Алина поняла мое побуждение и не удерживала, лишь тревожно на меня посматривала. Казалось, она каким-то образом почувствовала, что мне может понадобиться убежище, потому что вдруг сказала:
   – Да, Алеша, не знаешь ли ты кого-нибудь приличного, кто ищет жилье? Вдова майора Кулеби-на, Анна Теодоровна приходила… Дела ее неважны, и она отдает в наем комнату в ее квартире. Помнишь майора?
   Я внимательно слушал. Покойного майора, добродушного краснолицего толстяка, умершего год назад от апоплексического удара, я хорошо помнил. Его вдова, уютная Анна Теодоровна, обрусевшая литовка из Виленской губернии, осталась после смерти мужа с незначительными средствами, пенсии за майора ей едва хватало на жизнь, так как их сын-подросток, обучавшийся в хорошей гимназии «Аннен-шуле», нуждался в определенном содержании, а никого из родных, могущих помочь денежно, у майорши не было. Алина не была с ней особенно дружна, но относилась к ней с симпатией и всегда помогала, чем могла.
   – Она спрашивает, может, кому-то из твоего, Алеша, ведомства нужно недорогое и приличное жилье. Ну, конечно, не судейским чиновникам, им квартира нужна, а не комната. Но вот письмоводителю, или вдруг секретарю… Ты не спросишь, когда будет возможность? Вот я тебе адрес напишу… А то с улицы пускать страшновато. Слышал, наверное, на Васильевском квартирант хозяйку убил и квартиру ограбил?
   Я кивнул. Об этом ужасном преступлении, благодаря бульварным газетам, знал уже весь Петербург, из-за чего весьма трудно стало снять жилье без рекомендации. Алина встала, ища глазами по комнате, на чем бы ей можно было написать адрес Анны Теодоровны, и взяла с комода какую-то красочную программку. Повертев ее в руках, она увидела широкие белые поля, и, взяв карандаш, быстро написала название улицы и номер дома.
   – Это на Первой роте, на углу с Измайловским. И недорого, и чисто… Помоги ей, Алешенька, а? Пусть и ненадолго кто поселится, лишь бы какой доход бедной Аннушке…
   Взяв у нее из рук программку с адресом, я повертел ее: это был анонс какой-то итальянской оперы. На обложке программки, сложенной наподобие книжки, смелыми яркими мазками нарисована была пасторальная сцена – дама, кавалер, кудрявые кустики, овечка на заднем плане. Вспомнив, что пришедшая накануне ко мне с поручением горничная Татьяна говорила про поход барыни в оперу, я поинтересовался, что Алина слушала:
   – Гризи? Или Фреццолици? – я был не большим знатоком итальянской музыки, но имена этих ведущих солистов Большого театра, где давали исключительно итальянские музыкальные спектакли, из-за тетушкиных пристрастий были у меня на слуху.
   После того, как Большой театр отдан был итальянцам, русская труппа для нас, петербуржцев, прекратила свое существование, поскольку частью была переведена в Москву, частью распалась. Всему виной оказалось фиаско (правда, как говорили, заслуженное) оперы господина Львова про Би-анку и Гуалтиеро, после которого и издано было высочайшее повеление. А из-за этого даже первая самобытная русская опера «Жизнь за царя» Михаила Глинки не могла быть поставлена в Петербурге, несмотря на то, что сам Фреццолици желал дать ее на свой бенефис. Русские оперы мы должны были ездить слушать в Москву. Правда, сейчас, благодаря Алине, я был в курсе того, что Петр Чайковский в прошлом году написал для консерваторского спектакля в Москве новую оперу – «Евгений Онегин», и петербургский кружок любителей ставит ее у нас.
   Алина усмехнулась.
   – Да что ты, Алешенька? Какой Фреццолици? Он уж давно не поет, ему сто лет в обед. Альбони и Лаблаш теперь в моде.
   – И кто же пел для тебя, моя прекрасная муза? Альбони или Лаблаш?
   Алина вздохнула.
   – А вот никто.
   – Как это? Мне Татьяна сказала, ты была в опере, нельзя лгать следователю.
   – Меня обманули. Не было концерта.
   В ответ на мой недоуменный взгляд Алина пожаловалась, что купила за большие (для нее) деньги билет на концертное выступление заезжей знаменитости, итальянского тенора Карло Чиароне, который должен был дать несколько выступлений в Большом театре, обещал спеть Керубини, Чима-розу, Глюка. Но импресарио собрали деньги за билеты, а потом явившейся в театр публике объявили, что тенор заболел, и отменили концерты.
   – А деньги-то отдали, тетя? – усмехнувшись, поинтересовался я. Неужели открылся новый способ мошенничества? Продавать билеты на концерты несуществующих певцов?
   Алина посетовала, что деньги не вернули, но заверила меня, что Карло Чиароне – не только существующий, но и весьма известный артист. Он замечательно хорош собой, как и подобает тенору, и настоящий дон-гуан, прославившийся не только дивным голосом, но и любовными победами. Рассказывали, что он ставит себе невыполнимые на первый взгляд задачи: соблазнить женщин, пользующихся безупречной репутацией, замужних или невинных, и никогда не знает поражений. Ему приписывали, между прочим, повторение подвига, некогда совершенного Пушкиным: чтобы провести ночь любви с женой богача Инглези, русский поэт якобы пробрался к ней в гостиную днем и до заката пролежал под диваном, ожидая, пока муж удалится спать. То же совершил и Чиароне, добиваясь благосклонности супруги одного русского дипломата в Неаполе.
   – Так, может, этот итальянский соловей загулял и вовсе не приехал в Петербург? – спросил я для поддержания разговора с теткой, хотя мне не было никакого дела до похождений гастролера; просто хотелось как можно более далеко отодвинуть минуту ухода.
   – В том-то и дело, что приехал, – заверила меня тетка. – Все газеты написали о его прибытии, с фотографиями. На Николаевском вокзале чуть ли не фейерверк устроили в его честь, дамы, увидев красавца, даже в обморок падали в экзальтации. И болтали, будто после приезда он увеселялся, был у Булаховых на маскараде, инкогнито.
   – На маскараде у Булаховых? – рассеянно переспросил я. – Кажется, там был весь свет…
   Я припомнил, что и все семейство Реденов в роковую ночь убийства вернулось домой не откуда-нибудь, а с маскарада у Булаховых.
   – Наши-то театралки – сплетницы, они чирикали, что занесло нашего маэстро в Петербург благословенный не просто так, концерты – это так, предлог лишь.
   – А что же, тетя? – я украдкой, не раскрывая рта, зевнул. От голода меня охватило страшное утомление. Но тетка была рада хоть со мной поговорить об этом, и мне не хотелось ее разочаровывать.
   – Любовь! – лукаво улыбнулась тетка. – Говорят, ты уж прости меня, Алешенька, что сплетничаю с тобой, будто на этот раз коварный соблазнитель наметил себе сразу две цели: вознамерился покорить сразу двух дам высшего света.
   – Как это возможно? – спросил я, и Алина пожала плечами.
   – Даже больше тебе скажу: двух дам в одном доме. Как тебе такое понравится?
   – Ах, тетя, – покачал я головою, – наверное, это занятно. Но скажи все же, ты уверена, что импресарио великого соблазнителя вас не надули? И что этого господина Чиароне не придушил ревнивый хозяин дома, где проживают жертвы сластолюбца?
   – Но если бы кто-то его придушил, мы ведь узнали бы об этом из газет? – резонно заметила Алина. – И потом, уж ваше ведомство точно знало бы про убийство. Ведь это скандал какой – заезжая знаменитость убита из ревности?
   Да, это так, вынужден был я согласиться.
   – А что в газетах пишут?
   – Пишут, от имени его импресарио, что тенор лежит больной в гостинице, что дамы шлют ему букеты, и даже корреспонденты видели его своими глазами.
   – Ах так? Значит, не убили. А просто проучили как следует, по-русски, чтобы не желал больше жены ближнего своего, по крайней мере, в Петербурге.
   Признаюсь, у меня мелькнула мысль о том, не тенор ли этот вдруг явился пострадавшим в доме Реденов, но эту мысль я тут же отверг: действительно, зачем импресарио вводить в заблуждение публику, если Чиароне убит? И кроме того, его инициалы никоим образом не совпадают с монограммами на одежде нашего убитого. Никаких С.С. в его имени не содержалось.
   – Так его после маскарада не видели? – спросил я.
   Тетушка моя вздохнула и покачала головой.
   – Нет. Ах, когда-то я любила балы и маскарады… – мечтательно сказала она. – А в этот раз у Булаховых наряжались историческими фигурами…
   При последних словах тетки я вновь ощутил какое-то смутное беспокойство, но не мог определить причин его, и отнес на счет своего и без того нервного состояния. Убрав программку несостоявшегося концерта во внутренний карман, я сердечно простился с теткой, мы расцеловались, и я с глубоким сожалением покинул дом на Серпуховской. Из тихой семейной обители путь мой лежал в притон разврата.
* * *
...
   Меры для поддержания народной нравственности
   …Музыка, пение, игра в карты и другие увеселения, а также разгул, притон развратных женщин, ссоры, драки и т. п. в городских трактирах и питейных заведениях прекращены.
   Закрыты те из этих заведений, под фирмою которых крылись другие неблаговидные промыслы.
   Устройство питейных заведений подверглось существенному изменению. Восстановлен почти всюду нарушавшийся закон о том, чтобы питейные заведения состояли только из одной комнаты с окнами и выходом на улицу; для удобства же полицейского надзора уничтожены занавески и другие приспособления, закрывающие окна, а также устранены отдельные при сих заведениях комнаты, служившие обыкновенно притонами для тайного разврата, и задние выходы, способствовавшие укрывательству преследуемых полицией) лиц и сходкам с преступными целями.
   Из Всеподданейшего отчета генерал-адъютанта Трепова по управлению Санкт-Петербургским Градоначальством и столичною полицией), 1876 год

Сентября 19 дня, 1879 года (продолжение)

   Подходя к той части Знаменской улицы, где густо теснились кабаки и постоялые дворы, я ощутил некоторый холодок в желудке. Хоть еще и не стемнело, однако же немногочисленные прохожие приличного вида старались пройти, прижимаясь как можно ближе к стенам зданий, и озираясь беспокойно на завсегдатаев этого квартала. Несмотря на то, что здесь рукой было подать до респектабельного Невского проспекта, квартал этот оставлял ощущение тревожное, мне на память пришли места за Московской заставой, где одному даже в такое светлое еще время прогуливаться было небезопасно. Но здесь-то не окраина, не выселки, а самое сердце города!
   Похоже было, однако, что мое крепкое телосложение, высокий рост и, в особенности, мрачный вид отпугивали от меня лихих людей, и настроение мое было столь решительным, что никто не осмеливался встать у меня на пути.
   Я без труда нашел заведение под гордым названием в честь неведомых трех великанов, огляделся и, волнуясь, спустился по мокрым ступеням. Все так же, как и вчера: плыл по заведению сизый табачный дым, пахло простой едой, слышались грубые возгласы игроков на биллиарде. Три года назад наш градоначальник Трепов отчитался перед государем об установлении бдительного надзора за трактирными и питейными заведениями, и рапортовал, что торговлю там отныне закрывают в двенадцать часов ночи, что разврат там прекратился и что нету отныне потайных выходов, через которые могли бы скрыться лица, представляющие интерес для полиции. Не далее как вчера я мог убедиться, что гладкий отчет на бумаге не имеет ничего общего с настоящим положением дел, так как торговлю спиртным продолжали долго после полуночи, потайные выходы – в этом я был убежден – существовали во всех трактирах и постоялых дворах, да и как торговле без потайного выхода? А маргинальный элемент продолжал вовсю веселиться в кабаках, в компании развратных женщин, и не подозревая, что он давно прекращен отчетом генерал-адъютанта.
   Подскочивший ко мне давешний половой, по всему видно, меня узнал и, поклонившись, указал на полог, скрывавший тот самый кабинет, где мы с Маруто пировали накануне, но это не отвечало моим намерениям, и я дал понять половому, что останусь в общей зале. Парень пожал плечами, но быстрым взглядом окинув залу, выбрал свободную лавку за длинным деревянным столом, проворно смахнул с нее воображаемые крошки и сделал пригласительный жест. Я присел за стол.
   Половой, по моей просьбе, принес окрошки с говядиной, крупный ломоть хлеба и миску с винегретом. Заказал я еще и горячее блюдо, но сразу потребовал холодных закусок, так как терпеть голод больше не было сил. Едва тарелки со снедью коснулись стола, я набросился на еду и уж только потом, отставив пустые блюда, огляделся.
   Видимо, по причине еще не позднего времени в кабаке было относительно тихо, развеселых компаний окрест не наблюдалось, только несколько усталых служащих – телеграфистов и канцелярских писарей в скромных одеждах – торопливо поглощали свой немудреный трезвый обед, уставясь каждый в свои тарелки и не глазея по сторонам. Украдкой достав свои часы, я глянул на циферблат и подумал, что ждать мне осталось недолго.
   И точно, с наступлением сумерек служивый народ постепенно разбрелся из харчевни, и прокуренное помещение стало мало-помалу наполняться устрашающего вида молодцами, с которыми мне не хотелось бы встретиться под покровом ночи в темном переулке. Появлялись, надо сказать, и праздные гуляки, безобидные для всех, пока не зальют глаза дешевым алкоголем и не начнут буянить, теша свое самолюбие, на забаву таким же бретерам да девицам легкого нрава. Все они были тут завсегдатаями, судя по тому, что они были знакомы между собой, да и половые приветствовали их по именам, низко им кланялись – не иначе как в ожидании щедрых чаевых, и усаживали на привычные для них места. Тут же откуда-то (наверное, из потайных комнат, упраздненных, по мнению градоначальника, уже три года как) стали появляться особы женского пола, одетые и причесанные с той вульгарностью, что привлекает мужчин невысокого разбора. На них словно лежала печать доступности, и, наблюдая этих гетер в деле, я понял, что имел в виду дежурный надзиратель в Управлении, говоря, будто у их сотрудников на таких глаз наметанный, их ни с кем не спутаешь.
   Они оживленно осматривались, ища знакомые лица, а найдя, подсаживались рядом на лавки, жались плечами к выбранным кавалерам, жеманно пересмеивались и при этом косились на меня, оценивая возможность подцепить нового клиента.
   Одну из таких девиц я и поджидал с нетерпением, всей душой надеясь, что она принадлежит к числу завсегдатаев этого заведения, раз я сам видел ее тут, да и задержана она была, помнится, за разврат в кабаке на Знаменской. Про себя я решил просидеть тут хоть до утра, если будет нужно, – улыбаясь веселым девушкам, но стараясь не обнадеживать их относительно меня. Та, кого я ждал, обязательно должна появиться, уговаривал я себя. Хоть в чем-то должно же мне сегодня повезти, пусть удача хоть краешком губ улыбнется мне под закат этого дня…
   Между тем кабак все наполнялся разномастными посетителями. Были тут и откровенно уголовные личности, мрачные, с низкими лбами и выдающимися челюстями, словно материализовавшиеся типажи Ломброзо; они входили, исподлобья оглядывали помещение и усаживались в угол, спиной к стене, точно боясь засады; были и беспечные весельчаки, с грохотом сбегавшие по ступенькам, тотчас же по приходу кричавшие половых, – их моментально облепляли алчущие девицы.
   Но моя знакомая все не появлялась. Около десяти часов вечера я уж было отчаялся. Подозвав полового, подозрительно на меня поглядывавшего (к тому времени я около часа сидел с одной кружкой чаю, ничего более не заказывая), я задал ему вопрос, подбирая слова, чтобы не выдать своего чрезмерного интереса:
   – А скажи мне, человек, бывает тут девушка… приличного виду, худенькая, лицо в веснушках, волос тонкий в косу вокруг головы заплетает… – какие еще приметы назвать, я затруднился.
   Но половой меня понял и задумался.
   – Верно, Соню спрашиваете? – сказал он наконец. – Вчера тут была с телеграфистом… И третьего дня – с беглым мужиком, его полиция взяла. А вы так спрашиваете или с намеком?
   Я кивнул. Мол, с намеком. Значит, Соня. Значит, она была с Фоминым. Упустить ее я не должен был.
   – Ну, так придет, может, еще, она тут часто бывает, – заверил меня половой и унесся по своим делам. Рассуждать ему было некогда, кабак забит был посетителями, желающими выпить и закусить, и половые носились мимо столов с подносами и полотенцами, не успевая угождать на все вкусы.
   Однако прошло еще полчаса, а Соня так и не появилась. Вечер клонился к двенадцати, когда торговля по правилам должна закрываться. Дело мое было плохо, я собрался уже рассчитаться и уходить. Ухватив за рукав пробегавшего полового, я спросил, сколько с меня, высыпал на стол из кармана серебряные и медные деньги и стал собирать нужную сумму. Среди разменной монеты оказался нечаянно и серебряный елисаветинский рубль, взятый мною у акушерки Христины Ивановны, который, будучи крупнее остальных монет, выпал у меня из руки и покатился со стола прямо под ноги торопящегося полового.
   Тот проворно нагнулся за серебряным кругляком, поднял его и, рассмотрев, странно переменился в лице. Подав мне рубль, он вдруг забыл, что его дожидаются за крайним столом, и несмотря на то, что ему оттуда махали руками, несомненно, выгодные клиенты, резко развернулся и, взяв под мышку поднос, побежал на кухню.
   Буквально через полминуты оттуда вышел плотный дядька средних лет, хмурого вида, с круглой аккуратной бородой, в поддевке и сапогах. Тяжело ступая по зале, он по пути хозяйским глазом окидывал помещение, словно проверяя, хорошо ли угощают, чисто ли, и не бузят ли гости. Подойдя ко мне, он наклонился и негромко спросил:
   – Вы, что ли, Соню спрашивали, уважаемый?
   Я сделал гримасу, означавшую – мол, если и спрашивал, то это мое дело.
   Хозяин распрямился и поманил меня рукой. Оставив на столе плату за обед, я поднялся и пошел за ним.
   Мы пробирались между столов, стоявших так тесно, что можно было заглянуть в тарелки пирующих соседей. В заведении стоял дым коромыслом; публика была уже сильно навеселе, и то и дело в разных углах вспыхивали ссоры и крики, которые, впрочем, умело гасились снующими по зале половыми.
   Мой провожатый провел меня через кухню, где два поваренка в грязных фартуках вовсю кашеварили, помешивая черпаками в огромных котлах, чад там стоял непроглядный и пахло не очень соблазнительно. За кухней вдруг открылся тихий коридорчик, куда не долетал шум разгула. Хозяин толкнул дверь в глубине коридора, пропустил меня вперед, а сам ушел прочь своей тяжелой поступью. Удивляться времени не было.
   Я перешагнул порог и встал, дверь позади меня с тихим скрипом закрылась. Та, ради которой я пришел сюда, находилась от меня на расстоянии вытянутой руки.
   Крошечная комнатка без окон тонула в полумраке; в круглом желтом пятне от переносной лампы сидела на кровати тихая домашняя девушка в скромном ситцевом платьице, целомудренно сложив на коленях руки. Тонкие волосы нимбом золотились вокруг милого веснушчатого лица, и во всем ее облике, дышавшем таким покоем и уютом, от которого у меня защемило сердце, не было ничего от вчерашней разухабистой особы с громким голосом и нахальными манерами. И, зная, кто она такая, я все равно ощутил странную робость, как если бы оказался наедине с сестрой или невестой своего товарища, к которой питал почтительно-нежные чувства.
   Когда я вошел, Соня подняла на меня глаза и мягко, чуть заметно улыбнулась мне. Комната казалась такой тесной, что я мог, наверное, протянув руку, коснуться противоположной стены; мне ничего не оставалось делать, как присесть рядом с девушкой на пышную кровать. Обстановка этой комнаты не оставляла сомнений, для чего она используется в этом заведении, но от девушки исходил такой покой, что я забыл и о предназначении спального места, и о том, каков род занятий моей vis-a-vis.Мне вдруг захотелось махнуть на все рукой, остаться тут, приклонить голову на ее теплое плечо и передохнуть наконец от превратностей судьбы…
   Девушка словно почувствовала мою безумную усталость и душевный надрыв; легкими пальчиками коснулась моей руки и еле слышно сказала:
   – Сегодня день такой странный… Только утро вечера мудренее. Утром все по-другому покажется…
   Я не особенно вдумывался в ее слова, меня просто-напросто завораживал и утешал самый звук ее голоса с хрипотцой, от которого отпускал душу отчаянный надрыв.
   – Вы меня искали, господин следователь? По делу или как? – продолжала она негромко, не сняв пальцев с моей руки.
   В горле у меня пересохло, и я тяжело сглотнул.
   – По делу, – проговорил я, собравшись с мыслями. Не хотелось мне, по правде говоря, в кругу ее тепла думать о каком-то там деле. О беглом Фомине, о прочих моих жестоких неприятностях. Сидеть бы так и сидеть, поглаживать ее мягкую руку, слушать летучее дыхание, и чтобы тонкие золотистые волосы щекотали мою щеку… Я просто пропадал от близости ее существа; испытывал наваждение, схожее с дурманом прошлой ночи в номерах мадам Петуховой, но если та рыжая амазонка, одурманив, утаскивала меня в преисподнюю, то эта – ведь знал я! – гулящая девица, обернувшаяся сейчас милой скромницей, обволакивала меня тайной души, романтическим покоем.
   Я с трудом очнулся от наваждения, услышав ее вопрос; имя, в нем упомянутое, словно иголкой, кольнуло меня в самую болезненную область:
   – Вас Сила Емельянович прислал?
   В голове у меня мутилось, я и так терялся в догадках, какую роль сыграл серебряный рубль в моей истории, и как вышло, что Соня оказалась связана с делом теснее, чем я думал. Но имя Баркова неожиданно осветило для меня положение в ином ракурсе.
   – Соня, – сказал я, поднося к губам ее белую ручку, а она не отняла ее, – ты на полицию, что ли, работаешь? Ты агент полицейский?
   И она, посмотрев на меня прямо своими блестящими глазами, смело кивнула.
   – Вы, верно, подумали, что я – гулящая особа? – проницательно спросила она. – Нет, я модисткой работаю у мадам Жано. А это – так, когда Сила Емельянович попросит.
   Сейчас в ней не было ничего от вчерашней оторвы, пьяно кружившей головы разгульным молодцам, а выглянула та наивная девица, которую давеча по ошибке задержали и доставили в полицейскую часть, и за которую я заступился по душевному побуждению.
   Я верил ей, но она сочла нужным пояснить мне, как оказалась полицейским агентом:
   – Я давно к мадам Жано взята в мастерскую, модисткой. Живу на Крестовском, сирота, но заработок у меня хороший. А три года назад, аккурат на Спаса, я в долг денег взяла, а заказов, как на грех, не было, летом все на дачах, заказчицы-то… Вот мне и отдавать не с чего было. А тут попутал меня лукавый: муж заказчицы моей предложение сделал… – увидев мое лицо, она замотала головой, – нет, не то вы подумали! Не на содержание он мне предложил, а просто денег заработать. Пятьдесят рублей, говорит, тебе, на осенний сезон. А что делать? А просто познакомиться с одним господином, привести его в номера, да и оставить. Да, и вином его угостить…
   Я завороженно слушал Соню, а она все рассказывала, как будто чувствовала, что для полного моего доверия должна мне нарисовать картину своей вербовки полицией. Она и рисовала эту картину бесхитростно, зная, что ничего тут не изменишь, ровным тихим голосом:
   – Вот, значит, я и встретилась в гостинице с этим господином. Господин пожилой, лет за пятьдесят ему, с бородой, в очках золотых, благообразный. Сказала ему, как велели, что хочу в гувернантки к нему устроиться. Он меня осмотрел всю, и сказал, что подхожу ему, он вдовый, у него дочка подрастает, а ей гувернантка нужна. Оклад жалованья положил, по правде, больше, чем у модистки заработок, – она несмело улыбнулась, – мы и выпили за то, что дело сделано, из бутылки, что я принесла. А ее мне знакомый мой дал, предупредил только, чтоб я сама не пила. Я глотнула, а потом сплюнула. А он выпил.
   – Там опиум был? – спросил я, уже о чем-то догадываясь.
   – Точно так, господин следователь, – она посмотрела мне в глаза не то чтобы удивленно, но с интересом.
   – А вам откуда известно?…
   Теперь я вспомнил. Я читал об этом деле в газетах. Приличная девушка, бедная сирота поступила после окончания Николаевского института гувернанткой к дочери богатого вдовца, который воспользовался бесчестно их проживанием под одной крышей: совершил над ней насилие, и отказал от места. Бедняжка потом вышла по любви за хорошего молодого человека, служащего; молодой супруг предъявлял укоры жене, что та не соблюла себя до свадьбы, и, не вынеся его укоров, она имела неосторожность признаться в том, кто виною ее бесчестья. А, узнавши, муж не мог этого вынести, изводил себя и жену, заставляя бесконечно повторять историю ее падения, и в результате между ними созрела идея убийства вдовца-насильника с целью отмщения за поруганное семейное счастье.
   Они наняли Соню, модистку, заманить старика в номера, а потом убили его жестоко. Был суд; романтическая эта история долго будоражила умы общества, присяжные, хоть и плакали, слушая об этой драме в зале суда, но нашли и мужа, и жену виновными, осудили их к каторжным работам. Его на восемнадцать лет, ее – на двенадцать.
   – А меня тогда оправдали, – тихо рассказывала мне Соня. – Но когда убийц искали, как-то узнал про меня Сила Емельяныч. Говорил он со мной, пугал меня, так что я ему во всем призналась, а по суду меня оправдали. Была я ему благодарна, ведь без него не обошлось, это он мне советовал, как подать мое участие в этом деле: все ж таки старика я в номера заманила и вином угостила с отравой.