И удивительное дело, стоит человеку отвернуться от задачи разрешения внешних вопросов и поставить себе единый, истинный, свойственный человеку внутренний вопрос: как мне прожить наилучшим образом в этот год тяжелого испытания — чтобы все те общие вопросы получили разрешение.
   Общая правительственная деятельность, задаваясь внешней целью — прокормить и поддержать благосостояние сорока миллионов людей, встречает на своем пути непреодолимые препятствия. 1) Определить степень предстоящей нужды для населения, могущего проявить в этом поддержании себя наибольшую энергию и совершенную апатию, — нет никакой возможности. 2) Если допустить, что определение это возможно, то количество требуемых сумм так велико, что нет никакого вероятия приобрести их. 3) Если допустить, что суммы эти будут найдены, то даровая раздача денег и хлеба населению ослабит энергию и самодеятельность народа, более всего другого могущую поддержать в нынешнее тяжелое время его благосостояние. 4) Если и допустить, что раздача будет производиться так, что не ослабит самодеятельности народа, то нет возможности правильно распределить пособия, и ненуждающиеся захватят долю нуждающихся, из которых большинство все-таки останется без помощи и погибнет.
   Только деятельность, имеющая внутреннюю цель для души, всегда соединенная с жертвой, только такая деятельность устраняет все препятствия, мешавшие деятельности правительственной с внешней целью.
   Это та деятельность, которая заставляет в нынешнем голодном году в голодной местности, что я видел не раз, крестьянку, хозяйку дома, при словах: «Христа ради», слышных под окном, пожаться, поморщиться и потом все-таки достать с полки последнюю, начатую ковригу и отрезать от нее с пол-ладони кусочек и, перекрестившись, подать его.
   Для этой деятельности не существует первогопрепятствия — невозможности определения степени нужды нуждающегося: «Просят Христа ради Маврины сироты». Она знает, что им взять негде, и подает.
   Не существует и второгопрепятствия — огромности количества нуждающихся: нуждающиеся всегда были и есть, вопрос только в том, сколько я своих сил могу им отдать. Подающей милостыню хозяйке не нужно рассчитывать того, сколько миллионов голодающих в России. Для нее один вопрос: как пустить нож по ковриге, — потоньше или потолще? Но тонко ли, толсто ли, она подает и твердо, несомненно знает, что если каждый от себя оторвет, то всем достанет, сколько бы их ни было.
    Третьепрепятствие еще меньше существует для хозяйки. Она не боится того, что подача этого ломтика ослабит энергию Мавриных ребят и поощрит их к праздности и попрошайничеству, потому что она знает, что и эти ребята понимают, как дорог ей ломоть, который она отрезает им.
   Нет и четвертогопрепятствия. Хозяйке нет нужды заботиться о том, правда ли нужно подать тем, которые стоят теперь под окошком, и нет ли других более нуждающихся, которым бы надо отдать этот ломоть. Ей жалко Мавриных ребят, она и дает им, и знает, что если все друг дружку жалеть будут, то всем хорошо будет и нынешний год, и всегда и в России, и во всем мире.
   Вот эта-то деятельность, имея только внутреннюю цель, всегда спасала, спасает и теперь спасёт людей. Вот эта-то деятельность должна быть усвоена людьми, желающими в нынешнее, трудное время служить другим людям.
   Спасает эта деятельность людей потому, что она есть то зерно, мельчайшее из всех, которое вырастает в величайшее дерево.
   Так ничтожно то, что могут сделать один, два человека, десятки людей, живя в деревне среди голодных и по силам помогая им. Очень мало. Но вот что я видел в свою поездку. Шли ребята из-под Москвы, где они были в пастухах. И один заболел и отстал от товарищей. Он часов пять просидел и пролежал на краю дороги, и десятки мужиков прошли мимо его. В обед ехал мужик с картофелем и расспросил малого и, узнав, что он болен, пожалел его и привез в деревню.
   Кто это? Кого привез Аким? — Аким рассказал, что малый болен, отощал, не ел два дня. Малого посадили у избы, до старосты. Подошла одна баба, принесла картошек, другая — пирожка, третья молока. — Ах, сердечный, отощал! Как не пожалеть? Свое детище. И тот самый малый, мимо которого, несмотря на его жалкий вид, проходили, не пожалев его, десятки людей, стал всем жалок, всем дорог, потому что один пожалел его.
   Тем-то и важна любовная деятельность, что она заразительна. Деятельность общая, правительственная, выражающаяся в теперешних обстоятельствах даровой раздачей, по расписаниям и спискам, хлеба и денег, вызывает самые дурные чувства: жадность, зависть, притворство, осуждение; деятельность личная вызывает, напротив, лучшие чувства, любовь и желание жертвы. «Я работал, трудился — мне ничего, а лентяя, пьяницу награждать. Кто же ему велел пропивать? Поделом вору и мука», — говорит богатый и средний мужик, которым не дают пособий. С не меньшей злобой говорит бедняк про богача, требующего равную долю. «Мы и бедны-то от них — от богачей. Они нас сосут, а им еще давай нашу долю; он и так гладок» и т. п. Такие чувства вызывает раздача дарового пособия. Но, напротив, увидит один, как другой поделился последним, потрудился для несчастного, и ему хочется сделать то же. В этом сила любовной деятельности. Сила в том, что она заразительна, а как скоро она заразительна, то распространению ее нет пределов.
   Как одна свеча зажигает другую, и одной свечой зажигаются тысячи, так и одно сердце зажигает другое, и зажигаются тысячи. Миллионы рублей богачей сделают меньше, чем сделают хоть небольшое уменьшение жадности и увеличение любви в массе людей. Только бы увеличилась любовь — сделается то чудо, которое совершилось при раздаче пяти хлебов. Все насытятся, и еще останется.
   И сделать это чудо могут не те люди, которые с гордым сознанием своей необходимости народу, не изменяя своего отношения к нему, будут изыскивать общие средства прокормления 32-х миллионов, а только те, которые, сознав свою вину перед народом в угнетении его и в отделении себя от него, с смирением и покаянием постараются, соединившись с ним, разделить с ним и его беду нынешнего года.
   Деятельность эта практически представляется мне такою: человек из общества, желающий в тяжелый нынешний год принять участие в общем бедствии, приезжает в одну из пострадавших от неурожая местностей и начинает там жить, проживая там на месте, в Мамадышском, Лукояновском, Ефремовском уездах в голодной деревне, те обычные десятки тысяч, тысячи или сотни рублей, которые он проживает ежегодно, и посвящая свой досуг, употребляемый им в городах на увеселения, на ту деятельность на пользу голодного народа, какая ему будет по силам. Уже одно то, что он будет жить там и проживет там то, что он проживает обыкновенно в городе, принесет материальную помощь народу; а то, что он будет жить среди этого народа, даже не с самоотвержением, но только с бескорыстием, уже принесет нравственную пользу ему и народу. Очевидно, человек, приехавший в голодную местность для того, чтобы быть полезным народу, не может ограничиться тем, чтобы только жить в свое удовольствие среди голодного населения. Я представляю себе такого человека, мужчину или женщину или семью с средними средствами, положим с тысячью рублями в год, переехавшего так в неурожайную местность.
   Лицо это или семья нанимает или получает от знакомых помещиков помещение, или выбирает, нанимает избу, устраивается в ней сообразно своим требованиям и способностям к перенесению неудобств жизни, заготавливает дрова, провизию, заводит лошадь, корм и т. п. Все это хлеб народу; но этим не могут ограничиться отношения этой семьи или этого лица к народу. На кухню придут сейчас же нищие с сумами. Надо подать. Кухарка жалуется, что хлеба выходит много. Надо или отказывать в кусочках, или печь лишние хлебы. Стали печь лишние хлебы, народу стало ходить больше. Из семьи, где хлеб дошел и есть нечего, пришли попросить, надо и туда дать. Оказывается, что своя кухарка не управляется и печь мала. Надо нанять избу для хлебов и нанять особую кухарку. Это стоит денег. Денег нет. У поселившегося лица есть друзья, знакомые, которые знают, что он или она уехали в неурожайный уезд. Ему или ей присылают денег люди, знающие его, и дело продолжается, принимает соответствующие нужде формы, растет.
   Мне кажется, что столовые, — места, где кормят приходящих, — это та форма помощи, которая сама собою сложится из отношений богатых людей к голодающим и принесет наибольшую пользу. Форма эта более всего вызывает прямую деятельность помогающего, более всего сближает его с населением, менее всего подлежит злоупотреблениям, дает возможность при меньших средствах прокормить наибольшее число людей, а главное, обеспечивает общество от того страшного, висящего над нами всеми дамоклова меча, — мысли о том, что вот-вот, пока мы живем по-старому, здесь, там умер человек от голода.
   Если бы такие столовые распространились везде в голодающих местностях, ужасная, угнетающая нашу совесть угроза была бы устранена.
   В Данковском и Епифанском уездах с сентября открылись такие столовые. Народ дал им название «сиротских призрений», и, как кажется, самое название это предотвращает злоупотребление этими учреждениями. Здоровый мужик, имеющий хоть какую-нибудь возможность прокормиться, сам не пойдет в эти столовые объедать сирот, да и, сколько я наблюдал, считает это стыдом. Вот письмо, полученное мною от моего приятеля, земского деятеля * и постоянного деревенского жителя, о деятельности этих сиротских призрений:
   «Шесть сиротских призренийоткрыто не более десяти дней, и уже питается в них около 200 человек. Заведующий столовыми, с совета сельского старосты, уже принужден допускать едоков с разбором, так много представляется нуждающихся. Оказывается, что кормятся крестьяне не семьями, а что нуждающиеся семьи выставляют своих кандидатов — почти исключительно старух и детей. Так, например, отец шести человек детей — в дер. Пашкове — просил допустить двух из них, а затем через два дня привел еще третьего. Староста говорил, что «особливо хорошо поглядеть, как помлаже ребятишки свекольник полюбили». Тот же староста мне рассказывал, что иногда матери сами приводят своих детей, «слыгаются, что это для смелости, а оглядится, да и сама поест». Когда слышишь эти слова старосты, то понимаешь, что это не ложь и что придумать их нельзя; ужели голод еще не наступил? Мы, конечно, знаем, что зверь у порога; но беда в том, что этот зверь одновременно врывается во столько семей, что не хватит, пожалуй, наших запасов. Учет показал, что в день выходит на едока 1 Ѕ ф. хлеба и 1 ф. картофеля, но сверх того потребно топливо да всякая мелочь: лук, соль, свекла и т. д. Более же всего затрудняет топливо, оно представляет собою наиболее дорогой материал. Крестьяне установили очередные подводы, чтоб ездить за припасами. Организация требует распорядительного человека, и хлопотлива хозяйственная заготовка припасов; самые же сиротские призрения не нуждаютсяв надзоре за расходованием припасов: сама хозяйка так привыкла жить век крохами, да к тому же все посетители так следят за оборотами своей столовой, что малейшая небрежность — и она моментально бы огласилась, а затем и устранилась бы сама собой. У меня вырыто новых два подвала и в них засыпано уже 300 четвертей картофеля, но всего этого мало, так как требования растут ежедневно. Кажется, что помощь попала в самую надлежащую точку. Человек над шестью столовыми поставлен, но время расширить круг деятельности столовых и срок еще не пропущен.
   Чую, насколько отрадна для молодого поколения будет работа в столовых; ведь испытываешь наслаждение, поливая в засуху растения; каково же должно быть упоение ежедневно кормить голодных малышей!»
   Больших подробностей о деятельности этих учреждений я пока не знаю. Думаю, что эта форма удобная и возможная, но эта форма не исключает все другие. Живущие по деревням лица, как только они вступят в близкое и непосредственное общение с народом, найдут новые, соответствующие нужде формы помощи, которые могут быть до бесконечности разнообразны.
   Нужно только, чтобы были люди. А люди эти есть, наверное есть. Я был в 4-х уездах, и в каждом уезде есть уже люди, готовые на эту деятельность и в некоторых начавшие ее.

Стыдно

   В 1820-х годах семеновские офицеры, цвет тогдашней молодежи, большей частью масоны и впоследствии декабристы, решили не употреблять в своем полку телесного наказания, и, несмотря на тогдашние строгие требования фронтовой службы, полк и без употребления телесного наказания продолжал быть образцовым.
   Один из ротных командиров Семеновского же полка, встретясь раз с Сергеем Ивановичем Муравьевым, одним из лучших людей своего, да и всякого, времени, рассказал ему про одного из своих солдат, вора и пьяницу, говоря, что такого солдата ничем нельзя укротить, кроме розог. Сергей Муравьев не сошелся с ним и предложил взять этого солдата в свою роту.
   Перевод состоялся, и переведенный солдат в первые же дни украл у товарища сапоги, пропил их и набуянил. Сергей Иванович собрал роту и, вызвав перед фронт солдата, сказал ему: «Ты знаешь, что у меня в роте не бьют и не секут, и тебя я не буду наказывать. За сапоги, украденные тобой, я заплачу свои деньги, но прошу тебя, не для себя, а для тебя самого, подумать о своей жизни и изменить ее». И, сделав дружеское наставление солдату, Сергей Иванович отпустил его.
   Солдат опять напился и подрался. И опять не наказали его, но только уговаривали: «Еще больше повредишь себе; если же ты исправишься, то тебе самому станет лучше. Поэтому прошу тебя больше не делать таких вещей».
   Солдат был так поражен этим новым для него обращением, что совершенно изменился и стал образцовым солдатом.
   Рассказывавший мне это брат Сергея Ивановича, Матвей Иванович * , считавший, так же как и его брат и все лучшие люди его времени, телесное наказание постыдным остатком варварства, позорным не столько для наказываемых, сколько для наказывающих, никогда не мог удержаться от слез умиления и восторга, когда говорил про это. И, слушая его, трудно было удержаться от того же.
   Так смотрели на телесное наказание образованные русские люди 75 лет тому назад. И вот прошло 75 лет, и в наше время внуки этих людей заседают в качестве земских начальников в присутствиях и спокойно обсуждают вопросы о том, должно ли, или не должно, и сколько ударов розгами должно дать такому и такому-то взрослому человеку, часто отцу семейства, иногда деду. Самые же передовые из этих внуков в комитетах и земских собраниях составляют заявления, адресы и прошения о том, чтобы ввиду гигиенических и педагогических целей сечь не всех мужиков, людей крестьянского сословия, а только тех, которые не кончили курса в народных училищах.
   Очевидно, перемена в среде так называемого высшего образованного сословия произошла огромная. Люди 20-х годов, считая телесное наказание позорным действием для себя, сумели уничтожить его в военной службе, где оно считалось необходимым; люди нашего времени спокойно применяют его не над солдатами, а над всеми людьми одного из сословий русского народа и осторожно, политично, в комитетах и собраниях, со всякими оговорками и обходами, подают правительству адресы и прошения о том, что наказание розгами не соответствует требованиям гигиены и потому должно бы было быть ограничено, или что желательно бы было, чтобы секли только тех крестьян, которые не кончили курса грамоты, или чтобы были уволены от сечения те крестьяне, которые подходят под манифест по случаю бракосочетания императора.
   Очевидно, совершилась страшная перемена в среде так называемого высшего русского общества; и что удивительнее всего, — что эта перемена совершилась именно тогда, когда в том самом одном сословии, которое считается необходимым подвергать отвратительному, грубому и глупому истязанию сечения, в этом самом сословии совершилась за эти 75 лет, а в особенности за последние 35 лет со времени освобождения, такая же огромная перемена, но только в обратном направлении.
   В то время как высшие правящие классы так огрубели и нравственно понизились, что ввели в закон сечение и спокойно рассуждают о нем, в крестьянском сословии произошло такое повышение умственного и нравственного уровня, что употребление для этого сословия телесного наказания представляется людям из этого сословия не только физической, но и нравственной пыткой.
   Я слышал и читал про случаи самоубийства крестьян, приговоренных к розгам. И не могу не верить этому, потому что сам видел, как самый обыкновенный молодой крестьянин при одном упоминании на волостном суде о возможности совершения над ним телесного наказания побледнел как полотно и лишился голоса; видел также, как другой крестьянин, 40 лет, приговоренный к телесному наказанию, заплакал, когда на вопрос мой о том, исполнено ли решение суда, должен был ответить, что оно уже исполнено.
   Знаю я тоже, как знакомый мне почтенный, пожилой крестьянин, приговоренный к розгам за то, что он, как обыкновенно, поругался с старостой, не обратив внимания на то, что староста был при знаке, был приведен в волостное правление и оттуда в сарай, в котором приводятся в исполнение наказания. Пришел сторож с розгами; крестьянину велено было раздеться.
   — Пармен Ермилыч, ведь у меня сын женатый, — дрожа всем телом, сказал крестьянин, обращаясь к старшине. — Разве нельзя без этого? Ведь грех это.
   — Начальство, Петрович… я бы рад, что делать? — отвечал смущенный старшина.
   Петрович разделся и лег.
   — Христос терпел и нам велел, — сказал он.
   Как рассказывал мне присутствовавший писарь, у всех тряслись руки, и все не смели смотреть в глаза друг другу, чувствуя, что они делают что-то ужасное. И вот этих-то людей считают необходимым и, вероятно, полезным для кого-то, как животных, — да и животных запрещают истязать, — сечь розгами.
   Для блага нашего христианского и просвещенного государства необходимо подвергать нелепейшему, неприличнейшему и оскорбительнейшему наказанию не всех членов этого христианского просвещенного государства, а только одно из его сословий, самое трудолюбивое, полезное, нравственное и многочисленное.
   Высшее правительство огромного христианского государства, 19 веков после Христа, ничего не могло придумать более полезного, умного и нравственного для противодействия нарушениям законов, как то, чтобы людей, нарушавших законы, взрослых и иногда старых людей, оголять, валить на пол и бить прутьями по заднице. [12]
   И люди нашего времени, считающие себя самыми передовыми, внуки тех людей, которые 75 лет тому назад уничтожили телесное наказание, теперь почтительнейше и совершенно серьезно просят господина министра и еще кого-то о том, чтобы поменьше сечь взрослых людей русского народа, потому что доктора находят, что это нездорово, не сечь тех, которые кончили курс, и избавить от сечения тех, которых должны сечь вскоре после бракосочетания императора. Мудрое же правительство глубокомысленно молчит на такие легкомысленные заявления или даже воспрещает их.
   Но разве можно об этом просить? Разве может быть об этом вопрос? Ведь есть поступки, совершаются ли они частными людьми, или правительствами, про которые нельзя рассуждать хладнокровно, осуждая совершение этих поступков только при известных условиях. И сечение взрослых людей одного из сословий русского народа в наше время и среди нашего кроткого и христиански просвещенного народа принадлежит к такого рода поступкам. Нельзя для прекращения такого преступления всех законов божеских и человеческих политично подъезжать к правительству со стороны гигиены, школьного образования или манифеста. Про такие дела можно или совсем не говорить, или говорить по существу дела и всегда с отвращением и ужасом. Ведь просить о том, чтобы не стегать по оголенным ягодицам только тех из людей крестьянского сословия, которые выучились грамоте, все равно что если бы, — где существовало наказание прелюбодейной жене, состоящее в том, чтобы, оголив эту женщину, водить ее по улицам, — просить о том, чтобы наказание это применять только к тем женщинам, которые не умеют вязать чулки или что-нибудь подобное.
   Про такие дела нельзя «почтительнейше просить» и «повергать к стопам» и т. п., такие дела можно и должно только обличать. Обличать же такие дела должно потому, что дела эти, когда им придан вид законности, позорят всех нас, живущих в том государстве, в котором дела эти совершаются. Ведь если сечение крестьян — закон, то закон этот сделан и для меня, для обеспечения моего спокойствия и блага. А этого нельзя допустить. Не хочу и не могу я признавать того закона, который нарушает все законы божеские и человеческие, и не могу себя представить солидарным с теми, которые пишут и утверждают такие преступления под видом закона.
   Если уже говорить про это безобразие, то можно говорить только одно: то, что закона такого не может быть, что никакие указы, зерцала, печати и высочайшие повеления не сделают закона из преступления, а что, напротив, облечение в законную форму такого преступления (как то, что взрослые люди одного, только одного, лучшего сословия могут по воле другого, худшего сословия — дворянского и чиновничьего — подвергаться неприличному, дикому, отвратительному наказанию) доказывает лучше всего, что там, где такое мнимое узаконение преступления возможно, не существует никаких законов, а только дикий произвол грубой власти.
   Если уже говорить про телесное наказание, совершаемое только над одним крестьянским сословием, то надо не отстаивать прав земского собрания или жаловаться на губератора, опротестовавшего ходатайство о несечении грамотных, министру, а на министра сенату, а на сенат еще кому-то, как это предлагает тамбовское земство, а надо не переставая кричать, вопить о том, что такое применение Дикого, переставшего уже употребляться для детей наказания к одному лучшему сословию русских людей есть позор для всех тех, кто прямо или косвенно участвуют в нем.
   Петрович, который лег под розги, перекрестившись и сказав: «Христос терпел и нам велел», — простил своих мучителей и после розог остался тем, чем был. Одно, что произвело в нем совершенное над ним истязание, это — презрение к той власти, которая может предписывать такие наказания. Но на многих молодых людей не только самое наказание, но часто одно признание того, что оно возможно, действует, понижая их нравственное чувство и возбуждая иногда отчаянность, иногда зверство. Но не тут еще главный вред этого безобразия. Главный вред — в душевном состоянии тех людей, которые устанавливают, разрешают, предписывают это беззаконие, тех, которые пользуются им, как угрозой, и всех тех, которые живут в убеждении, что такое нарушение всякой справедливости и человечности необходимо для хорошей, правильной жизни. Какое страшное нравственное искалечение должно происходить в умах и сердцах таких людей, часто молодых, которые, я сам слыхал, с видом глубокомысленной практической мудрости говорят, что мужика нельзя не сечь и что для мужика это лучше.
   Вот этих-то людей больше всего жалко за то озверение, в которое они впали и в котором коснеют.
   И потому освобождение русского народа от развращающего влияния узаконенного преступления — со всех сторон дело огромной важности. И освобождение это произойдет не тогда, когда будут изъяты от телесного наказания кончившие курс, или еще какие-нибудь из крестьян, или даже все крестьяне, за исключением хотя бы одного, а только тогда, когда правящие классы признают свой грех и смиренно покаются в нем.
    14 декабря 1895 г.

Голод или не голод?

   Нынешней зимою я получил письмо от г-жи Соколовой * с описанием нужды крестьян в Воронежской губернии и передал это письмо с своей заметкой в «Русские Ведомости», и с тех пор некоторые лица стали обращать ко мне свои пожертвования для помощи нуждающимся крестьянам. Небольшие пожертвования эти я направил отчасти моему хорошему знакомому в Землянский уезд — 200 руб., ежемесячные же пожертвования смоленских врачей и еще небольшие пожертвования я переслал в Чернский уезд Тульской губернии моему сыну и его жене * , поручив им распределение помощи в их местности. Но в апреле месяце я получил новые и довольно значительные пожертвования: г-жа Мевиус прислала 400 р., по мелочи собралось рублей 300, С. Т. Морозов дал 1000 р. — собралось около двух тысяч, и, считая себя не вправе отказаться от посредничества между жертвователями и нуждающимися, я решил поехать на место, для того чтобы наилучшим образом распределить эту помощь.
   Как и в 1891-м году, я считал, что наилучшая форма помощи — это столовые, потому что только при устройстве столовых можно обеспечить хорошей ежедневной пищей стариков, старух, больных и детей бедных, в чем, я полагаю, состоит желание жертвователей. При выдаче провианта на руки цель эта не достигается, потому что всякий хороший хозяин, получив муку, всегда прежде всего замесит ее лошади, на которой ему нужно пахать (и поступив так, поступит совершенно правильно, потому что пахать ему нужно для прокормления своей семьи не только в нынешнем, но и в будущем году), слабые же члены семьи будут недоедать в нынешнем году, как и до выдачи, так что цель жертвователей не будет достигнута.