- Да нет, не может быть. - Она замерла с крючком и одеялом в руках. И вдруг опять то же удивительное колебание. Неужели это он или она? И она, забыв про все, про его гадость и ложь, про раздражительность матери, про горе отца, просияла улыбкой, но не той гнусной улыбкой, которой она отвечала на такие же улыбки его, а светлой, чистой, радостной улыбкой.

Она ужасалась теперь мысли, что она могла думать убить еговместе с собой, и теперь все свои мысли направила на то, как уйти из дома, куда и где сделаться матерью, несчастной, жалкой матерью, но все-таки матерью. И она все это придумала и устроила, и ушла и поселилась в далеком губернском городе, где никто бы не мог найти ее и где она думала быть вдали от своих, и где, на ее беду, был назначен губернатором брат ее отца, чего она никак не ожидала.

Она жила у акушерки Марьи Ивановны уже четвертый месяц и, узнав о том, что дядя в том же городе, собиралась уехать куда-нибудь дальше.

III

Михаил Иванович проснулся рано и в это же утро, войдя в кабинет брата, отдал ему приготовленный чек на деньги, которые он оставлял брату, прося его помесячно выдавать их дочери, и спросил, когда отходит в Петербург курьерский. Поезд отходил в семь часов вечера, так что Михаил Иванович мог успеть пообедать ранним обедом до отъезда. Напившись кофе с невесткой, которая ничего не говорила больше о том, что так было тяжело ему, а только робко взглядывала на него, он, по своей обыкновенной гигиенической привычке, пошел сделать обычную прогулку.

Александра Дмитриевна проводила его до передней.

- Вы пройдите, Мишель, в городской сад, там прекрасно ходить и от всегоблизко, - сказала она, жалостно глядя ему в сердитое лицо.

Михаил Иванович послушался ее совета и пошел в городской сад, откуда было все близко, и с досадой думал о глупости, упорстве и бессердечности женщин. «Ей не жалко меня, - думал он о невестке. - Она и понять не может моих страданий. А она? - он подумал о дочери. - Она знает, что это для меня, какая это мука. Какой ужасный удар в конце жизни, которую укоротит, наверное, она же. Ну, да и лучше конец, чем эти мучения. И все это pour les beaux yeux d'un chenapan» .- «O-o-o», - громко простонал он, и такое чувство ненависти и злобы поднялось в нем при мысли о всем том, что теперь будут говорить в городе, когда все узнают (наверно, все уже знают), такое чувство злобы поднялось в нем против нее, что захотелось все сказать ей, дать ей понять все значение того, что она сделала. «Они не понимают».

«Оттуда всё близко», - подумал он и, достав записную книжку, прочел ее адрес: «Кухонная улица, дом Абрамова, Вера Ивановна Селиверстова». Она жила под этим именем. Он подошел к выходу и кликнул извозчика.

- Вам кого, господин? - спросила его Марья Ивановна, акушерка, когда он вошел на узкую площадку крутой вонючей лестницы.

- Госпожа Селиверстова здесь?

- Вера Ивановна? Здесь, пожалуйте. Она вышедши, в лавочку пошла, должно, сейчас придет.

Михаил Иванович вошел за толстой Марьей Ивановной в маленькую гостиную, и его, как ножом, резнул, как ему показалось, отвратительный, злой крик ребенка из соседней комнатки.

Марья Ивановна извинилась, ушла в комнатку, и слышно было, как успокаивала ребенка. Ребенок затих, и она вышла.

- Это ее ребеночек. Она сейчас придет. Вы кто ж будете?

- Я знакомый, да я лучше после приду, - сказал Михаил Иванович, готовясь уйти. Так мучительно ему было готовиться к встрече с ней и так невозможно казалось какое бы то ни было объяснение.

Он только повернулся и хотел уйти, как по лестнице послышались легкие, быстрые шаги, и он узнал голос Лизы.

- Марья Ивановна! что, не кричал без меня… А я…

И она вдруг увидала отца. Кулек, который она держала в руке, выпал у нее из рук.

- Папа?! - вскрикнула она и, вся бледная и трясущаяся всем телом, остановилась в дверях.

Он смотрел на нее и не двигался с места. Она похудела, глаза стали больше, нос завострился, руки тонкие, костлявые. И не знал, что сказать и что сделать. Он забыл теперь все то, что думал о своем сраме, и ему только жалко, жалко было ее, жалко и за ее худобу, и за ее плохую, простую одежду, и, главное, за жалкое лицо ее с умоляющими о чем-то, устремленными на него глазами.

- Папа, прости, - сказала она, подвигаясь к нему.

- Меня, - проговорил он, - меня прости, - и он захлюпал, как ребенок, целуя ее лицо, руки и обливая их слезами.

Жалость к ней открыла ему самого себя. И увидав себя, какой он был действительно, он понял, как он виноват перед ней, виноват за свою гордость, холодность, даже злобу к ней. И он рад был тому, что виноват, что ему нечего прощать, а самому нужно прощение.

Она повела его в свою комнату, рассказала ему, как она живет, но не показывала ему ребенка и ничего не говорила о прошедшем, зная, что это было бы мучительно для него. Он сказал ей, что ей надо устроиться иначе.

- Да, если бы в деревне, - сказала она.

- Мы всё обдумаем это, - сказал он.

Вдруг за дверью сначала запищал, а потом закричал ребенок. Она открыла широко глаза и, не спуская их с отца, замерла в нерешительности.

- Что ж, тебе кормить надо, - сказал Михаил Иванович, шевеля бровями от явного внутреннего усилия.

Она поднялась, и ей вдруг пришла безумная мысль показать тому, кого она так давно любила, того, кого она теперь любила больше всего на свете. Но, прежде чем сказать то, что хотела, она взглянула в лицо отца. Рассердится он или нет?

Лицо отца выражало не сердитость, но одно страдание.

- Да иди, иди, - сказал он. - Слава богу. Да, я завтра приду опять, и мы решим. Прощай, голубушка. Да, прощай. - И опять ему трудно было удержать поднявшийся комок в горле.


Когда Михаил Иванович вернулся к брату, Александра Дмитриевна тотчас же спросила его:

- Ну что?

- Да ничего.

- Видели? - спросила она, по лицу его догадываясь, что что-то случилось.

- Да, - скороговоркой проговорил он и вдруг заплакал. - Да, и глуп и стар стал, - сказал он, успокоившись.

- Нет, умен, очень умен.


Михаил Иванович простил дочь, совсем простил, и ради прощенья победил в себе весь страх перед славой людской. Он устроил дочь у сестры Александры Дмитриевны, жившей в деревне, и видался с дочерью и любил ее не только по-прежнему, но еще больше, чем прежде, и часто приезжал к ней и гостил у нее. Но ребенка он избегал видеть и не мог победить в себе чувства отвращения, омерзения к нему. И это было источником страданий дочери.

13 ноября 1906.

Бедные люди

В рыбачьей хижине сидит у огня Жанна, жена рыбака, и чинит старый парус. На дворе свистит и воет ветер и, плескаясь и разбиваясь о берег, гудят волны… На дворе темно и холодно, на море буря, но в рыбачьей хижине тепло и уютно. Земляной пол чисто выметен; в печи не потух еще огонь; на полке блестит посуда. На кровати с опущенным белым пологом спят пятеро детей под завывание бурного моря. Муж-рыбак с утра вышел на своей лодке в море и не возвращался еще. Слышит рыбачка гул волн и рев ветра. Жутко Жанне.

Старые деревянные часы с хриплым боем пробили десять, одиннадцать… Мужа все нет. Жанна задумывается. Муж не жалеет себя, в холод и бурю ловит рыбу, Она сидит с утра до вечера за работой. И что же? Еле-еле кормятся. А у ребяток все нет обуви, и летом и зимой бегают босиком; и хлеб едят не пшеничный, - хорошо и то, что хватает ржаного. Только и приправы к еде, что рыба. «Ну, да слава богу, дети здоровы. Нечего жаловаться, - думает Жанна и опять прислушивается к буре. - Где-то он теперь? Сохрани его, господи, спаси и помилуй!» - говорит она и крестится.

Спать еще рано. Жанна встает, накидывает на голову толстый платок, зажигает фонарь и выходит на улицу посмотреть, не тише ли стало море, не светает ли, и горит ли лампа на маяке, и не видать ли лодки мужа. Но на море ничего не видно. Ветер рвет с нее платок и чем-то оторванным стучит в дверь соседней избушки, и Жанна вспоминает о том, что она еще с вечера хотела зайти проведать больную соседку. «Некому и приглядеть за ней», - подумала Жанна и постучала в дверь. Прислушалась… Никто не отвечает.

«Плохое вдовье дело, - думает Жанна, стоя у порога. - Хоть и немного детей - двое, а все одной обдумать надо. А тут еще болезнь! Эх, плохое вдовье дело. Зайду проведаю».

Жанна постучала еще и еще. Никто не отвечал.

- Эй, соседка! - крикнула Жанна. «Уж не случилось ли что», - подумала она и толкнула дверь.

В избушке было сыро и холодно. Жанна подняла фонарь, чтобы оглядеть, где больная. И первое, что ей бросилось в глаза, - это постель прямо против двери, и на постели она, соседка, лежит на спине так тихо и неподвижно, как лежат только мертвые. Жанна поднесла Фонарь еще ближе. Да, это она. Голова закинута назад; на холодном, посиневшем лице спокойствие смерти. Бледная мертвая рука, будто потянувшаяся за чем-то, упала и свесилась с соломы. И тут же, недалеко от мертвой матери, двое маленьких детей, кудрявых и толстощеких, прикрытых старым платьем, спят, скорчившись и прижавшись друг к другу белокурыми головками. Видно, мать, умирая, еще успела закутать им ножки старым платком и накрыть их своим платьем. Дыхание их ровно и спокойно, они спят сладко и крепко.

Жанна снимает колыбельку с детьми и, закутав их платком, несет домой. Сердце ее сильно бьется; она сама не знает, как и зачем она сделала это, но она знает, что не могла не сделать то, что сделала.

Дома она кладет непроснувшихся детей на кровать с своими детьми и торопливо задергивает полог. Она бледна и взволнованна. Точно мучит ее совесть. «Что-то скажет он?.. - сама с собой говорит она. - Шутка ли, пятеро своих ребятишек - мало еще ему было с ними заботы… Это он?.. Нет, нет еще!.. И зачем было брать!.. Прибьет он меня! Да и поделом, я и стою того. Вот он! Нет!.. Ну, тем лучше!»

Дверь скрипнула, будто кто вошел. Жанна вздрогнула и приподнялась со стула.

«Нет. Опять никого! Господи, и зачем я это сделала?.. Как ему теперь в глаза взгляну?..» И Жанна задумывается и долго сидит молча у кровати.

Дождь перестал; рассвело, но ветер гудит, и море ревет по-прежнему.

Вдруг дверь распахнулась, в комнату ворвалась струя свежего морского воздуха, и высокий смуглый рыбак, волоча за собой мокрые разорванные сети, входит в горницу со словами:

- Вот и я, Жанна!

- Ах, это ты! - говорит Жанна и останавливается, не смея поднять на него глаза.

- Ну, уж ночка! Страх!

- Да, да, погода была ужасная! Ну, а как ловля?

- Дрянь, совсем дрянь! Ничего не поймал. Только сети разорвал. Плохо, плохо!.. Да, я тебе скажу, и погодка ж была! Кажется, такой ночи и не запомню. Какая там ловля! Слава богу, что жив домой добрался… Ну, а ты что тут без меня делала?

Рыбак втащил сети в комнату и сел у печки.

- Я? - сказала Жанна, бледнея. - Да что ж я… Сидела шила… Ветер так завывал, что страшно становилось. Боялась за тебя.

- Да, да, - пробормотал муж, - погода чертовски скверная! Да что поделаешь!

Оба помолчали.

- А знаешь, - сказала Жанна, - соседка-то Симон умерла.

- Ну?

- И не знаю когда; верно, еще вчера. Да, тяжело ей было умирать. Да и за детей-то, должно быть, как сердце болело! Ведь двое детей - крошки… Один еще не говорит, а другой чуть начинает ползать…

Жанна замолчала. Рыбак нахмурился; лицо его сделалось серьезно, озабоченно.

- Ну, дела! - проговорил он, почесывая в затылке. - Ну, да что станешь делать! Придется взять, а то проснутся, каково им с покойницей? Ну, да что уж, как-нибудь перебьемся! Ступай же скорей!

Но Жанна не двигалась с места.

- Что ж ты? Не хочешь? Что с тобой, Жанна?

- Вот они, - сказала Жанна и отдернула полог.

Сила детства

- Убить!.. Застрелить!.. Сейчас застрелить мерзавца!.. Убить!.. Горло перерезать убийце!.. Убить, убить! - кричали мужские, женские голоса толпы.

Огромная толпа народа вела по улице связанного человека. Человек этот, высокий, прямой, шел твердым шагом, высоко поднимая голову. На красивом, мужественном лице его было выражение презрения и злобы к окружающим его людям.

Это был один из тех людей, которые в войне народа против власти воюют на стороне власти. Его схватили теперь и вели на казнь.

«Что же делать! Не всегда сила на нашей стороне. Что же делать? Теперь их власть. Умереть так умереть, видно, так надо», - думал этот человек и, пожимая плечами, холодно улыбнулся на крики, которые продолжались в толпе.

- Это городовой, он еще утром стрелял по нас! - кричали в толпе.

Но толпа не останавливалась, и его вели дальше. Когда же пришли на ту улицу, где по мостовой лежали вчерашние неубранные еще тела убитых войсками, толпа освирепела.

- Нечего оттягивать! Сейчас тут и застрелить негодяя, куда еще водить его? - кричали люди.

Пленный хмурился и только выше поднимал голову. Он, казалось, ненавидел толпу еще более, чем толпа ненавидела его.

- Перебить всех! Шпионов! Царей! Попов! И этих мерзавцев! Убить, убить сейчас! - взвизгивали женские голоса.

Но руководители толпы решили довести его до площади и там разделаться с ним.

До площади уже было недалеко, когда в минуту затишья в задних рядах толпы послышался плачущий детский голосок.

- Батя! Батя! - всхлипывая, кричал шестилетний мальчик, втискиваясь в толпу, чтобы добраться до пленного. - Батя! Что они с тобой делают? Постой, постой, возьми меня, возьми!..

Крики остановились в той стороне толпы, с которой шел ребенок, и толпа, расступаясь перед ним, как перед силой, пропускала ребенка все ближе и ближе к отцу.

- А какой миленький! - сказала одна женщина.

- Тебе кого? - сказала другая, нагибаясь к мальчику.

- Батю! Пустите меня к бате! - пищал мальчик.

- Тебе сколько лет, мальчик?

- Что вы с батей хотите делать? - отвечал мальчик.

- Иди домой, мальчик, иди к матери, - сказал мальчику один из мужчин.

Пленный уже слышал голос мальчика и слышал, что говорили ему. Лицо его стало еще мрачнее.

- У него нет матери! - крикнул он на слова того, кто отсылал ребенка к матери.

Все ближе и ближе протискиваясь в толпе, мальчик добрался до отца и полез к нему на руки.

В толпе кричали все то же: «Убить! Повесить! Застрелить мерзавца!»

- Зачем ты из дома ушел? - сказал отец мальчику.

- Что они с тобой хотят делать? - говорил мальчик.

- Ты вот что сделай, - сказал отец.

- Ну?

- Знаешь Катюшу?

- Соседку? Как не знать.

- Так вот, пойди к ней и там побудь. А я… я приду.

- Без тебя не пойду, - сказал мальчик и заплакал.

- Отчего не пойдешь?

- Они прибьют тебя.

- Нет же, они ничего, они так.

И пленный спустил с рук мальчика и подошел к тому человеку, который распоряжался в толпе.

- Послушайте, - сказал он, - убивайте меня, как и где хотите, но только не при нем, - он показал на мальчика. - Развяжите меня на две минуты и держите за руку, а я скажу ему, что мы с вами гуляем, что вы мне приятель, и он уйдет. А тогда… тогда убивайте, как хотите.

Руководитель согласился.

Тогда пленный взял опять мальчика на руки и сказал:

- Будь умник, пойди к Кате.

- А ты что же?

- А ты видишь, я гуляю вот с этим приятелем, мы пройдем еще немного, а ты иди, а я приду. Иди же, будь умник.

Мальчик уставился на отца, нагнул головку на одну сторону, потом на другую и задумался.

- Иди, милый, я приду.

- Придешь?

И ребенок послушался. Одна женщина вывела его из толпы.

Когда ребенок скрылся, пленный сказал:

- Теперь я готов, убивайте меня.

И тут случилось что-то совсем непонятное, неожиданное. Какой-то один и тот же дух проснулся во всех этих за минуту жестоких, безжалостных, ненавидящих людях, и одна женщина сказала:

- А знаете что. Пустить бы его.

- И то, бог с ним, - сказал еще кто-то. - Отпустить.

- Отпустить, отпустить! - загремела толпа.

И гордый, безжалостный человек, за минуту ненавидевший толпу, зарыдал, закрыл лицо руками и, как виноватый, выбежал из толпы, и никто не остановил его.

Волк

Был один мальчик. И он очень любил есть цыплят и очень боялся волков.

И один раз этот мальчик лег спать и заснул. И во сне он увидал, что идет один по лесу за грибами и вдруг из кустов выскочил волк и бросился на мальчика.

Мальчик испугался и закричал: «Ай, ай! Он меня съест!»

Волк говорит: «Постой, я тебя не съем, а я с тобой поговорю».

И стал волк говорить человечьим голосом.

И говорит волк: «Ты боишься, что я тебя съем. А сам ты что же делаешь? Ты любишь цыплят?»

- «Люблю».

- «А зачем же ты их ешь? Ведь они, эти цыплята, такие же живые, как и ты. Каждое утро - пойди посмотри, как их ловят, как повар несет их на кухню, как перерезают им горло, как их матка кудахчет о том, что цыплят у нее берут. Видел ты это?» - говорит волк.

Мальчик говорит: «Я не видел».

«А не видел, так ты посмотри. А вот теперь я тебя съем. Ты такой же цыпленочек - я тебя и съем».

И волк бросился на мальчика, и мальчик испугался и закричал: «Ай, ай, ай!» Закричал и проснулся.

И с тех пор мальчик перестал есть мясо - не стал есть ни говядины, ни телятины, ни баранины, ни кур.

Разговор с прохожим

Вышел рано. На душе хорошо, радостно. Чудное утро, солнце только вышло из-за деревьев, роса блестит и на траве, и на деревьях. Все мило, и все милы. Так хорошо, что умирать не хочется. Точно, не хочется умирать. Пожил бы еще в этом мире, с такой красотой вокруг и радостью на душе. Ну, да это не мое дело, а хозяина…

Подхожу к деревне; против первого дома, на дороге, ко мне боком, стоит не двигается человек. Очевидно, ждет чего-то или кого-то, ждет так, как умеют ждать только рабочие люди, - без нетерпения, без досады. Подхожу ближе - крестьянин, бородатый, косматый, с проседью, здоровенный, простое рабочее лицо. Курит не цигарку бумажную, а трубочку. Поздоровались.

- Где тут Алексей, старик, живет? - спрашиваю.

- Не знаю, милый, мы нездешние.

Не я нездешний, а мынездешние. Одного русского человека почти никогда нет (нечто когда он делает что-нибудь плохое, тогда - я). А то семья - мы, артель - мы, обчество - мы.

- Нездешние? Откуда же?

- Калуцкие мы.

Я показал на трубку.

- А сколько в год прокуришь? Рубля три, я чай?

- Три? Не управишься еще на три.

- А что бы бросить?

- Как ее бросишь, привычка.

- Я тоже курил, бросил; как хорошо, легко.

- Известное дело. Да скучно без ней.

- А брось, и скуки не будет. Ведь хорошего в ней мало.

- Что же хорошего.

- Не хорошо, так и делать не надо. На тебя глядя, и другой станет. А пуще всего молодые ребята, Скажут; вот старый курит, а нам и бог велел.

- Так-то так.

- И сын станет, на тебя глядя.

- Известное дело, и сын тоже…

- Так брось.

- Бросил бы, да скучно без ней, едят ее мухи. От скуки больше. Станет скучно, сейчас за нее. Вся беда - скучно. Так скучно другой раз… скучно, скучно, - протянул он.

- А от скуки лучше о душе подумать.

Он вскинул на меня глазами, лицо его вдруг стало совсем другое, внимательное, серьезное, не такое, как прежде, добродушно-шутливое, бойкое, краснобайное.

- Об душе подумать, об душе, значит? - проговорил он, пытливо глядя мне в глаза.

- Да, о душе подумаешь и все глупости оставишь. Лицо его ласково просияло.

- Верно это, старичок. Верно ты говоришь. Об душе первое дело. Первое дело об душе. (Он помолчал.) Спасибо, старичок. Верно это. (Он указал на трубку.) Это что, одни пустяки, о душе первое дело, - повторил он. - Верно ты говоришь. - И лицо его стало еще добрее и серьезнее.

Я хотел продолжать разговор, но к горлу что-то подступило (я очень слаб стал на слезы), не мог больше говорить, простился с ним и с радостным, умиленным чувством, глотая слезы, отошел.

Да как же не радоваться, живя среди такого народа, как же не ждать всего, самого прекрасного от такого народа?

9 сент. 1909

Крекшино

Проезжий и крестьянин

В крестьянской избе. Старик проезжий сидит на коннике и читает книгу. Хозяин, вернувшись с работы, садится за ужин и предлагает проезжему. Проезжий отказывается. Хозяин ужинает.

Отужинав, встает, молится и подсаживается к старику. Продолжительное молчание. Долгое молчание. Крестьянин покачивает годовой и усмехается.

Крестьянин.По какому, значит, случаю?..

Проезжий (снимает очки, кладет книгу). Поезда нет, только завтра пойдет. На станции тесно. Попросился у бабы у твоей переночевать. Она и пустила.

Крестьянин.Что ж, ничего, ночуй.

Проезжий.Спасибо. Ну, что ж, как по теперешнему времени живете?

Крестьянин.Какая наша жизнь? Самая плохая!

Проезжий.Что ж так?

Крестьянин.А оттого так, что жить не при чем. Такая наша жизнь, что надо бы хуже, да некуда! Вот у меня девять душ, все есть хотят, а убрал шесть мер, вот и живи тут. Поневоле в люди пойдешь. А пойдешь наниматься, цены сбиты. Что хотят богатые, то с нами и делают. Народа размножилось, земли не прибавилось, а подати, знай, прибавляют. Тут и аренда, и земские, и подземельные, и мосты, и страховка, и десятскому, и продовольственные - всех не перечтешь, и попы, и бары. Все на нас ездят, только ленивый на нас не ездит.

Проезжий.А я думал, что мужички нынче хорошо жить стали.

Крестьянин.Так-то хорошо жить стали, что по дням не емши сидят.

Проезжий.Я потому думал, что очень уж деньгами швырять стали.

Крестьянин.Какими деньгами швырять стали? Чудно ты говоришь. Люди с голоду помирают, а он говорит: деньгами швыряются.

Проезжий.А как же, по газетам видать, что в прошлом году на семьсот миллионов, - а миллион ведь это тысяча тысяч рублей, - так на семьсот миллионов вина мужички выпили.

Крестьянин.Да разве мы одни пьем? Погляди-ка, как ее попы окалызывают, за первый сорт. А бары-то тоже спуску не дают.

Проезжий.Все это малая часть, большая часть на мужиков приходится.

Крестьянин.Так что же, и пить уже ее не надо?

Проезжий.Нет, я к тому, что если на вино в год дуром семьсот миллионов швыряют, так, значит, еще не так плохо живут. Шутка ли - семьсот миллионов, - и не выговоришь.

Крестьянин.Да как же без ней-то? Ведь не нами заведено, не нами и кончится; и престол, и свадьбы, и поминки, и магарычи: хочешь не хочешь - нельзя без ней. Заведено.

Проезжий.Есть же люди, что не пьют. А живут же. Хорошего ведь в ней мало.

Крестьянин.Чего хорошего, акромя плохого!

Проезжий.Так и не надо бы пить ее.

Крестьянин.Да пей не пей, все равно жить не при чем. Земли нет. Была бы земля, все бы жить можно, а то нет ее.

Проезжий.Как нет ее? Мало ли ее? Куда ни погляди, везде земля.

Крестьянин.Земля-то земля, да не наша! Близок локоть, да не укусишь!

Проезжий.Не ваша? Чья же она?

Крестьянин.Чья? Известно чья. Вот он, толстопузый черт, захватил тысячу семьсот десятин, сам один, и все ему мало, а мы уже и кур перестаем держать - выпустить некуда. В пору и скотину переводить. Кормов нету. А зайдет на его поле теленок али лошадь - штрах, продавай последнее, ему отдавай.

Проезжий.Да на что же ему земли-то столько?

Крестьянин.На что ему земля? Известно на что: сеет, убирает, продает, денежки в банку кладет.

Проезжий.Да где же ему такую Палестину вспахать да убрать?

Крестьянин.Точно ты махонький. На то у него деньги, наймет рабочих, они и пашут и убирают.

Проезжий.Рабочие-то, я чай, тоже из ваших?

Крестьянин.Которые - наши, которые - чужие.

Проезжий.Да ведь все же из крестьян?

Крестьянин.Известно, из нашего же брата. Кто же, акромя мужика, работает? Известно, мужики же.

Проезжий.А кабы не шли к нему мужики на работу…

Крестьянин.Ходи не ходи, все равно не даст. Будет пустовать земля, а дать - не даст. Собака на сене, сама не ест, другим не дает.

Проезжий.Да как же он свою землю убережет? Ведь, я чай, верст на пять? Где же ему поспеть укараулить?

Крестьянин.Чудно ты говоришь. Он на боку лежит, брюхо отращивает, на то у него сторожа.

Проезжий.А сторожа-то, гляди, опять из ваших?

Крестьянин.А то из каких же, известно, из наших же.

Проезжий.Значит, мужики сами для господ землю обрабатывают, да еще сами ее от себя караулят?