Что-то непостижимое затопляет его душу. Пронизывает все чувства, проникает в сознание, в сердце, до мозга костей. Каждую жилочку распирает неизведанное ощущение — так что немеют кончики пальцев, и горькая сухость во рту…
   Он прислонился к скамье, судорожно схватившись за деревянную спинку.
   Только бы не упасть. Выдержать. Не сломиться под непомерной тяжестью того, что внезапно обрушилось на меня.
   Исчезли просторы храма, проповедник, люди, горящие свечи. Исчезли мечты и разочарования, ненависть, удовлетворение, отчаяние.
   Исчезло все. Только очи остались.
   Мужчина и женщина смотрят друг другу в глаза, и нет между ними стоглавой толпы, поверх людского прибоя прожигают друг друга их взоры, переливая в жилы другого свой трепет.
   Одна мысль вертится в голове Мигеля: да жил ли я до этой минуты? И живу ли сейчас?
   Медленно поднял руку к лицу. Ощутил прикосновение пальцев к щеке. Значит, живу. А волна душевного движения поправляет: начинаю жить. Сейчас. Вот в это мгновение.
   Что ж было раньше?
   Подобно бездумному ветру, носился по дорогам и без дорог, гоняясь за бесформенными видениями, ненасытно урывал от жизни больше, чем мог вернуть ей, чтобы в следующее же мгновение все уничтожить, отбросить, затоптать, убить.
   Рука Мигеля упала на резное дерево скамьи.
   Месса кончилась; толпы расходятся, раззвонились к полудню колокола.
   Девушка не двигается с места, и дуэнья выходит ждать ее на паперть, оставляя госпожу в безмолвной молитве.
   Храм опустел, только церковный сторож тенью скользит из придела в придел, гася свечи.
   Мигель медленно двинулся к девушке. А она стоит, ждет, не отрывая от него взора, сияющего и потрясенного. Губы ее полуоткрыты, и маленькая детская рука конвульсивно прижата к груди.
   Мигель приближается, и сердце ее стучит все сильнее. Страх? Нет. Кружится голова — и неизведанное томление пронзает все ее существо.
   — Молвите слово, прошу, — заикаясь, тихо выговорил Мигель. — Пожалуйста, скажите хоть слово, чтоб я убедился, что не сплю. Ведь я искал вас долгие дни и ночи, и боюсь — вы снова исчезнете. Отважусь ли спросить, кто вы?
   — Я Хиролама Карильо-и-Мендоса, — просто отвечает она.
   Веточка померанца с полураскрывшимися белыми цветами, которую она держит в руке, легонько дрожит, будто дышит. Первая веточка, расцветшая в саду Хироламы! Она принесла ее в дар Мадонне. Ах, радовалась Хиролама, в этом году я первая положу к ногам девы этот символ любви!
   — Хиролама… — повторяет ее имя Мигель. — Хиролама…
   Имя это отдается в ушах его колокольным звоном, оно сияет, как утренний свет. Оно парит в запахе догорающих свечек и вянущих цветов, звенит золотом в полосках солнечных лучей, прорезающих полумрак собора, ворвавшись через готические окна. Имя возвышенное, гордое, сладостное. Мигелю хочется произносить его громко, заглушить им шорохи в храме, хочется выбежать вон и прокричать перед толпами это прекраснейшее из имен. Имя женщины, что стоит перед ним, чудо, которого жаждал он столько лет…
   А девушка, глядя в лицо его, вдруг смущенно, но решительно протягивает ему цветы. Веточку, принесенную Мадонне.
   Мигель оглушен этим признанием. Изумленный взор прикован к ее лицу, а рука медленно, недоверчиво принимает символ любви.
   Хиролама, словно испугавшись своего поступка, зарделась до корней своих черных волос и повернулась к выходу.
   Мигель идет рядом, стараясь успокоить бурное дыхание. Они вышли через ворота Прощения и остановились, облитые половодьем полуденного солнца. Молча смотрят в глаза друг другу.
   Она легонько улыбнулась и тихо сказала:
   — Вы неразговорчивы, сеньор.
   Мигель вспыхнул, голос его дрожит от смущения:
   — О да, если желаете… Но я слишком счастлив и не знаю… не понимаю… Когда я увижу вас снова?
   — Вы еще со мной, а уже думаете о завтрашнем дне? — засмеялась она.
   — Завтра?! — страстно вскричал он, ухватившись за ее слово.
   Улыбка сходит с ее лица, глаза горят, и с великой серьезностью девушка произносит:
   — Зачем же завтра? Сегодня. Хотите?
   Мигель, бледный, не в силах выговорить ни слова.
   — Сегодня после захода солнца ждите меня у маленькой железной калитки в отцовском саду. С богом…
   Мигель остался стоять перед воротами Прощения, держа в руке свой берет с перьями, и на глазах его сверкают слезы.
   Он опомнился, когда она исчезла из виду.
   Позор мне! Стократ позор! Стою, как нищий… Заикаюсь, как робкий мальчишка, и кровь моя не возмущена таким смехотворным смирением!
   Но вечером я поведу себя иначе! Я добуду тебя, красотка, как любую другую!
   Он уходит, скрипя зубами, но берет свой все еще держит в руке — человек, против воли смиренный. Веточка померанца вянет на полуденном солнце.
 
 
   — Почему вы так спешите сегодня, донья Хиролама? Что с вами, во имя милосердия божия?
   Толстая дуэнья с озабоченным добрым лицом едва поспевает за Хироламой.
   — Почему вы мне не отвечаете? Да подождите же!
   Но Хиролама ускоряет шаг. Смысл няниных слов до нее не доходит. Вот кончилась кипарисовая аллея, и девушка входит в калитку сада, что позади отцовского дворца.
   О! Под солнцем этого утра распустились уже все цветы на всех померанцевых деревьях, сад так и светится трепетным великолепием нежных белых соцветий, простых и волшебных, как сама любовь.
   Внезапный страх сжал девичье сердце. Обещала первый цветок Мадонне, а отдала человеку… Оскорбила Мадонну, согрешила… От этой мысли потемнело в глазах, заколотилось сердце. Великое опасение перед чем-то, что надвигается, охватило душу ее. Вымолить прощение Мадонны, пасть на колени, сейчас же…
   — Принесите мне целую охапку этих цветов! — приказала она.
   Перед Мадонной, в своей комнате, пала на колени Хиролама, рассыпав цветы у ног Пречистой.
   — Прости, госпожа наша! Я согрешила… ради него…
   Поднимает глаза на Мадонну, а видит его лицо, ощущает его дыхание.
   — О Мадонна, прости! Смилуйся над моим сердцем!
   Дрожит девичье сердце. Не от страха перед грехом — от неведомого блаженного томления.
 
 
   Солнце зашло.
   От калитки в глубь сада ведет кипарисовая аллея. Тяжелые ароматы душат дыхание вечера.
   В конце аллеи появилась какая-то фигура.
   Мигель дышит хрипло. Волненье сдавило грудь, к которой он судорожно прижимает стиснутые кулаки. Он готовит речь. И, идя навстречу девушке, кланяется галантно.
   — Вы светлее луны, совершеннее царицы красоты, о вечерняя звезда на голубом шелку…
   Девушка остановилась — улыбка, которой она встретила Мигеля, сошла с ее лица.
   А Мигеля бьет дрожь. Он сам чувствует, как фальшиво прозвучали его слова. Ему бы пасть на колени, молча поднять взор к этому лицу, но нет, не унизится он до состояния влюбленного мальчишки!
   — Я ждал вас более часа… — пробормотал он, но голос его пресекся в середине фразы.
   Хиролама бледна.
   Тишина — разговор ведет лишь учащенное дыхание мужчины и девушки.
   Потом Хиролама сказала:
   — Что такое час? Я целые годы ждала встречи с вами…
   — Вы меня ждали?!
   — В мечтах видела ваше лицо…
   Тогда рухнуло в душе Мигеля все, что он готовил, собираясь действовать как завоеватель, — стоит тут человек, покоренный, захваченный смерчем любви.
   Нет, не бывало еще ничего подобного этой минуте, и нет ей равной. Вся прелесть земли и неба слилась в создании, что стоит перед ним.
   Ослепительный свет, вырывающийся из сердца струею могучего чувства и в одно мгновение выворачивающий человека наизнанку. Куда девались тщеславие, гордость, корысть, стремление брать силой…
   Неуверенный, робкий, как мальчик, стоит граф Маньяра, лепечет смущенно:
   — Простите, донья Хиролама, я не понимаю, что творится во мне — меня переполняет чувство, которого я доселе не знал, сердце болит, но я хочу этой боли, мне страшно, и сам не знаю чего, я хотел сказать вам много красивых слов — и не могу. Ради бога простите.
   Прояснилось девичье лицо, только две слезинки сверкнули в темных очах.
   — И меня переполняет чувство, которого я не знала доселе. И у меня сердце болит, и я хочу этой боли, — тихо повторяет она его слова, и глубокий голос ее окрашен темно-синими тенями. — Не вижу, не слышу ничего — только вас…
   Глубокое волнение потрясло Мигеля.
   — Хиролама, Хиролама…
   Она чуть-чуть усмехнулась:
   — Вы еще не назвали мне своего имени, сеньор!
   — О, простите!.. — Но он тотчас осекся, побледнел.
   Мое имя! Как произнести его при этой девушке?!
   И вся чудовищность прошлой жизни навалилась на Мигеля.
   — Что же вы, сеньор? — тихо настаивает девушка.
   Нет, не могу его выговорить. Впервые в жизни стыжусь своего имени. Будь оно проклято!
   Отвернувшись, он молчит, бурно дыша.
   Маленькая теплая рука скользнула в его ладонь, и в голосе, мягком, как дыхание матери, прозвучала горячность:
   — Вы даже не представляете, как я теперь счастлива, дон Мигель!
   — Вы меня знаете? — Он поражен.
   — Я ведь не только в мечтах видела ваше лицо. Я знаю вас много лет.
   Он вытирает пот на лбу.
   — И вы, зная, кто я, пришли…
   — Я сама вас позвала.
   — Но моя репутация… — бормочет Мигель. — Вы не боитесь?
   Она взяла его за руку и повела по кипарисовой аллее.
   Сгущается темнота, тени кипарисов образуют гигантскую шпалеру. Месяц повис над садом — ледяной, как замерзшая слеза.
   — Я с детства ношу в сердце мечту о женщине, которую жажду всей кровью моей, всем дыханием. Это было — как свет, который дремлет во тьме. Пятнадцать лет молилась моя душа, чтоб найти мне подлинную любовь. Не находил. Но долго верил — найду. Потом уж и верить перестал… И теперь, когда я утратил все, что было во мне человеческого, честного, доброго, только теперь нахожу ее… Поздно, поздно! Я не могу надеяться…
   — Никогда не бывает поздно, дон Мигель, — тихо возражает Хиролама.
   — Скажите, что мне делать? Я сделаю все, что вы пожелаете!
   — Правда?
   — Клянусь…
   — Не клянитесь. Мне достаточно вашего слова. Я хочу одного…
   — Говорите, говорите!
   Хиролама отворачивает лицо, голос ее чуть слышен, она произносит отрывисто:
   — Я хочу… чтобы вы… меня… любили…
   Тихо. Ледяной лик луны глазеет в бездны мира. Ароматы густы, дурманящи.
   Мигель не отвечает.
   — Чтобы вы любили меня настоящей любовью, — сладостный голос звучит словно издалека, полный обещаний чего-то прекрасного, немыслимой чистоты.
   Дрожа всем телом, Мигель упал на колени.
   — Я ваш, Хиролама. Отрекаюсь от всего на свете — кроме вас!
   Она заставила его подняться и молча повела за руку. Села на ограду фонтана.
   — О чем вы думаете, Мигель?
   — О смерти, Хиролама.
   — Я боюсь смерти.
   — Не надо ничего бояться. Ведь я с вами. У меня хватит сил на обоих. Я жить хочу с вами, Хиролама.
   — Да, — улыбается бледное лицо. — Это самое прекрасное. Жить с вами.
   — Достоин ли я вас, Хиролама?
   Он всматривается в ее лицо, окутанное сумраком.
   — О чем вы думаете, Хиролама?
   — О любви, Мигель, — просто сказала она.
   Да, да, это — любовь!
   Сердце его заколотилось неистово, дыхание замерло. Но он не осмеливается прикоснуться к ней.
   — Можно поцеловать ваши руки, Хиролама?
   — Можно, Мигель.
   Больше не сказано было ни слова — и так сидели они рядом на ограде фонтана, глядя друг другу в глаза.
   Легкий ветер играет ее легким платьем, временами прижимая край его к руке Мигеля. Тот вздрагивает от прикосновения шелка, но не смеет шевельнуться.
 
 
   Это прекрасные дни, они опадают плавно и мягко, словно благоуханные лепестки цветов, солнце сияет уже не ради урожая в полях, а для двух людей.
   Хиролама возвращает Мигелю радость, восторги, жар и пылкость мечты. Робость слов, умиление незавершенным движением руки, которая хотела погладить лицо, да стыдливо замерла на полдороге…
   О, прижаться к стеклу окна и увидеть за ним вместо тьмы любимое лицо, коснуться рукой смоляных кос, пылающим полуднем мечтать о ночи, вдыхать аромат дыхания возлюбленной, ощущая, как по жилам вместо крови растекается бесконечное бессмертие, каждое утро умирать, дрожа над каждой секундой, отмеренной для встреч, и возрождаться от надежды, когда спускаются сумерки, — о печаль одиночества, о счастье сближения, о спешка изголодавшегося сердца, опьянение, когда соприкасаются руки и губы…
   Город очень скоро узнал о ежедневных встречах Мигеля и Хироламы, и его охватило изумление и негодование.
   Под знаком испуга заседает церковный совет.
   Необходимо поставить в известность герцога Мендоса.
   Архиепископ сам взял на себя трудную задачу.
   Герцог Фернандо, выслушав округленные фразы дона Викторио, разрешает дело одним ударом. Он вызывает Хироламу и мать ее, донью Тересу.
   Хиролама не уклоняется, не отрицает.
   — Я люблю дона Мигеля. Хочу стать его женой. Хочу нести вместе с ним все доброе и злое. Хочу честно делить с ним божию милость.
   Удивление. Слова уговоров, предостережений, угроз, просьб, убеждений — слова, слова…
   Какая сила заключена в человеческом чувстве! Рядом с ним теряется все, оно торжествует надо всем.
   Архиепископ тронут силой любви Хироламы. Вставая, благословляет ее:
   — На ваших глазах слезы, донья Хиролама, и я верю, что вы исполняете волю божию. Ваша любовь, быть может, сумеет вернуть дона Мигеля богу и чести. Если это удастся вам, сама пресвятая дева благословит вас.
   — Мендоса женятся и выходят замуж только по любви, — произносит герцог.
   — Я люблю, люблю его!
   — Да будет, дитя мое, по воле твоей.
 
 
   Обманутые женщины, и те, кто когда-то рассчитывал на Мигеля, и те, кто не был причастен ни к чему непосредственно, — все вне себя от ярости. Пока в несчастье равны были мещанки с дворянками, обольщенные и брошенные доном Мигелем, они могли еще сносить свое горе. Теперь же, когда выигрывает одна, остальные чувствуют себя оплеванными, втоптанными в грязь.
   Собираются женщины, сдвигают головы — морщины негодования на лбу, брань, ругательства, проклятия.
   — Господи, покарай его за всех нас!
   «У херувима» волнение.
   Руфина молчит, медленно теребя складки своего платья.
   — А что вы скажете, госпожа? — пристают к ней девки.
   Она мягко улыбается:
   — Я предсказывала ему, что он найдет… И нашел!
   — Будет ли счастлива… эта?
   — Будет, — говорит Руфина.
   — А он?
   — Не знаю. Трудно сказать что-либо о нем. Он — как пламя.
   Помолчали. Потом одна из проституток заметила:
   — Госпожа, у вас слезы на ресницах…
   — Вы тоже его любили? — тихо спрашивает другая.
   — Вина! — поднимает Руфина голову, заставляя себя принять веселый вид. — Выпьем за здоровье и счастье дона Мигеля!
   Огненное старое тинтийо мечет алые и кровавые блики.
 
 
   Наемники герцога Мендоса разлетелись по городу и окрестностям, оповещая о помолвке герцогини Хироламы с графом Маньяра.
   Прекраснейший цветок испанской знати отдаст перед алтарем руку ненавистнейшему из мужей Испании.
   Голубка в когтях льва…
   Как можно еще верить в бога, если он допускает, чтобы этот бесчестный нечестивец украсил грудь свою столь дивной и добродетельной розой?
   Сотни рук украшают дворец Мендоса. Гирлянды желтых и алых цветов. Дворец светится, как кристалл хрусталя, внутрь которого упала сверкающая звезда.
   Музыка в зале, в саду. У ворот толпы нищих, слуги наполняют серебром протянутые ладони.
   Факелы окружили дворец сплошной цепью, дымя в небеса.
   В это время графиня Изабелла де Сандрис велела доложить о себе донье Хироламе.
   Вот они, лицом к лицу, их взгляды настороженны, движения сдержанны.
   Изабелла рассказывает о страсти своей к Мигелю, приведшей к двойному несчастью: потере чести и смерти отца.
   Хиролама находит изысканные, мягкие слова сочувствия.
   — Я пришла сюда не для того, чтоб услышать о вашем сочувствии ко мне, но чтобы предостеречь вас от человека, чьи руки в крови.
   Хиролама, глядя поверх головы Изабеллы, тихо отвечает:
   — Я люблю его.
   — Я тоже любила его! — взрывается Изабелла. — Сколько ночей не спала я, рыдая, сколько жалоб, мольбы, заклинаний слышало ложе мое, сколько горя, сколько новых морщин на моем лице видели утра, какие муки сотрясают мое сердце…
   — Вы его еще любите? — пораженная, выдохнула Хиролама.
   Изабелла мгновенно обратилась в статую, в камень, в лед.
   — Ах, дорогая, что вы вздумали! — фальшивым звуком скрежещет смех Изабеллы. — Дело не во мне, а в вас. В том позоре, которого вам не избежать, если…
   Хиролама встала.
   — Каждый должен нести последствия своих поступков, донья Изабелла. Я готова страдать из-за него.
   — Он притягивает вас, как бездна. Я испытала это. Но я не знала тогда, что он злодей, а вы это знаете.
   — Ничто не изменит моего решения.
   — Проклинаю вас и его! Нет греха, который был бы прощен, нет долга, который дозволено не возвращать. Небо отомстит вам за меня!
   Хиролама смотрит на дверь, через которую вышла в гневе Изабелла. И, улыбаясь вдаль, шепчет:
   — Любимый, приди!
 
 
   — За счастье обрученных!
   — За красу невесты!
   — За любовь!
   Чаши звенят.
   Хиролама при всех поцеловала Мигеля — и пирующие разразились ликующими кликами.
   За воротами толпятся бедняки. Блюда с жарким, бочки вина услаждают сегодня их горькую жизнь. Пьют, превозносят благодетелей. Призывают на головы обрученных благословение господа.
   Перед дворцом, на цоколе памятника кардиналу Мендоса, сидят две девушки, не знакомые между собой: обе сдерживают слезы.
   Разве важно, что одну зовут Мария, другую — Солана? Разве можно знать, сколько девушек оплакивает блаженство того, кто родился под счастливой звездой?
   Но разве Сатурн, планета Мигеля, планета недобрых страстей, и впрямь счастливая звезда?
   Посмотрите на дворец Мендоса. Посмотрите на лица жениха и невесты и склоните головы перед сомнениями, которые посеяла в вас лженаука, вздумавшая связывать судьбы людей с огарками, светящимися в ночном небе!
 
 
   Когда-то звуками лютни люди приручали дельфинов.
   От звуков флейты Галезский источник, обычно спокойный и тихий, взметывается вверх и переливается через край.
   У аттических берегов море само играет на свирели.
   Демокрит и Теофраст музыкой и пением исцеляли больных.
   Давид игрою на арфе смирил ярость Саула.
   Пифагор пением и музыкой укротил юношу необузданных страстей.
   Голос Хироламы в сумерках — темно-синего цвета и глубок, как горное озеро. Лютня под пальцами ее звучит величественным органом.
   О музыка, одушевленная любовь, удваивающая счастье! И каждое слово песни преображается в заклинание, обретая новые значения.
   — Пой, милая, пой!
   Хиролама поет:
 
Быстротечною рекой
В голубой простор морской
Жизнь уходит…
 
 
Так любой державный строй,
Трон любой, закон любой
Смерть находит.
 
   — Почему ты поешь такую грустную песню?
   Хиролама отвечает вопросом:
   — Не кажется ли тебе, что в любви много печали? Словно она рождается со знамением смерти на челе.
   — Молчи! — восклицает, бледнея, Мигель.
   — Что с тобой, милый? — удивляется Хиролама.
   — Нет, ничего. Пой!
   Сел у ног ее, слушает, покорный и тихий, как дитя, но мысль его точит червь страха.
 
 
   — …годы провел я в себялюбии, безделье и злых делах, я испорчен насквозь…
   — Замолчи, Мигель. Не говори ничего.
   — Позволь мне говорить, дорогая! Меня это мучит. Я должен высказать…
   — Нет, нет. Не хочу слушать о твоем прошлом.
   — Что ты знаешь обо мне? Только то, что тебе сказали. А все, вместе взятые, еще мало знают. Я хочу, чтобы ты знала все.
   — Нет, Мигель, пожалуйста, не надо!
   — Но я обязан рассказать тебе…
   Хиролама закрыла ему рот ладонью. Он в отчаянии оттого, что она не дает ему говорить.
   — Твоя обязанность в том, милый, чтоб не думать о прошлом. Разве оно важно? Не хочу ничего знать о нем. Не хочу ничего, кроме одного — чтобы ты любил меня.
   — Могу ли я любить больше? — вскричал Мигель. — Когда я не с тобой — я пуст, я глух, я не чувствую почвы под ногами. Я не существую. Разговариваю с тобой на расстоянии, зову тебя, криком кричу… Ты ведь слышишь мой зов из ночи в ночь?
   — Слышу, любимый. — Хиролама склоняется к его лицу. — Твой зов будит меня посреди ночи и приводит в волнение, я поднимаюсь на ложе, чувствую тебя где-то рядом и хочу, чтоб ты был со мною, чтоб согреть тебя моим теплом. Все для меня начинается и кончается твоим дыханием. Я плачу от преданности тебе, мне хочется взять на себя все, что гнетет тебя. Я хочу, чтобы мы смотрели на мир одними глазами, одними устами пили то, что дает нам жизнь, чтобы ты стал мною, а я тобой…
   Мигель смотрит в восхищении и забывает ту боль, которая пронизала его, когда Хиролама не дала ему исповедаться.
   — Ты как чистая вода, Хиролама. Сквозь тебя я по-новому вижу мир. Сейчас — утро жизни, и веру в нее дала мне ты.
   — Утро нашей жизни, Мигель.
   Страх коснулся его.
   — А не поздно ли? Нет, нет, не поздно, пока светишь мне ты, единственный свет! Ах, Хиролама, скажи — и я куплю судно, и мы уплывем с тобой в дальние страны, где никто нас не знает…
   — Чего ты желаешь, того желаю и я. Пойду за тобой, куда повелишь, потому что исполнять твои желания — радость для меня. — И девушка вкладывает руку в его ладонь.
   Он привлек ее к себе.
   — До сих пор, Хиролама, я не знал любви. Что, кроме горечи, оставалось на устах у меня после всех поцелуев? Сколько лет тоски, ожидания, веры! Сколько лет ненависти, гнева, бунта! И вот наконец ты со мной. Я держу тебя в объятиях и никогда не отпущу. Ты моя — и никто тебя у меня не отнимет!
 
 
   Накануне свадьбы Мигеля сидели над чашами его друзья.
   — Не узнаю его, — сказал Вехоо. — Он изменился в корне. Это уже не он. Это другой человек. Он упростил свою жизнь до одной-единственной ноты.
   — Не верю я ему, — сомневается Альфонсо. — Ничто не может до такой степени изменить человека. Он постоянно напряжен. И теперь тоже. В один прекрасный день напряжение это лопнет, инстинкты вырвутся на волю, и он очутится там, где был.
   — Сохрани его от этого бог, — вставил Мурильо. — Наконец-то он нашел свой истинный путь.
   Альфонсо рассмеялся:
   — Так вот он, истинный путь дон Жуана из Маньяры! Греет руки у семейного очага. Дон Жуан в шлепанцах и ночном колпаке сыплет корм в клетку цикадам, поливает цветочки в горшках, по вечерам обходит дом, проверяя, заперты ли замки на два поворота! Дон Жуан — токующий тетерев, ха-ха-ха!
   — Он прощается с солнцем, — выспренне заговорил Капарроне. — Добровольно накладывает на себя путы.
   — Он прав, — защищает его Мурильо. — Он расточал свои силы впустую. Какая жалость, что столь исключительно одаренный человек не имел цели, если не считать целью мимолетные наслаждения и несчастье окружающих. Теперь он соберет воедино все свои жизненные силы, и они породят…
   — Зевающую скуку, — перебил его Альфонсо. — Вы, дон Бартоломе, сидя сами за решеткой супружества, тянете туда же друга…
   — Разве я не счастлив? — парирует Мурильо.
   — Что за узенькое счастье — кружить вокруг своей курочки, качать колыбель да слушать детский визг! Счастье под крышкой, счастье, предписанное от альфы до омеги столетними обычаями…
   — По-моему, ему будет недоставать приключений, — подумал вслух Вехоо. — А что скажешь ты, старый пропойца?
   Николас Феррано встает с чашей в руке.
   — Я, дамы и господа, глубоко опечален. Меня покидает тот, кто начертал направление жизни моей. Себялюбиво мое горе, ибо оно проистекает от отчаянной неизвестности — что же мне делать теперь, когда былой мой спаситель уходит безвозвратно…
   — Как ты говоришь, Николас! — хмурится Альфонсо. — Он еще не умер!
   — Но это похоже на смерть, ваша милость. Твое обращение, о возлюбленный, — относится Николас к отсутствующему Мигелю, — подобно смерти. Покидаешь ты матросов своих, капитан. Что станется с ними в бурях искушений, будоражащих мир? Кто направит корабль, который ты бросаешь среди рифов и водоворотов?
   — Отлично сказано! — восклицает Капарроне.
   Но Николас продолжает плачущим голосом:
   — Печальный, глубоко печальный стою я пред вами, благородные друзья. Тот, кто доселе пил вино наслаждений, принялся — о, горе! — за воду покаяния… Говорят, он нашел себя — зато он теряет нас, а мы теряем его. Какое жалкое зрелище! Я словно стою над могилой…
   — Перестань, — одергивает его Вехоо.
   — …и не знаю, за что мне поднять эту чашу, — продолжает Николас. — За его так называемую новую жизнь? За наше жалостное сиротство? За гибель того, что здесь умирает, или за благо того, что рождается сейчас?
   Тут весь пафос Николаса разом сменяется плачем.
   С лицом, залитым слезами, он кричит:
   — Но счастья я желаю тебе всегда, мой милый!
 
 
   — Ты одинок на свете, друг мой, — говорит Мигель Альфонсо, который, возвращаясь от «Херувима», зашел к нему, несмотря на то, что уже ночь, чтобы в канун свадьбы первым принести свои поздравления. — Тебе единственному из всех нас негде преклонить голову. Я предлагаю тебе гостеприимство в моем доме, друг.
   — Не понимаю, — недоумевает Альфонсо.
   — Хочешь быть моим майордомо?
   — Что? — поперхнулся Альфонсо.
   — Не бойся, — улыбнулся Мигель. — Я не стану ограничивать твою бурную натуру. Ты только немного поможешь мне вести дом, ладно?
   Они пожали друг другу руки — Альфонсо сияет.