ворота крепки. Ударили в них бревном – не поддались. А головни, искры, солому так и крутило, обдавало жарким дымом. И занялся терем, задымил.
   Тогда с долгим стоном пробудилась княгиня Наталья, повела очами, дико ей стало, кинулась к окну – дым в лицо пахнул, глаза выел. Схватила княжича, прикрыла его платком: «Заряслав, сын милый, спи, спи, батюшка», – и выбежала на крыльцо и обмерла.
   Внизу трещало, било пламя, дымили крыльца, занимался огонь под крышей. А кругом все маковки, крыши, избы, шатры – в огне. Дым бьет высоко и стелется над Днепром. И еще видит княгиня – над тыном поднялись плоские рыла, кажут на нее, скалятся.
   И было ей тошно от смертного часа. Заряслав забился на руках, заплакал, рвет с лица покрывало. В спину дунуло жаром. И у княгини захватило дух, стало горячо на душе. Подняла она сына, положила руки его на одно плечо свое, на другое ноги, вдохнула в последний раз запах милый и человеческий и кинулась с высокого терема. И убилась! И мертвыми руками все еще держала Заряслава, не дала ему коснуться земли. Наскочили чудинцы, вырвали княжича, понесли на луг, пялили зенки на мальчика, кукиши совали ему, а не тронули, чтобы живым отнести к жрецу своему в Чудь, на озеро.
   Легкою бабочкою вылетела душа княгини Натальи из разбитого тела. И раскрытые ее глаза, еще подернутые мукой, озираясь, видели голубой свет, переливающийся, живой и животворящий. Радостней, радостней, выше становилось душе. Чаще, зорче глядели глаза. И вот слышимы стали звуки, звоны, шумы, звенения, глухие раскаты, грохоты. Трепетал весь свет в бездне бездн. Роились в нем водянистые пузыри, отсвечивали радужно иззвуча и звеня, сливались в вихри, бродили столпами.
   И вот уже трепещет душа. Нестерпимо глазам от сияния, от радостного ужаса: покрывая все звуки, весь свет, по всей широте шумит весенним громом голос: «Да будет жизнь во имя мое».
   Так мчится к господу светлая душа княгини Натальи. Но чем ближе ей, слаще, радостней – тем пронзительней боль, как жало невынутое. Зачем боль? О чем память? И глубже входит жало, и тяжелеет душа, глохнет, слепнет, и глаза снова подергиваются смертной любовной пеленой. На землю опускается душа княгини, на пепелище. Как жернов – любовь. Где Заряслав? Где сын милый?
   Белоглазая Чудь возвращалась на свое озеро без троп и следов, – скорее бы только ноги унести. Волокли добычу. Гнали полонянок с детьми. Княжича тащили в плетеном пещуре. Шли день, и ночь, и еще день, и настала вторая ночь – темная. Погони теперь не страшно, и Чудь полегла во мху, запалила костры от диких собак, что, учуяв поживу, подвывали по зарослям.
   Колдун, старикашка гнусный, залез в горелый пень, бормотал заклятья. Кишмя здесь кишела нежить и нечисть, хоронилась за стволы, кидалась в траву, попискивала, поерзывала. То чиркнет глазом, то лапой тронет, а то уйдет колом в землю, а вынырнет в омуте, посреди болота, состроит пакость и начнет хмыкать, хихикать.
   Не любила Чудь смеха и шуток таких. Молчали, мясо вяленое ели, остерегались. Полонянки давно уж плакать перестали, вволю приняли горя. Один Заряслав спал спокойно в пещуре: тепло укрыла его княгиня Наталья сладким сном.
   Укрыла, и сама понеслась клочком тумана по лесу над мхами и омутами, сквозь тяжелые от влаги деревья. Вверху за сучьями вызвездило, скоро и заря. Из-под вывороченной коряги высунул нечесаную морду леший и спрятался; на бугорке у норы лиса с лисятами увидала летящее облако, сморщила нос и зевнула, завиляла хвостом.
   А вот и стреноженные кони фыркают, щиплют траву. Вповалку, завернутые с головой в попоны, спят воины. Князь Чурил лежит, опершись локтем о седло; суровые глаза его открыты, думает; проснулся перед зарей, отер усы от росы и задумался о славе своей, о былых сечлх, о том, что нет ни у кого ни города такого, ни жены такой, ни сына. От этих дум заворочался Чурил: «Все ли ладно дома?»
   И видит – стелется у ног облачко. "Сыро, – думает, – кольчуга проржавеет, – и потянул на себя попону. А сон летит с глаз: «От двора далеко отъехали, как бы не было чего злого?» Мочи нет. Поднялся Чурил, подтянул ремень на животе: – Эй, ребята, заспались, заря скоро!
   Зачесались воины, поскидали попоны, разбрелись за конями. Оседлали. Тронулись.
   Чурил едет впереди, шагом. Совестно перед ребятами: заладились охотиться недели на две, а сейчас глаза бы не глядели на зверя. Сесть бы в княгининой светелке, Заряслава на руки взять… Милее жизни жена, милая Наталья.
   Воины ворчат: едет князь дуром, сучья дерут лицо, лунь-птица из-под коня шарахнулась, запуталась в кустах, застучала клювом. «Эй, князь, спишь, что ли?»
   Плывет, стелется облаком перед Чурилой княгиня Наталья, манит, мается. Рвут кусты легкое тело. Нет, не слышит князь, не чувствует. Усы закрутил. Осадил коня, оперся рукой о круп, говорит дружинникам, чтобы шли в заезд на тура, что давеча навалил густо валежнику у озера.