А когда я уже стал кандидатом на судебные должности, старик Реутовский Иван Моисеевич и другие старожилы следственной части нам посплетничали, что наш председатель самым высоким лицам на предложения устроить так, чтобы приговор присяжных был предопределен заранее, не раз отвечал в том смысле, что если требовать от судьи не юридической, а политической деятельности, то где предел таких требований и где предел услуг, которые могут пожелать оказать не в меру услужливые судьи?
   Так вот, после того, как Засулич была оправдана, и в обществе начались пересуды, в результате чего и стала известна эта история, я, впервые услышав, что Кони во время высокой аудиенции накануне процесса даже не уклонился от немедленного ответа, а сразу решительно заявил, что услуг правительству оказывать не будет, – я ночь не спал, переживая этот достойный ответ, и даже, неловко признаться, перед зеркалом произносил те же слова, воображая себя на месте Кони. И все прикидывал, а смог ли бы я не перед зеркалом в своей комнате, а в действительности, в кабинете у Палена, так ответить на высочайшее предложение? Ведь куда как проще было бы для виду согласиться, не отказываться так резко, а потом развести руками, – мол, присяжные так решили… Но для честного человека и, главное, для беспристрастного судьи это оказалось неприемлемым. А ведь так жестко отказывая Палену, он о себе не думал, а думал о судьях где-нибудь в Керчи или Изюме, которые узнают про то, что стоящего на виду у всех, имеющего судебное имя председателя первого суда России можно легко припугнуть и заставить манипулировать присяжными. И если уж его сломать можно, то что же с ними-то можно сделать? – подумают они и будут правы. И справедливый суд в России умрет.
   Сегодня, войдя к себе в камеру, я подошел к окну, выглянул на улицу – и события прошлого марта встали передо мной, как заново…
   Да, этот пресловутый процесс над Засулич… В обществе чуть революция не сделалась из-за всех этих событий. И так уже неудачи нашего командования во время военных действий против турок вызвали бурю в общественном сознании. Подумать только, две тысячи человек сразу потеряли мы под Плевной! И это только при первом штурме! А в июле потери составили уже восемь тысяч! В третий штурм потери возросли еще более, двенадцать с половиною тысяч русских полегло на поле боя. А потом еще уступки Западной Европе, созыв Европейского конгресса, пересмотр условий Сан-Стефанского договора… Что и говорить, раны были еще открыты и кровоточили. Особенно в Петербурге, в опасной близости ко дворцу и Государственному совету. И тут вдруг история с Треповым. Хотя инцидент случился еще до третьей атаки Плевны, но суд был уже после.
   Для нас, студентов, тоже не было секретом, что в некоторых государственных умах еще с 1875 года бродили мысли о возрождении недавно отмененного наказания розгами. Особенно мечтали некоторые члены Государственного совета о том, чтобы подвергать политических преступников вместо уголовного взыскания телесному наказанию, причем лиц равно и мужского, и женского полу. А таковых – политических преступников – в России к прошлому году могло набраться очень много, да любого юношу, принявшего участие в беспорядках, а также и девушек, распространявших запрещенные книжки, хоть они бы это делали по недомыслию или из ложного товарищества, можно было причислить к политическим. И даже в светских салонах нежные уста прекрасных дам муссировали эту тему; мне приходилось сопровождать в хорошие дома тетушку с визитами, и я только диву давался, когда слышал от разодетых прелестниц рассуждения о том, что девушек, занимающихся пропагандою (страшное слово!), полезно было бы сечь, в первую очередь для них самих. Ведь, будучи подвергнутыми наказанию розгами, они одумаются, бросят это неприличное занятие пропагандой, выйдут замуж за хорошего человека и предадутся семье…
   Впрочем, я был свидетелем того, как один из сановников парировал такие рассуждения; было это на обеде у Константина Карловича Грота, с племянницей которого дружна была Алина. Опоздавший к обеду князь Оболенский, член Государственного совета, оправдал свое опоздание тем, что задержался в суде, и посетовал, что к какой-то девчонке, обвиняемой в пропаганде, председатель суда обращается с вопросами, признает ли она себя виновною, вместо того чтобы разложить ее на скамье да всыпать штук сто горячих, вот тогда бы вся дурь из нее вылетела, а если бы еще хороший человек ее замуж взял, вышла бы из нее добрая мать семейства… Я, студент-юрист, только крякнул про себя от такого пассажа, да еще исходящего от сенатора, да и все сидевшие за столом неловко замолчали, а князь Урусов, присутствовавший на том обеде, в полной тишине сказал: «Извините, ваше сиятельство, я – на сеченой не женюсь!» Вот вам и вся логика.
   Правда, наказанный розгами по приказу градоначальника Боголюбов был и впрямь политическим: членом революционного кружка, активным пропагандистом, за что и был арестован и осужден. Но драма-то со стрельбой разгорелась из-за сущего пустяка: арестант Боголюбов в доме предварительного заключения шапку не снял перед губернатором, приехавшим с инспекцией, что взбесило старика Трепова, и тот сбил шапку с его головы, а после приказал высечь Боголюбова и уехал рассвирепевший. Среди арестантов тут же начались беспорядки, истерики, нервные припадки, все это получило широкую огласку, причем симпатии общества были явно не на стороне Трепова. Общественное настроение подогревалось еще и доносящимися из дома предварительного заключения сведениями про нечеловеческие условия содержания там арестантов: их сажали в нетопленые карцеры без окон, не давали воды, жестоко избивали…
   Было это в июле 1877 года; а спустя полгода, в январе, в приемную Трепова явилась девица, назвавшаяся Козловой, и выстрелила в градоначальника из револьвера-бульдога. Это была Вера Ивановна Засулич, дочь капитана. После акта мщения она и не пыталась скрыться, объяснив свои действия тем, что из газет и от знакомых узнала про издевательства над Боголюбовым и решилась отомстить. Ее порыв можно было понять: она ведь и сама до этого подвергалась аресту, как политическая,в юности вступив в некоторые, случайные, отношения со студентом Нечаевым и оказав ему довольно обыкновенную услугу – письма передавала по его просьбе, не зная об их содержании. И когда оказалось, что Нечаев – государственный преступник, Вера Засулич была привлечена в качестве подозреваемой по нечаевскому делу и два года провела в заключении: год в Литовском замке и год в Петропавловской крепости. Это и дало основание защитнику г-жи Засулич, Александрову, позже в своей речи на суде воскликнуть: «Политический арестант не был для Засулич отвлеченное представление… Политический арестант был для Засулич – она сама, ее горькое прошедшее, ее собственная история… был ее собственное сердце, и всякое грубое прикосновение к этому сердцу болезненно отзывалось на ее возбужденной натуре!»
   Уже в марте дело по обвинению Засулич поступило в суд, и тут же наш председатель был приглашен во дворец, где его обласкали (тогда я еще не служил в подчинении Анатолия Федоровича, но, став год спустя кандидатом на судебные должности, неоднократно слышал эту историю, передававшуюся из уст в уста, причем не всегда передававшие ее восхищались принципиальностью Кони; находились и такие, что искренне не понимали его, или, того больше, осуждали и – так же, как и меня теперь, называли службистом – с отрицательным оттенком, и паче того, неумным и негибким судьей).
   А на другой день граф Пален сначала осведомился, хорошо ли принимали его во дворце, а потом якобы потребовал у Кони гарантий того, что по делу Засулич будет обвинительный приговор, и напомнил, что правительство вправе ждать от председателя Петербургской судебной палаты особых услуг. И вот тут-то Кони ответил ему словами великого Д\'Агессо: «La cour rend des arrets et pas des services»… [1]Так что же, он службист?! Он, воплощение совести судейской?!
   Мы, тогда еще бывшие студентами, помним, что творилось в суде и за его пределами. В залу попасть не было никакой возможности, но я и мои университетские товарищи ждали на Шпалерной. После оглашения вердикта присяжных присутствовавшие в суде подхватили на руки защитника Александрова, едва он с лестницы спустился, и на руках до самой Литейной пронесли, и потом бузили по всему городу, дрались с жандармами, где-то, говорят, даже стреляли. А мы тогда остались на Шпалерной, ждали освобождения Засулич, но ее выпустили как-то тихо, мы потом только догадались, что ее провели через другой выход, на За-харьевскую. И мы пошли в кабачок там рядом, на Шпалерной, и выпили довольно много, споря о том, может ли буква закона быть принесена в жертву чувству общественной справедливости. Ведь стреляла девица в старика Трепова, взята была с поличным и во всем призналась.
   Я тогда был воодушевлен, как и все; но в глубине сердца у меня шевелился червячок сомнения: ведь налицо состав преступления, и он доказан… Однако на то и существует суд присяжных, чтобы не смотреть на состав преступления, а руководствоваться одним лишь чувством справедливости. Не зря ведь по закону присяжным не объявляют, какое наказание может воспоследовать за нарушение той или иной статьи Уголовного Уложения, чтобы это знание не связывало их в своем решении. Хотя без курьезов не обходится: они-то между собой обсуждают, что будет, если признают они подсудимого виновным. Боятся, что пойдет бедолага на каторгу, и оправдывают, а по Уложению предусмотрена за это деяние всего-то денежная пеня…
   Тогда, в кабачке, мы чуть из-за этого не рассорились, но все же в одном остались единодушны: правосудие в России есть! Не побоялся защитник говорить в присутствии сановников (которыми наводнена была зала судебного заседания) о связи совершенного преступления и борьбы за идею, не побоялся председательствующий несколько раз напомнить жюри, что важнее всего их беспристрастность, не побоялись присяжные постановить: «невиновна».
   Мы много раз выпили за них и за правосудие, но, несмотря на выпитое, опьянения я совсем не чувствовал. В кабачке пахло мимозой; а может, мне так казалось от приподнятого духа, ведь какая мимоза в дешевом питейном подвальчике? Но когда мы расходились, потянуло гарью. Мы увидели на том берегу Невы, на Выборгской стороне, зарево большого пожара, это фабрика горела; а едкий багровый дым клубами несло через строящийся мост, прямо на здание суда, словно какое-то мрачное знамение. И у меня внезапно испортилось настроение…
   Надо же, а ведь я отчетливо помню, чем пах тот день…
   Облако за окном, быстро унесенное порывом ветра, бросило мимолетную тень на мостовую, и мне вдруг показалось, что снова горит фабрика на том берегу, и тревожный холодок пополз по спине.
   Я прижался разгоревшимся лбом к оконному стеклу, – ночью были заморозки, и стекло сохраняло еще утренний холод. Надо успокоиться, что я, как мальчишка, действительно, всякое лыко в строку пишу…
   Но неужели мои товарищи и вправду записали меня в службисты? А мою прямоту и желание совершенствоваться в своей работе почитают за карьеризм? Что ж, кто-то из них, ответственно относясь к исполняемой работе, тем не менее нетерпеливо ожидает назначения на место члена суда или товарища прокурора; но я никогда не променяю свою живую деятельность ни на какие соблазнительные должности. Даже более соблазнительные с точки зрения материальной.
   Я усмехнулся, вспомнив, что как раз сегодня окружной прокурор и мой непосредственный начальник Залевский встретил меня у самого входа в Окружной суд и попенял мне на неприличную для моего положения привычку пеших прогулок.
   – Надо хотя бы брать извозчика, если вы не имеете собственного экипажа, – высокомерно закончил он свою отповедь, а я не смог сдержать непочтительной улыбки. К счастью, этого он не заметил, так как, не заботясь о произведенном на меня впечатлении, повернулся ко мне спиной и прошел вперед.
   Не могу разделить уверенность старшего товарища в том, что судебный следователь уж такая важная птица, что ему нельзя прогуляться по хорошим мостовым, спеша на службу. Напротив, если бы вдруг я обзавелся собственным выездом, это могло бы возбудить смутные намеки на корыстный характер моей служебной деятельности; ведь я не скрываю, что мое материальное положение несколько стеснено, так как я сирота и теперь содержу молодую еще тетку, давшую мне кров и оплатившую мое образование.
   И вправду, только недавно я понял, сколь во многом отказывала себе Алина Федоровна, лишь бы я не нуждался в необходимом, и даже в излишнем. Только став кандидатом на судебную должность и начав появляться в дворянском собрании, я, оглядевшись вокруг, осознал, какие немодные и неновые туалеты у моей красивой и кокетливой тетушки, и как, должно быть, невыносимо молодой еще женщине сравнивать себя с другими дамами, уступающими ей и в возрасте, и во внешности, но побеждавшими богатыми нарядами и ценными украшениями. Лишь только получив первое жалованье, я сразу хотел повезти тетку на извозчике к Завидонскому, за модными сапожками да в atelie,к madameKaticheна Знаменскую улицу, но она отказалась категорически.
   – У меня все есть, что требуется, – ласково, но твердо заявила она. – А тебе, Алешенька, эти деньги пригодятся. Тебе нужно иметь прилично отделанную квартиру, одеваться у хорошего портного, бывать в опере. А я теперь и выхожу редко, а гостей и того реже принимаю…
   Мне эти ее слова больно резанули сердце. Я же помню, как моя тетка любила балы и театры, с каким удовольствием наряжалась и примеряла драгоценности. Ни одной итальянской оперы не пропускала, знала в этом толк и получала истинное наслаждение от теноров и сопрано. А у Завидонского, стоило ей показаться на пороге, приказчик сразу звал хозяина, и тот самолично, став на одно колено, обмерял ей изящную ножку и никогда не брал вперед денег.
   – Алина, какая опера? – с досадой спросил я. – Я не собираюсь бывать в опере. Мой образ жизни будет далек от праздного.
   – Может, ты и жениться не собираешься? – подняла брови Алина.
   – Жениться я собираюсь еще меньше, чем бывать в опере, – отрезал я с непреклонным видом, и мы оба рассмеялись.
   Я вспоминал ее веселый смех и – в то же самое время – печальные глаза, стоя у окошка в своей следственной камере, когда в дверь постучал пристав.
   – Прошу прощения, – кашлянув в усы, сказал он, – вам надлежит прибыть на место обнаружения преступления. Найдено мертвое тело.
* * *
...
   О приготовлении трупа к исследованию Параграф 41
   Если исследование производится на том же самом месте, где найден труп, то осмотрев оный снаружи, надлежит потом обратить внимание свое на окружающие предметы. Если же время года и другие обстоятельства не позволят сего сделать, то при соблюдении надлежащей осторожности (параграф 39) и при свидетелях должно перенести его на другое удобнейшее место, раздеть, оттаить, очистить и обмыть, если нужно, остричь или обрить волосы и положить на узкий и довольно высокий стол или доску. Снимаемую осторожно, а иногда и разрезываемую одежду надлежит сперва описать подробно и замечать, не замарана ли оная кровью или чем-либо другим, не обожжена ли, нет ли на ней произведенных каким-либо орудием дыр…
   С. А. Громов. «Краткое изложение судебной медицины для академического и практического употребления», 1832 год

Сентября 17 дня, 1879 года

   Несколько дней по вполне извинительным причинам я не мог писать в дневник, однако же события каждой минуты этих дней впечатались в мою память.
   Третьего дня, когда я вернулся в судебную палату после длительного осмотра места убийства, было уже поздно, но почти все мои коллеги еще находились в присутствии и ожидали меня. Я и сам не мог представить, как приятна мне будет эта товарищеская поддержка…
   Все собрались в конференц-зале, пристав внес стаканы с чаем, и я, глотнув горячего сладкого чаю, почувствовал, как отпускает меня понемногу нервное напряжение. Молодые коллеги с любопытством на меня поглядывали, а старик Реутовский выразился в том смысле, что первый осмотр, как первый поцелуй, помниться будет всю жизнь.
   – Впрочем, – вздохнул он, – первого поцелуя уже не помню. А вот первого убиенного, мною осмотренного, а вернее, убиенную, помню, как сейчас. И протокол свой помню почти дословно.
   – Расскажите, Иван Моисеевич, – попросил Плевич.
   Реутовский шумно отхлебнул чаю и прикрыл глаза.
   – На полотне железной дороги, Варшавского отделения, обнаружен был труп госпожи… Впрочем, ее имя неважно. Ей было пятьдесят шесть полных лет. Ноги трупа перерезаны были поездом, голова проломлена. Разыскали вагон, в котором следовала госпожа… Впрочем, я уже сказал, что имя неважно. На полу вагона найдены были следы крови, и поначалу возникло предположение, что, желая пройти в уборную, дама по ошибке открыла наружную дверь вагона и упала на полотно.
   – И что же? Подтвердилось предположение? – с любопытством спросил крепыш Маруто-Соколь-ский.
   Иван Моисеевич покачал головой, отставил в сторону стакан с недопитым чаем и распушил седые бакенбарды. И тут же Плевич укоризненно посмотрел на молодого коллегу.
   – Как же можно было предположить о несчастном случае, если на полу вагона – пятна крови? Что ж вы, Маруто, невнимательно слушали?
   – Отнюдь, – не обиделся Маруто. – Но эта кровь могла быть результатом маточного течения, так?
   Плевич картинно рассмеялся.
   – Даме пятьдесят шесть полных лет. Вы все-таки невнимательно слушали, Маруто.
   Однако Реутовский жестом руки остановил Плевича.
   – Эту кровь поначалу действительно приняли за результат маточного течения. Но я усмотрел в пятнах седые волосы, явно принадлежавшие госпоже… – он продолжил после паузы, – и не только седые волосы. В одном из пятен нашел я тонкую шпильку и волоски лисьего меха, и поскольку у дамы был головной убор из лисы, мы заключили, что в месте, где скопилась кровь, лежала голова дамы. Это и послужило исходной точкой версии об убийстве.
   Он замолчал и снова взялся за стакан с чаем.
   – Ну, Иван Моисеевич, не томите, – попросил Маруто.
   – Вы желаете знать, кто убил даму?
   – Кто и за что, – подтвердил Маруто, и я тоже кивнул.
   – О, это целый роман! Быстро найдены были два солдата, которые сознались в убийстве. Они неожиданно напали на даму, повалили ее на пол вагона и нанесли ей удары в голову, а потом выбросили из поезда на полотно. Одежду свою со следами крови они бросили в реку, и смыли кровь с рук, а вот под ногтями, как это обычно бывает, если убийца принадлежит к низшим классам, вычистить не догадались.
   – Ограбление? Но в чем же роман? – разочарованно протянул Плевич.
   – Нет, не ограбление! Солдаты не могли пояснить, зачем же они напали на бедную женщину, и я вспомнил о первом правиле криминалистики: is fecit qui prodest, [2]после чего обратил свое внимание на племянника дамы, единственного ее наследника, игрока и кутилу. Набравши огромных долгов, он рисковал быть заключенным в долговую тюрьму и обратился к своей тетке за материальной помощью, но та, зная его репутацию, и погасив уже несколько его долгов в обмен на пустое обещание не садиться более за карточный стол, на сей раз отказала. Тогда он нанял солдат, которые и расправились с несчастной женщиной. Не скрою, заподозрил я его, когда наглец пришел ко мне справляться, какие документы следует ему выправить, чтобы скорее вступить в права наследования, и так был ошеломлен сообщением, что он не сможет наследовать до окончания дознания по делу, что покинул мою камеру, не попрощавшись. При этом негодяй забыл спросить, какие документы нужно выправить, чтобы похоронить жертву жестокого насилия, его, между прочим, единственную родственницу. Да, вот так бывает… – Он задумался, но тут же встряхнул пышными бакенбардами. – Ну да ладно, что былое вспоминать! Что там у вас, Алеша, интересного? Есть ли подозреваемый? – обратился он ко мне.
   И все головы тут же повернулись в мою сторону. Я, к досаде своей, почувствовал, что предательски краснею. Как мне избавиться от этого свойства – краснеть при любом знаке внимания к собственной персоне?…
   – Нет, никаких указаний на подозреваемое лицо, – вздохнул я. – Кроме того, что преступник должен быть ранен и истекает кровью.
   – Почему вы так решили? – живо спросил Реутовский.
   – Дело в том, что на месте обнаружения мертвого тела найдены обильные следы крови. Но жертва задушена, и на теле не найдены источники кровотечения. А между тем в руке жертвы зажат был нож с острым клинком, и клинок вымочен в крови. Видимо, жертва защищалась, и преступнику были нанесены серьезные раны.
   – А какие еще следы крови есть на месте? – заинтересовался Маруто-Сокольский. Я почему-то чувствовал расположение к этому серьезному крепышу, при взгляде на которого Плевич всегда поджимал губы. Конечно, Маруто уступал ему в происхождении, Плевич при каждом удобном случае давал понять о своей принадлежности к польскому шляхетству, а Маруто похвастаться дворянством не мог, хоть и имел, так же, как и Пле-вич, польские корни. Отец его был инженером из-под Варшавы, насколько я знал из обрывочных его рассказов о семье: жили они небогато, еле наскребли Людвигу на учение…
   Людвиг Маруто-Сокольский не был моим однокашником, так как оканчивал не Университет, а Училище правоведения, но знания его были не менее фундаментальными, чем полученные нами на юридическом факультете. И в обращении он был прост, и нравом удался – добродушный увалень, вечно всех мирящий, не отказывающийся от работы, всегда готовый помочь товарищу, к тому же и внешне симпатичный. Кажется, на него более всех рассчитывал наш многодетный отец Реутовский; во всяком случае, Маруто, единственного из нас, он уже трижды приглашал к воскресному обеду.
   Я открыл бывший при мне протокол осмотра места происшествия и заглянул в него. Конечно, жуткая картина, увиденная мной на месте, стояла у меня перед глазами, но мои наставники всегда учили меня не полагаться на свои воспоминания, а справляться, если есть возможность, с бумагами. Один из моих учителей любил даже приговаривать, что самый тупой карандаш все же превосходит самую острую память.
   – На стене над трупом – длинный кровавый след, брызги на полу, ведущие к выходу, окровавленные следы ног, и на клинке ножа кровь, – перечислил я.
   – Какого характера след на стене? – уточнил Реутовский.
   – Длинный широкий мазок, как будто сделанный кистью руки, обильно опачканной кровью, будто в зияющую рану макнули ладонь и провели по стене.
   – Но при каких обстоятельствах был оставлен этот след? – продолжал допытываться Реутовский, и я призадумался.
   – Убийце не было необходимости опираться на стену в этом месте, а уж тем более вести по ней окровавленной рукой. Вы правы, Иван Моисеевич, этот след носит нарочитый характер, но ни в какие читаемые знаки он не складывается.
   – Но вы, конечно, поручили сыскным агентам поиск раненого в лечебных учреждениях и в кабаках? – спросил Плевич.
   – Поручил, однако, никаких результатов это не дало, – вздохнул я. – Да еще следы крови, ведущие от трупа, обрываются у двери зеркальной залы, где найдено было тело, и мы не смогли даже проследить, в каком направлении он ушел. И хотя дом обыскан, мы и не предполагали даже, что убийца может скрыться в доме. Надо ли говорить, что у обитателей дома, потрясенных происшествием, никаких ран нету…
   Все мои товарищи понимающе потупились; и даже если бы были вопросы о том, кто является жертвой, и в чьем доме происходил осмотр, мне пришлось бы воздержаться от ответов, из этических соображений.
* * *
...
   Протокол осмотра места происшествия
   …Прежде начала наружного осмотра мертвого тела, находящегося в зеркальной зале в особняке семейства Реденов, сделан фотографический снимок тела и обстановки вокруг него. Тело мужчины средних лет, обнаженного до пояса, находится в положении лежа на спине перед английским камином, правая нога подвернута и ступней касается опрокинутого каминного экрана и рассыпанных каминных принадлежностей. В правой руке покойного, в согнутых пальцах, зажат нож с костяною рукояткой, острым клинком длиною в ладонь, клинок вымочен в крови. На паркете вокруг тела покойного – кровавые брызги, направленные острыми концами в сторону дверей.
   Верхняя часть лица покойного скрыта маскою-домино алого цвета, застегнутою на затылке. Нижняя часть лица, видимая из-под маски, – свинцово-серая, губы синеватого оттенка, что указывает на задушение. На передней части шеи имеются ссадины кожи, которые по своему положению с обеих сторон гортани, а также по расположению и отпечаткам ногтей указывают на сдавление шеи рукой, при этом справа на шее более многочисленные ссадины, чем слева.
   На стене, покрытой штукатуркою, справа от камина, найден след крови, темно-красного цвета, фигурою в виде широкого мазка, ведущий к дверям залы. Рядом со следом перед фотографированием положен масштаб, представляющий собою полосу бумаги с нанесенными метрическими делениями. После фотографирования к запачканному кровью месту стены приклеен гуммиарабиком кусок чертежной бумаги, после полного высыхания клея чертежная бумага с предосторожностью отделена от стены вместе с пропитанными кровью частицами штукатурки. На паркетном полу – хаотические следы обуви, оставленные кровью.