Рассказала я ему все, не утаив даже просьбы руководства морга скрыть факт обнаружения второго трупа при эксгумации.

— Да понял я, Мария Сергеевна, к чему вы клоните, — тяжело вздохнул шеф. — По большому счету, протокол осмотра этого трупа и акт вскрытия у нас есть. Причины смерти, судя по тому, что вы мне рассказали, медики нам не дадут. То есть можно и не усмотреть оснований для возбуждения дела об убийстве, отказать в возбуждении за отсутствием достоверных данных о совершении преступления, и все. Единственное, что городская прокуратура может поставить нам в вину («нам», а не «вам», машинально отметила я; вот в этом — весь наш шеф), так это то, что вы вчера, сразу, протокол не зарегистрировали. Ну, так вы плохо себя чувствовали. А уж в том, что труп пропал, вашей вины усмотреть никак нельзя. Оптимальным было бы отказать в возбуждении дела по этому трупу, а материал по факту его исчезновения отправить по территориальности, Бунину, пусть там в районной прокуратуре решают, возбуждать ли дело по халатности. Так ведь вы пришли поклянчить, чтобы материал по трупу оставили вам?

Я с виноватым видом кивнула. Шеф смотрел в точку.

— Вы хотите и по исчезновению трупа поработать?

— Владимир Иванович, ведь понятно, что это взаимосвязано. Если бы труп был чистым, никто не стал бы его красть из морга.

— Раз вас это задело за живое, — думаю, лучше вас никто не справится. С Буниным я договорюсь, он только рад будет, что мы за них поработаем. А город можно и не ставить в известность. Да вот как у вас с нагрузкой? Потянете?

— У меня убийство Петренко, убийство Горностаевой, но оно на выходе: ознакомлю злодея с делом — ив суд. Бандитизм, две взятки, ну там еще по мелочам. Если что, мы с Горчаковым договоримся, он поможет.

— Ну ладно; да и вообще, с понедельника всем полегче будет, нам отдел кадров прислал нового следователя на место Стаса Ковальченко.

— А кого, Владимир Иванович?

— Филонова. Слышали что-нибудь про него?

— Он раньше в области работал?

— Да-да, кадры говорят, что человек с опытом, не мальчик.

Шеф с интересом посмотрел на меня.

— Я, конечно, точно не знаю, — осторожно продолжила я, — но кто-то из областных оперов мне жаловался, что Филонов прикрыл пару очевидных дел. Но вы же знаете, как это субъективно: опер может считать дело очевидным, а с точки зрения следствия — перспектив никаких. Правда, мне жаловались ребята, которые перспективы видят и зря не скажут, но все-таки надо бы выслушать и другую сторону.

Шеф помолчал, потом признался:

— Я тоже не очень хорошие отзывы об этом Филонове слышал, и я бы его не взял, но он пришел уже с приказом. При Асташине, конечно, такого не было, а сейчас новые порядки, районного прокурора и не спрашивают, хочет ли он брать человека или у него свои кадры есть на примете. — Да, плохо дело: раньше шеф никогда не позволял себе обсуждать руководство с подчиненными; похоже, что его уже здорово достал новый прокурор города Дремов. Но ничего удивительного, шеф ведь тоже из асташинской команды, а это уже повод для травли. — Ну, посмотрим; по крайней мере, на первых порах он вас разгрузит, а там видно будет. Как зуб-то, как себя чувствуете?

— По сравнению со старушкой Петренко — прекрасно.

— Как вы меня напугали этим вскрытием! Я ведь уже в таком возрасте, что вы могли остаться без прокурора.

— Назначили бы исполняющего обязанности… Мы оба улыбнулись, Иваныч шутки понимает и не обижается. Первого апреля коллектив подшутил над молодым следователем: зная, что шеф заполняет месячный отчет и никого к себе не пускает, зашли к нему в кабинет и сказали, что мы уже дела шефу на проверку отнесли; «а ты чего сидишь? Шеф отчет делает, ему надо все свои дела показать». Молодой ответил, что уже заходил к шефу, а тот его отправил, сказал — занят. «Правильно, — объяснили мы ему, — разговаривать с тобой ему некогда; ты просто войди к нему, дела положи на стол, а он тебя потом вызовет». И ведь мы повели его к шефу и запихнули в кабинет с кипой дел. Бедный шеф, подняв голову, наблюдает такую картину: самый молодой его сотрудник входит в кабинет, молча кладет на прокурорский стол все свои уголовные дела и так же молча поворачивается и выходит. Мы молили Бога, чтобы это выглядело демонстративно, — такие мы сволочи. Но все же не такие, чтобы заставить молодого расхлебывать наши шутки. Когда мы все рассказали шефу, он смеялся вместе с нами.

С отеческим напутствием посетить стоматолога шеф меня отпустил. Я, конечно, тут же побежала к Горчакову, который пил чай с помощницей по уголовно-судебному надзору Ларисой Кочетовой. Когда я вошла в кабинет, Горчаков заметно оживился, предвкушая развлечение. Мы с Лариской сосуществовали вполне мирно, но Леша почему-то вбил себе в голову, что нас с ней раздирает дух соперничества, и стремился при каждом удобном случае столкнуть нас лбами, ожидая, что мы подеремся. Мы-то с Лариской давно раскусили горчаковские коварные планы и подыгрывали ему, с удовольствием наблюдая за его потугами.

— Ты, Маха, небось чайку с плюшками пришла попить? — вкрадчиво начал Леша.

— Нет, водки с колбасой.

— Ну и хорошо, а то плюшек тебе нельзя. Сладкое портит фигуру. Вон Лариска сладкого уже два месяца не ест, зато смотри, какая у нее талия! Пора бы и тебе позаботиться о пропорциях…

— Нет, сейчас еще рано. Вот когда я доживу до Ларискиного возраста, тогда и буду думать о фигуре.

Лариска прыснула, забрызгав Горчакова чаем. Мы еще поболтали на отвлеченные темы, потом Лариска помыла свою чашку, поставила ее на место и ушла в суд. Горчаков запихал в рот целую плюшку, умудрился еще влить себе в пасть чаю, проглотил все это и вздохнул:

— Как хорошо, что я снова-снова с Элли! Вот дурак я был, польстился на звезды!

— Ну что, накушался аппаратной жизни? А Я ведь тебя предупреждали! — Я, конечно, не могла не позлорадничать. Лешка четыре месяца проработал начальником отдела по надзору за милицией в городской прокуратуре, переругался там со всеми, с кем только можно, а как только на теплое еще асташинское место уселся его бывший зам Дремов, до того курировавший общий надзор; Леша плавно приземлился назад в район. Дремов так долго боролся с Асташиным за место прокурора города, что поклялся извести всех, кого назначал Асташин.

— Да нет, с Асташиным работать можно было, а как пришел этот Дуремар… А что тут можно сказать, кроме слов Булгакова: «Пропал дом!»…

Я-то знала, что Леша погорел не только из-за Я того, что был назначен Асташиным, кое-кто из асташинских креатур сумел достичь взаимопонимания с новым шефом по принципу «ничего, что у меня язык шершавый? ничего, я критику люблю», а вот Леха стал проявлять принципиальность, не совпадая в фазе с руководством. Там, где Дремов был кровно заинтересован в решении вопроса так, а не иначе, Горчаков пускал все по воле волн, а там, где ему бы промолчать, он начинал проявлять излишнюю принципиальность, вот и адью, господин Горчаков, Я ищите место. Слава Богу, его кабинет в нашей прокуратуре шеф сберег, наверное, предвидя поворот событий. Шеф и мое место терпеливо держал, пока я швырялась рапортами об увольнении; знает он нас, как облупленных и прекрасно понимает, что со следствия нас с Лешкой вынесут ногами вперед, а что бы до этого ни происходило, какие бы мы окончательные решения ни принимали, — стоит просто подождать, пока мы выпустим пар. И придем поклянчить очередное дельце.

После Лешкиного возвращения мы сошлись на мысли, что городская прокуратура — кузница кадров для нашего района. Я, правда, его жалела в связи с тем, что не успел он просохнуть после «прописки» в городской, как пришлось отставляться за возвращение в район. Денег он потратил, конечно, немерено.

Первое время он ходил на работу злым и нервным, что, в общем, понятно: как бы он вслух ни радовался, что вокруг него нормальные люди, внутри-то грызло — ушел с понижением, потерял в зарплате, жена недовольна. Я его душевное состояние очень хорошо понимала, поскольку, хоть и прошло больше двух лет, а еще свежо было в памяти мое собственное возвращение из города в район.

Шеф тоже Лешку понимал; дал ему адаптироваться, сильно не заваливал, начал пока с пары взяток и одного дела об убийстве. Леха его нормально расследовал, а за две недели до конца срока вдруг разругался с подследственным, пришел из тюрьмы и написал шефу рапорт, что в интересах дела — поручить дальнейшее расследование другому следователю, а у него с обвиняемым психологическая несовместимость. Может, другой прокурор и счел бы это блажью, а наш шеф всегда внимательно относился к таким вещам и меры принял.

Ну, я, естественно, не отказалась помочь товарищу, да, в принципе, больше и некому было дело поручать: стажер мой, махнув рукой на приближавшуюся аттестацию, уволился и уже через две недели трудился в коллегии адвокатов. Так что я забрала дело, которое было в приличном состоянии, и пошла в изолятор знакомиться с новым подследственным.

Леша мне набросал краткий психологический портрет обвиняемого Соболева, да и из дела было ясно, что за фрукт меня ожидает. Но понравиться ему входило в мою задачу, поскольку он Лехе пообещал прочитать дело и подписать протокол ознакомления в срок, не затягивая, если с новым следователем он найдет общий язык. Поэтому я перед визитом в тюрьму помыла голову, надела новый костюм, а ногти у меня всегда в порядке.

Контакт получился. Выглядела я в тот день действительно хорошо; моего возраста мне еще с первого взгляда никто не давал, поэтому я люблю кокетничать: вот и с Соболевым знакомясь, я умышленно спровоцировала разговор о том, могу ли я его называть по имени, поскольку я намного старше его; сказать, что гожусь ему в матери, было бы преувеличением, но в тетушки — вполне. Соболев заинтересовался, чего, собственно, я и добивалась, зная, как люди реагируют, когда я называю им год своего рождения. К концу первого дня знакомства он уже ел у меня с руки.

А у меня он вызывал сложные чувства. Мальчик оказался интеллектуальным, из хорошей семьи, нежным и избалованным. Глядя на него, с трудом верилось, что он, ища развлечений, таскался по невообразимым притонам, а однажды от нечего делать пришел в гости к местной бандерше, сорокалетней тетке, Горностаевой, попил с ней водки с шампанским, а потом стал хладнокровно убивать ее.

На трупе живого места не было — сорок два ножевых ранения, рядом валялись два кухонных ножа со сломанными лезвиями, а третий нож торчал в ране. Четыре часа он методично вонзал в женщину ножи и наблюдал за агонией; и пьян-то был не особенно, так, полстакана за компанию. Потом собрал самые ценные вещички, которые, выйдя, отдал гопникам у ближайшего пивняка.

А вот это было роковой ошибкой, потому что слух о совершенном им благодеянии тут же пошел по всей Руси великой, и, когда был обнаружен труп, наш уголовный розыск, имеющий агентуру в местном клубе любителей пива, уже знал, что утром пятнадцатого сентября Эдик Соболев раздавал вещички, перечень которых подозрительно совпадал с похищенным из квартиры Горностаевой. Отпечатков пальцев Эдика на месте происшествия нашли больше чем достаточно, в том числе и на ножах, а на все вопросы уголовного розыска он ответил без колебаний и подробно. Горчакову он на манекене показал, куда наносил удары, Горчаков только удивлялся его памяти и едва успевал записывать. Так бы между ними все хорошо и было, но Эдика тянуло пофилософствовать, Ницше поцитировать, а Леша, нервный и обозленный, был плохим слушателем. Ну, а во мне Эдик нашел то, что искал, я с готовностью слушала его разглагольствования, поскольку все важные вопросы Горчаковым были уже выяснены, на мою долю остались формальности, можно было и за жизнь поговорить с обвиняемым.

Лешка все время меня спрашивал, как я могу общаться с этим слизняком. А я думала, какая это тонкая материя — следствие. Сколько раз бывало — едешь в изолятор, тебе в трамвае на ногу наступят, вот и разговор с клиентом начнешь не с той ноты, а человек, может, и хотел что-то сказать, да замкнется. (Кстати, шеф постоянно делает нам замечания, чтобы мы не называли подследственных клиентами; говорит, у нас не коллегия адвокатов и не парикмахерская, а мы привыкли к этому выражению.)

Вот почему с одним следователем, даже хорошим и грамотным (а Лешка Горчаков — следователь очень хороший, и слушать умеет, и сколько злодеев самолично расколол, ему признавались в том, чего не сказали уголовному розыску), у клиента разговор не получается, а с другим все хорошо? Или сегодня общаемся с подследственным нормально, а завтра ничего не клеится? У меня был случай, когда трое арестованных за взятки милиционеров очень хотели мне что-то рассказать, как я подозреваю, про своих начальников, а у меня была такая напряженка, что я ну никак в изолятор не успевала; неделю я туда носа не показывала, зато другие заинтересованные люди это время провели с пользой, и в результате, когда я наконец приехала на допросы, милиционеры ничего рассказывать не захотели. Я это запомнила на всю жизнь. А потом прочитала у Карнеги, что дела нужно делать не в порядке их срочности, а в порядке их важности.

Но Лешка тем не менее переживал, все время спрашивал у меня, как там Соболев, читает ли дело, не надо ли помочь. Вот и сейчас, как только Лариска ушла, он свел разговор на Соболева, намекая, что мне пора в изолятор.

— Да поеду я, поеду, — отмахнулась я от его забот, — ты мне лучше скажи, что мне делать по материалу с трупом.

И тут же загрузила его своими проблемами. И, конечно, он тут же загорелся:

— Маха, а может, ты поболеешь? Смотри, как тебе челюсть разнесло! Ты бы сходила к доктору, вообще занялась бы своим здоровьем… Давай я по моргу поработаю! Прямо руки чешутся!

— Нет уж, Леша! У меня тоже руки чешутся. Это у меня, а не у тебя из-под носа труп увели. А потом, я у шефа выклянчила эти материалы для себя, очень красиво будет, если я тебе их спихну! Ты мне лучше своими мозгами помоги. Куда кидаться сначала? Войну в морге начинать поздно, время упущено. Может, потихоньку поковыряться, не привлекая внимания, глядишь, какая-никакая информация накапает…

— Слушай, тебя Юра просил затихарить пропажу трупа? Сделай вид, что ты так и поступила, усыпи их бдительность.

— А что, это мысль. Я ему скажу, что с шефом все согласовала, и под эту марку даже заберу у него акт вскрытия — как бы на всякий случай, чтобы уничтожить все.

— Так, а пока основная твоя задача — установить личность трупа, откуда он взялся. Глядишь, и ниточки потянутся…

— Легко сказать, ты же видишь, чем я располагаю: практически ничем. Ни химии, ни гистологии у меня не будет, соответственно не будет и причины смерти. Пальцев нет, голову отчленить не успели, как личность устанавливать — не представляю, — Лешка открыл было рот, но я не дала ему блеснуть остроумием.

— Ну ты еще скажи, что круг поисков можно ограничить, поскольку отпадают все негры, старушки и малолетки.

— Еще отпадают однорукие, одноногие и люди, перенесшие аппендицит. Ты же говорила, шрамов нет?

— Очень остроумно.

— Короче, Машка, тебе прямая дорога в картотеку без вести пропавших. Поскольку работаем в обстановке строгой секретности, поручать никому ничего нельзя, придется нам самим лопатить там всех потеряшек. И я готов за отдельную плату впрячься в этот воз.

— Нельзя быть таким меркантильным. А кроме того, ты мне еще с прошлого года два дежурства должен, не говоря уже про позорно проваленное тобой дело Соболева. Так что за отдельную плату в виде протертой пищи я уж, так и быть, позволю тебе поработать по потеряшкам.

— Как у женщин в бальзаковском возрасте портится характер! Уж и сказать ничего нельзя.

— Молодец, Леша! Хоть ты и был в школе двоечником, но усвоил все-таки, что бальзаковская женщина — это тридцатилетняя женщина. Могу утверждать, что в нашей прокуратуре никто, кроме тебя, об этом не подозревает.

— Короче, Швецова, давай мне протокол осмотра и говори, когда бабушку хоронили, за какой период искать потеряшку.

— Восьмого июля его подселили к бабушке. Танцуй от этого.

— Не учи ученого. Я поехал в картотеку. А ты, любезная, дуй-ка в тюрьму, тебя твоя белокурая бестия заждалась.

И я поехала в тюрьму.

6

Открылась дверь, и конвойный ввел Соболева. Чистенький, ясноглазый, он приветливо улыбнулся мне и грациозно, как бабочка на цветок, опустился на привинченный к полу стул.

— Вы сегодня хорошо выглядите, — доброжелательно сказал он мне, — только вид очень усталый и глаза больные. Вы хорошо себя чувствуете, Мария Сергеевна?

— Спасибо, Эдик, мне абсцесс на десне прооперировали, до сих пор немножко болит. — Вообще-то я со своими подследственными общаюсь только на «вы» и по имени-отчеству, но если клиент намного младше меня, я спрашиваю у него разрешения обращаться по имени; иногда, если клиенты совсем уж сопляки или такие компанейские ребята, обращение по имени и отчеству трудно выговаривается. — Ну что, сегодня последний день ознакомления? Сегодня дочитаете оставшееся, а завтра придет адвокат, подпишем протокол двести первой?

Я даже не ожидала, что холодный, непроницаемый, прекрасно владеющий собой Эдик так заметно расстроится. Он опустил глаза, помолчал, потом спросил:

— Мария Сергеевна, если дело пошлют на доследование из суда, мы с вами опять встретимся?

— Не обязательно, дело могут поручить и другому следователю.

— А если я напишу заявление прокурору, что буду разговаривать только с вами?

— Прокурор не обязан учитывать мнение обвиняемого, не на рынке, любезный, — я улыбнулась, смягчая сказанное. — А кроме того, за дослед меня накажут.

— Да?! Тогда не будет никакого доследа. Мария Сергеевна, я вам обещаю: если мне дадут не больше девяти лет, я даже жалоб писать не буду. Хотите, я вам скажу, за что я убил Горностаеву?

Официальной версией было убийство из корысти — вещи-то взял.

— Скажите, но думаю, что знаю, Эдик.

— Да? Ну и за что же? — Он стиснул зубы. Читая дело, я обратила внимание на тщательный макияж убитой, а вообще-то она, по показаниям свидетелей, особо за собой не следила; и на то, что под кокетливым халатиком белья на ней не было, и на шампанское на столе, а обычно она пила водку… Я тогда представила себе немолодую, погрузневшую женщину, ведущую беспорядочный образ жизни, зарабатывающую скупкой краденого, не привыкшую себе ни в чем отказывать, увидевшую юного Адониса: чистого, нежного, умненького, представителя другого мира, который зачем-то приходил к ней в вертеп; зачем? Не затем же, чтобы пить водку с пьяными рожами, тем более что и водку-то он не любил, предпочитал шампанское… Я поискала деликатное выражение:

— Хотела уложить вас в постель?

Эдика передернуло. Но он справился с собой и, глядя прямо мне в глаза, сказал:

— Эта жирная жаба решила, что купила меня за кусок колбасы и флакон шампуня. Решила, что я кинусь на ее вонючие телеса. Да она мерзкая, как тухлая мойва. — Он на секунду замолчал, но я уже поняла, что это начало признания. — А самое ужасное, что я действительно с ней переспал.

Заметив, что я хочу что-то вставить, он продолжил:

— Да, я знаю, что спермы не нашли, я же экспертизы все внимательно прочел. Я просто кончить не смог. А она мне предложила в рот взять. — Он заметно содрогнулся, мне даже показалось, что его сейчас стошнит. — Вы бы слышали, что она говорила, когда я ее первый раз ножом ударил, что она говорила, пока сознание не потеряла. — Тут он ухмыльнулся. — А вещи-то она мне разрешила забрать, она говорила, что все мне отдаст, чтобы я брал все, что мне нравится, когда я ее резал. Ну да ладно, вы знаете, мне до сих пор противно, когда я вспоминаю, что лежал с ней в постели. Я и резал ее так долго, чтобы крови пролилось как можно больше на эти простыни, чтобы с них стерся отпечаток моего тела. Вот странно, вам почему-то я смог об этом рассказать, а Алексею Евгеньевичу не хотелось, не получалось.

— Наверное, потому, Эдик, что я знала все, что вы сейчас рассказали, ну, может, не в деталях, а в общих чертах. А вы подсознательно чувствовали, что я знаю.

— А что вы еще знаете? — колко спросил он.

— А еще я знаю, почему вы признались.

У обвиняемого Соболева открылся рот. Он уставился на меня и минуту молчал; потом сказал:

— Интересно, откуда вы знаете то, чего я даже сам не знаю?

— Все вы знаете, Эдик. Я же видела вашу маму. Вы признались назло ей, чтобы ей досадить и чтобы обратить на себя ее внимание.

Почему я с ним об этом заговорила? Были какие-то неясные ощущения: в прокуратуру приходила мать Соболева — элегантная, ухоженная женщина, хорошо и дорого одетая; только не знаю, как у Горчакова, а у меня Эдик ни разу про мать ничего не спросил. Зато каждый раз интересовался здоровьем бабушки и как-то сказал мне, что больше всего на свете он любил двух живых существ — свою бабушку и собаку-боксера Дэйзи. «Знаете, как переводится ее имя?» — «Ромашка?» — «Мария Сергеевна, — укоризненно протянул он, — Маргаритка, Маргариточка моя. Я ее так любил, а она попала под автобус и умерла. Я ее на руках домой принес, она у меня на руках и умерла. А с бабушкой я теперь редко вижусь, вернее, виделся до ареста».

Так вот, у него красивая, элегантная мама, которой такой самолюбивый мальчик, как Эдуард, вполне может гордиться, а он тем не менее избегает говорить о ней, редко бывает дома, не имеет друзей в своем кругу, зато почему-то тянется к гопникам, пьяницам намного старше его, свой первый сексуальный опыт получает не с юной девушкой, а со старой толстой теткой в притоне, и ненавидит все, что случилось, до такой степени, что совершает ужасную вещь, за которую будет расплачиваться всю жизнь.

Наверняка он свою мать и любил, и ненавидел. Она, действительно, незаурядная женщина, привлекательная, но холодная, это и по Эдику заметно — в семье, где мать ребенка любит, дети не вырастают такими замкнутыми и отчужденными. Я знаю, что бывают такие женщины, их даже порочными не назовешь, просто они к своим детям равнодушны; а особенно если есть бабушка, на которую ребенка можно спихнуть…

И почему-то именно таких матерей дети безумно любят, какой-то истерической любовью. Первый раз я это обнаружила давно, меня в отделении милиции попросили посидеть с восьмилетним мальчиком перед его отправкой в интернат, пока за ним машина не придет, и рассказали, что мама мальчика в тюрьме и как раз в тот день в суде решается вопрос о лишении ее родительских прав, а сам мальчик все время сбегает из интерната домой, где живет со старшим братом-наркоманом, ест то, что подберет на помойке, спит в куче грязного тряпья… Было это третьего января, в первый рабочий день после Нового года. Меня предупредили, чтобы я смотрела за ним в оба — он воспользуется любой возможностью, чтобы сбежать; он и правда сначала принялся меня уговаривать, слезно и жалобно, отпустить его, потом решил взять хитростью: заныл, что очень хочет есть, а дома у него лежит пряничек, он только пряничек съест и поедет в интернат; все это сопровождалось сложенными перед собой ручками и умоляющим взором. Я сказала, что накормлю его, и достала свой завтрак — бутерброд с черной икрой, остатки роскоши с новогоднею стола; он внимательно осмотрел бутерброд со всех сторон и протянул: «Он что, с маслом, да?» — «А что, ты масло не любишь?» — «Не знаю, наверное, не люблю; я масло всего два раза в жизни ел; а это что за грязь на нем?» Я не сразу поняла, что это он про икру. Выяснилось, что икру он не только не пробовал, но и никогда в жизни не видел… Я спросила его, почему он не хочет в интернат, где его кормят, учат, где он спит на чистом белье, а этот мальчик со стариковскими глазами мне ответил: «Тетя, разве может ребенку быть хорошо в доме, где решетки на окнах?», и тут же стал причитать: «Мамочка моя, мамочка, только бы ее не лишили родительских прав, вот освободится она, придет домой, мы будем так хорошо жить с ней, только бы ее прав не лишили…» Вот мой сын меня так не любит; он относится ко мне спокойно; может быть, он потом задумается о том, что я для него значу, но пока воспринимает меня как должное, как элемент его щенячьей жизни, а не объект любви. А вот брошенные дети — с какой страстной силой, на надрыве, они любят родителей, от которых ничего, кроме горя, не видели…

— Вы что, считаете, что у меня эдипов комплекс? — наконец спросил Соболев.

— В каком-то смысле — да, Эдик. Только у вас более сложное отношение к матери, вам хочется как можно больнее уколоть ее, причинить ей страдание, чтобы она наконец заметила вас. Хотя, возможно, я ошибаюсь.

— Нет, — задумчиво сказал он. — Думаю, что нет.

После этих слов он даже отодвинул от себя дело, лежавшее на столе. Потом, не глядя на меня, придвинул его и невидящими глазами уставился в раскрытый том, долгое время не переворачивая страниц. Минут через двадцать, прошедших в молчании, я тихо открыла сумку, достала старый журнал, прихваченный мной в Лешкином кабинете для чтения в дороге. Им оказалась древняя «Смена» с «Изгоняющим дьявола». Я стала медленно перелистывать журнал и через некоторое время услышала голос Соболева:

— Мария Сергеевна, я готов подписать протокол ознакомления. Больше читать не буду. Отправьте меня назад в камеру. Извините, сейчас я никудышный собеседник.

— Хорошо, Эдик, я понимаю.

Я нажала кнопку вызова конвоя и стала заполнять талончик на Соболева — когда прибыл, когда убыл.

— А вы не могли бы дать мне что-нибудь почитать с собой в камеру? А то разговаривать мне там не с кем, меня от этих рыл воротит, а книжки в тюрьме, сами знаете… — Все это он говорил, не поднимая на меня глаз.