— Да, — неуверенно ответил он. — Дал мне таблетки.
   — Вы сейчас взвинчены. Я вам не могу сегодня читать. Примите таблетку доктора Эддисона и — о чем вы думаете, когда хотите успокоиться?
   Он посмотрел на меня с доверчивой улыбкой.
   — Я думаю о том, как сделать красивое надгробье Эдгару Аллану По.
   — Нет! Нет! Выкиньте По из головы! Думайте о том, что у вас впереди — о свободе, женитьбе, Абигейл. Отдохните как следует. Спокойной ночи.
   — Спокойной ночи, Тед.
   В конце коридора стоял телефон. Я позвонил доктору Эддисону.
   — Доктор, это Тед Норт. Можно к вам зайти минут через десять?
   — Конечно! Конечно! Всегда готов к небольшому радению.
   Как я уже говорил, в «X» был свой врач, Уинтроп Эддисон, доктор медицины, громоздкий, крепкий как дуб старик семидесяти с лишним. Хотя его табличка еще была прибита к столбу веранды, всем незнакомым он говорил, что больше не принимает, но не было случая, чтобы он отказал кому-нибудь из прежних пациентов. Он сам стригся, сам себе готовил, сам ухаживал за садом, и поскольку ряды его старых пациентов редели, у него было много свободного времени. Он любил сидеть в гостиной нашего здания и рад был поговорить с любым постояльцем, который выражал к этому готовность. Мне было приятно его общество, и в моем Дневнике постепенно складывался его портрет. У него был большой запас историй, не всегда подходящих для слушателей младшего возраста.
   Я сбегал на Темза-стрит, купил бутылку самого лучшего, вернулся на нашу улицу и позвонил к нему в дверь.
   — Заходите, профессор. С чем вы на этот раз?
   Я протянул ему гостинец. Зная, что я не пью крепких напитков, он приложился к горлышку и пробормотал:
   — Нектар, сущий нектар!
   — Понимаете, доктор, у меня затруднения. Вы клянетесь Гиппократом полгода не говорить об этом ни слова?
   — Согласен, мальчик. Согласен! Через два месяца будете как стеклышко. Зря я вас не предупредил насчет хождения в «Гамак Хетти».
   — Мне нужен не врач. Слушайте: мне нужен умный, солидный, первоклассный совет.
   — Я слушаю.
   — Что вы думаете об Элберте Хьюзе?
   — Ему нужен отдых; ему нужно питание; ему нужен хребет. Возможно, ему нужна мама. Его что-то грызет. Говорить не хочет.
   Я рассказал ему о шайке мошенников, о замечательном даре Элберта, о рабском его положении. Старик выслушал с наслаждением и основательно глотнул из бутылки.
   — Элберт хочет уйти от них, но не дай бог, если они заподозрят, что он рассказал полиции или еще кому-нибудь. Очень опасные типы, доктор. Они и так угрожали изуродовать его — изувечить ему правую руку. Вы можете придумать ему болезнь, чтобы он залег на полтора месяца? Это подорвет аферу, и они уедут из города. Он у них один. Он им несет золотые яйца.
   Старик долго и громко смеялся.
   — Это напоминает мне один случай двадцатипятилетней давности…
   — Не сейчас! Не сейчас!
   — У его жены была крапивница — ужасная! То, что я называю «крапивница с чертополохом». Просил меня придумать предлог, чтобы ему не спать с ней в одной кровати. Она говорила, что глаз не может сомкнуть, если его нет рядом.
   — Доктор, не сейчас. Не сейчас, умоляю. Я всю историю выслушаю, но в другой раз. Вспомните, мы же вместе пишем книгу. — Она должна была называться «Бриллианты за пазухой: мемуары ньюпортского врача»; лучшая ее часть — в моем Дневнике. — Вернемся к Элберту Хьюзу. Что это за болезнь, когда дрожит рука? А может, вы устроите так, чтобы он временно ослеп?
   Доктор Эддисон поднял руку, призывая к молчанию. Он был в глубокой задумчивости.
   — Есть! — вскричал он.
   — Я знал, что вы придумаете, доктор.
   — В прошлом месяце Билл Хинкл, как всегда, стирал в подвале. И попал рукой в каландр — представляете? Рука вышла плоская, как игральная карта. Ну, я вправил костяшки и разлепил пальцы. К рождеству будет играть в покер. Я сделаю Элберту гипс, большой, как осиное гнездо.
   — Вы чудо, доктор. Только вам придется объявить: «Посетители не допускаются», потому что эти бандиты захотят его навестить. Они такие злобные, что сдерут гипс и изуродуют руку. Он им испортил всю игру. Они погонятся за ним хоть в Китай. А вы могли бы написать Святому Джо, чтобы к нему в комнату никого не допускали?
   — Когда его надо загипсовать?
   — Сегодня вторник. Я хочу, чтобы несколько дней он поработал, как обычно. Скажем, в субботу утром… Доктор, ваша дочка любит стихи?
   — Сама пишет — большей частью гимны.
   — Она получит экземпляр «Псалма жизни», под стеклом, в рамке, практически с подписью автора.
   — Она обрадуется. «Жизнь не грезы. Жизнь есть подвиг! И умрет не дух, а плоть». Чушь, но талантливая. — Тут он снова впал в глубокую задумчивость.
   — Погодите! У Святого Джо не хватит пороху удержать бандитов. Элберту там опасно.
   — Эх, доктор, если бы вы могли спрятать его у себя. Элберт накопил много денег. Он бы мог платить какому-нибудь здоровенному санитару, чтобы тот караулил, пока вас нет.
   — Есть я, нет меня — стар я воевать с головорезами. Еще убью невзначай. Спрячьте его в Нью-Гемпшире или в Вермонте.
   — Вы не знаете Элберта. Он ни к чему не приспособлен, кроме каллиграфии. Он свяжется с матерью или с невестой, а эти люди знают их адреса. Кто-то должен думать за него. У него не все дома. Он гений — он слегка ненормальный. Думает, что он — Эдгар Аллан По.
   — Великий Иегошафат! Есть! Выдадим его за сумасшедшего. Один мой приятель держит лечебницу для душевнобольных в двадцати милях отсюда — пробраться туда не легче, чем в турецкий гарем.
   — Не слишком ли сложно? Нельзя придумать что-нибудь попроще?
   — К чертям! Молодость бывает только раз. Пусть она будет сложной до предела. В субботу утром мы его выкрадем. Назовем это энцефалитом.
   — Замечательно, доктор. Я знал, что обращаюсь к тому, к кому надо. Хорошо, мы спасли Элберта от увечий. Но тут встает другая задача, и мне нужны ваши идеи. Глотните: вам понадобится вдохновение, настоящее вдохновение. Нам нужно быстро выгнать их из города. В полицию мы не хотим обращаться. Мы хотим их спугнуть.
   — Есть, — сказал доктор. — Предъявить им обвинение и привлечь их к суду может только министерство почт. Они распространяют по почте фальшивые товары. Вполне понятно, почему они не получают писем и телефонных вызовов по адресу миссис Киф. Чтобы абонировать ящик на почте, они должны дать местный адрес. Скорее всего, они дали адрес отеля «Юнион» на Вашингтон-сквере, где они живут. Этот Форсайт — он же не сидит в гостинице в рабочее время, верно? Вот, завтра утром я зайду туда и с мрачным видом попрошу мистера Форсайта. «Его нет». — «Передайте ему, что к нему заходил и еще зайдет представитель министерства почт Соединенных Штатов».
   — В гостинице вас не узнают, доктор?
   — Я не был у них по вызову двадцать лет. Потом вы выкроите время во второй половине дня, до пяти, и проделаете то же самое. Потом я попрошу проделать это одного пациента — бывший садовник, важный, как судья. Тут ваш Форсайт струхнет. Я попрошу миссис Киф сказать, что вечером к нему заходил представитель почтового ведомства. Под хвостом у него станет жарко.
   — У меня тем временем наклюнулась еще одна идея в дополнение к вашей. Позвольте зачитать вам письмо от губернатора Массачусетса, которое Элберт исполнит на губернаторском личном бланке. Глотните. «Мистеру Джону Форсайту, торговцу историческими документами и автографами, Ньюпорт, штат Род-Айленд. Уважаемый мистер Форсайт, как Вам, вероятно, известно, мой кабинет в здании Правительства Штата украшают портреты наших выдающихся деятелей. Они являются собственностью Штата. Однако у меня есть приемная меньших размеров, где я повесил ряд подлинных писем из моего собственного собрания. Мой друг любезно предоставил мне отпечатанный на мимеографе список Ваших весьма интересных предложений на осень 1926 года, найденный им в номере отеля в Талсе, штат Оклахома. В моем собрании имеется ряд пробелов, которые я хотел бы заполнить, в частности, письма Торо, Маргарет Фуллер и Луизы Мей Олкотт. Кроме того, я хотел бы заменить ряд имеющихся у меня писем — Эмерсона, Лоуэлла и Боудича — письмами более существенного содержания. Не будете ли Вы так добры сообщить мне адрес Вашей конторы и выставочного зала в Ньюпорте с тем, чтобы я мог послать эксперта на предмет ознакомления с Вашими фондами. Просьба эта — личного характера, и я прошу Вас рассматривать ее как конфиденциальную. Искренне Ваш…» и прочая, и прочая.
   — Тут мы их и выкурим.
   — Завтра я разбужу Элберта в шесть часов, чтобы он успел написать его до работы. Как его отправить из Бостона?
   — Дочка отправит. Суньте письмо ко мне, как только он кончит. Завтра среда; они получат его в пятницу утром. Элберт должен исчезнуть до того, как они его прочтут.
   — Какие-нибудь еще идеи, доктор?
   — Да. Как вы думаете, Элберт может заплатить долларов тридцать за свое спасение?
   — Наверняка.
   — Я попрошу приятеля походить взад-вперед перед домом миссис Киф. Ему нужны деньги, и он будет в восторге от такой работы. Он бывший актер. Когда их экспедитор отправится на почту с коробками, Ник пойдет за ним и будет во все совать нос. Потом он вернется к дому миссис Киф и, когда мошенники кончат работу, вонзит в них ястребиный взгляд, и они увидят, как он заносит в книжечку все их приходы и уходы, — понимаете?
   — Прекрасно!
   — Вы позвоните миссис Киф, что он поставлен охранять ее. Китайцем мне быть, если они не закажут фургон и не уберутся в субботу утром. Скажите миссис Киф, чтобы позвонила мне, как только они объявят об отъезде, — я посижу в передней и послежу, чтобы они не безобразничали. Если нужно, мы с Ником подежурим всю ночь по очереди.
   Все так и вышло. На следующей неделе я въехал. Вонь выветрилась быстро.

 


8. ФЕНВИКИ


   Моей любимой ученицей на утренних занятиях по теннису в казино была Элоиза Фенвик. Ей было четырнадцать лет, то есть — смотря по тому, что на нее накатит, — от десяти до шестнадцати. Иной раз, когда я приходил на корты, она обеими руками хватала меня за локоть и заставляла волочить ее к задней линии; иной раз шла впереди — единственная чемпионка мира, которая была к тому же дамой, графиней Акуиднека и прилежащих островов. Кроме того, она была умна и порой приводила меня в изумление; она была непроста и скрытна; она была прекрасна как утро и, по-видимому, не отдавала себе в этом отчета. Сперва нам редко выпадал случай поговорить на посторонние темы, но мы и без этого считали себя друзьями. Дружба тридцатилетнего мужчины с шекспировской героиней четырнадцати лет — один из лучших подарков жизни, редко достающийся родителям.
   На плечах Элоизы лежала тяжелая ноша.
   Однажды она сказала:
   — Мистер Норт, а нельзя, чтобы мой брат Чарльз тоже брал у вас уроки? — Она украдкой показала на молодого человека, который отрабатывал удары у стенки на дальнем конце корта. Я уже приглядывался к нему. На вид ему было лет шестнадцать; он держался особняком. В его манерах сквозила надменность, но — оборонительного свойства. Его лицо было покрыто прыщами и пятнами, приписываемыми обычно половому созреванию.
   — Уроки тенниса, Элоиза? С юношами его возраста занимается мистер Добс.
   — Он не любит мистера Добса. А у вас не желает брать уроки, потому что вы учите детей. Он никого не любит. Нет… мне просто хотелось бы, чтобы вы его чему-нибудь учили.
   — Ну, я ведь не могу, пока меня не просят, правда?
   — Вас попросит мама.
   Я посмотрел на нее. Ее тон и посадка головы говорили яснее слов, что она, Элоиза, уже устроила это — как устраивает, наверно, многое другое, что привлекает ее внимание.
   Два дня спустя, в конце следующего урока, Элоиза объявила:
   — Мама хочет поговорить с вами о Чарльзе. — Она показала глазами на даму, сидевшую на галерее для зрителей. Чарльза я заметил еще раньше: он тренировался у стены. Я пошел за Элоизой, которая представила меня матери и удалилась.
   Миссис Фенвик была достойной матерью Элоизы. Она приехала за детьми, чтобы отвезти их домой поели утомительных упражнений, и по случаю автомобильной поездки была в густой вуали. Она протянула мне руку.
   — Мистер Норт, у вас есть несколько свободных минут? Садитесь, пожалуйста. Ваше имя хорошо известно у нас дома и в домах моих друзей, которым вы читаете. Элоиза от вас в восторге.
   Я улыбнулся и сказал:
   — Я не смел на это надеяться.
   Она добродушно засмеялась, и между нами установилось взаимное доверие.
   — Я хочу с вами поговорить о моем сыне Чарльзе. Элоиза сказала, что вы его знаете в лицо. Мне бы очень хотелось, чтобы у вас нашлось время подтянуть его по французскому. Осенью он поступает в школу. — Она назвала очень известную католическую школу поблизости от Ньюпорта. — Он жил во Франции и немножко болтает по-французски, но ему нужно заняться грамматикой. Он не в ладу с родами существительных и спряжением глаголов. Он преклоняется перед всем французским, и у меня впечатление, что он действительно хочет усовершенствоваться в языке. — Она слегка понизила голос: — Его смущает, что Элоиза разговаривает гораздо правильнее, чем он.
   Я помолчал.
   — Миссис Фенвик, четыре года и три лета я преподавал французский ученикам, которые с удовольствием занялись бы чем-нибудь другим. Это все равно что таскать в гору мешки с камнями. Нынешним летом я решил работать поменьше. Я уже отказался от нескольких учеников, которых надо было подогнать по французскому, немецкому и латыни. Мне нужно, чтобы ученик сам выразил мне готовность заниматься французским — и заниматься со мной. Я хотел бы поговорить с вашим сыном и услышать его волеизъявление.
   Она опустила взгляд, потом посмотрела на сына. Наконец она сказала — с грустью, но напрямик:
   — Вы многого хотите от Чарльза Фенвика… Мне трудно это говорить… Я не робкая женщина и отнюдь не робка умом, но мне очень тяжело описывать некоторые наклонности — или черты — Чарльза.
   — Может быть, я вам помогу, миссис Фенвик. В школе, где я преподавал, директор имел обыкновение отдавать мне детей, которые не отвечали стандарту «Истинно Американского Мальчика», нужного ему в школе, — детей, которых он называл «трудными». Звонил телефон: «Норт, я хочу, чтобы вы побеседовали с Фредериком Пауэллом: его воспитатель говорит, что он бредит и стонет во сне. Мальчик вашего прихода». В моем приходе — лунатики, мальчики, которые мочатся в постели, мальчики, которые так тоскуют по дому, что плачут целыми ночами и страдают рвотой; мальчик, который хотел повеситься из-за того, что провалился по двум предметам и знал, что отец не будет с ним разговаривать все пасхальные каникулы, и так далее.
   — Спасибо, мистер Норт… Я бы хотела, чтобы в вашем приходе нашлось место и для Чарльза. У него другая беда. Но, наверно, даже более тяжелая: он относится свысока, чуть ли не с презрением ко всем, кто его окружает, кроме, может быть, Элоизы и нескольких священников, на чьих службах он присутствовал… Элоиза ему гораздо ближе родителей.
   — Какие у Чарльза причины быть столь низкого мнения о нас, остальных?
   — Какая-то позиция превосходства… Я набралась смелости дать ей определение: он сноб, неимоверный сноб. Он никогда не сказал слуге «спасибо», он на них даже не смотрит. А если он благодарит отца или меня, когда мы стараемся сделать ему приятное, его едва слышно. За едой, когда посторонних нет (он не желает спускаться вниз, если в доме гости), он сидит молча. Его ничто не интересует, кроме одной темы: нашего положения в свете. И отцу его и мне это глубоко безразлично. У нас есть друзья — здесь и в Балтиморе, — и мы их любим. А Чарльза крайне волнует, приглашены ли мы на прием, который он считает важным; в лучших ли клубах состоит его отец; играю ли я, как пишут газеты, «ведущую роль в свете». Он приводит отца в ярость своими вопросами, у кого больше состояние — у нас или у Таких-то. Чарльз низкого мнения о нас, потому что мы не лезем из кожи вон, чтобы… ах, я больше не могу…
   Сквозь вуаль было видно, как она заливается краской. Она приложила ладони к щекам. Я быстро сказал:
   — Прошу вас, миссис Фенвик, продолжайте.
   — Я уже говорила: мы католики. Чарльз очень серьезно относится к религии. Отец Уолш, который часто бывает у нас дома, любит Чарльза и доволен им. Я говорила с ним об этом… об этой нелепой светскости. Он не придает этому значения; он думает, что с возрастом это пройдет — и скоро.
   — Расскажите немного о его учении.
   — Да, да… В девять лет у Чарльза нашли болезнь сердца. В Балтиморе и в медицинском институте Джонса Хопкинса работает много выдающихся врачей. Они лечили его и вылечили — они говорят, что сейчас он совершенно здоров. Но тогда мы забрали его из школы, и с тех пор он занимается только с частными преподавателями.
   — Не этим ли объясняется, что у него так мало друзей и он всегда один?
   — Отчасти — но еще и его высокомерием. Мальчики его не любят, а он их считает грубыми и вульгарными.
   — А изъяны кожи не сыграли тут свою роль?
   — Это появилось всего десять месяцев назад. Его лечат лучшие дерматологи. А отношения с нами у него сложились давно.
   Я ей улыбнулся.
   — Как вы думаете, можно его убедить, чтобы он подошел и побеседовал со мной?
   — Элоиза способна убедить его в чем угодно. Мы не устаем благодарить бога, что это четырнадцатилетнее дитя так разумно и так нам помогает.
   — Тогда я пойду в зал и отменю следующее занятие. Пожалуйста, попросите Элоизу убедить его, чтобы он подошел к этому столу и поговорил со мной. Могли бы вы с Элоизой под каким-нибудь предлогом оставить нас на полчаса вдвоем?
   — Да, нам надо в магазин. — Она поманила Элоизу и передала ей мою просьбу. Мы с Элоизой обменялись многозначительными взглядами, и я пошел звонить. Когда я возвратился, Чарльз занимал стул, который только что освободила его мать; он повернул его так, чтобы сидеть ко мне в профиль. В школе, где я учился, и в школе, где я преподавал, ученики вставали при появлении учителя. В знак приветствия Чарльз, не глядя на меня, лишь слегка кивнул. У него были хорошие черты лица, но щека, которую он обратил ко мне, была покрыта бугорками и кратерами.
   Я сел. О том, чтобы он пожал руку мелкому служащему казино, не могло быть и речи.
   — Мистер Фенвик — в начале беседы я буду называть вас так, потом я буду звать вас Чарльзом, — Элоиза говорит, что вы долго жили во Франции и несколько лет занимались языком. Я полагаю, вам нужно всего несколько недель — слегка навести лоск на неправильные глаголы. Элоиза меня просто удивила. Она хоть завтра может получить приглашение в какой-нибудь замок и выйти из этого испытания с блеском. Вам, вероятно, известно, что родовитые французы не признают американцев, которые говорят по-французски неправильно. Они считают нас дикарями. Немного позже я спрошу вас, желаете ли вы поработать со мной над этим, но для начала, мне кажется, нам надо познакомиться друг с другом. Элоиза и ваша мать кое-что мне о вас рассказали; может быть, и вы что-то хотите узнать обо мне?
   Молчание. Я молчал так долго, что он наконец заговорил. Тон его был небрежен и преисполнен снисходительности:
   — Вы учились в Йейле… это правда, что вы окончили Йейл?
   — Да.
   Снова длительное молчание.
   — Если вы учились в Йейле, почему вы работаете в казино?
   — Чтобы зарабатывать деньги.
   — Вы не похожи на… бедного.
   Я рассмеялся.
   — Ну что вы, Чарльз, я очень беден, но — весел.
   — Вы состояли в каком-нибудь обществе… и тамошних клубах?
   — Я был членом Альфа-Дельта-Фи и Елизаветинского клуба. Ни в одном из привилегированных обществ не состоял.
   Он впервые поглядел на меня.
   — Вы пытались вступить?
   — При чем здесь пытался? Мне не предлагали.
   Еще один взгляд.
   — Вы очень из-за этого огорчались?
   — Может быть, не приняв меня, они поступили мудро. Может быть, я бы им совсем не подошел. Клубы предназначены для людей, у которых много общего. Вам, Чарльз, в каких бы клубах хотелось состоять? — Молчание. — Лучшие клубы создаются по интересам. Например, в вашем родном городе, в Балтиморе, уже сто лет существует клуб, по-моему, один из самых привлекательных на свете — и самый недоступный.
   — Это какой?
   — Он называется Клуб кетгута. — Чарльз не верил своим ушам. — Издавна известно, что между музыкой и медициной существует какое-то сродство. В Берлине есть симфонический оркестр, состоящий из одних терапевтов. Вокруг института Джонса Хопкинса собралось такое созвездие врачей, какого нет ни в одном заведении мира. В Клубе кетгута состоят самые знаменитые профессора, и каждый вторник вечером они собираются и исполняют камерную музыку — потому что каждый из них не только профессор, но и умеет играть на фортепиано, скрипке, альте, виолончели и, может быть, даже на кларнете или пикколо.
   — На чем?
   — На пикколо. Вам известно, что это такое?
   Произошла странная вещь. Крапчато-красное лицо Чарльза стало сплошь багровым.
   Вдруг я понял, — ба! — что для маленького мальчика слово «пикколо», благодаря простому созвучию, полно волнующе-жутких и восхитительных ассоциаций с «запретным» — с тем, о чем не говорят вслух; а всякое «запретное» слово стоит в ряду слов, гораздо более разрушительных, чем «пикколо». Чарльз Фенвик в шестнадцать лет переживал фазу, из которой он должен был вырасти к двенадцати. Ну конечно! Всю жизнь он занимался с преподавателями; он не общался с мальчиками своего возраста, которые «вентилируют» эти запретные вопросы при помощи смешков, шепота, грубых шуток и выкриков. В данной области его развитие было замедленным.
   Я объяснил, о каком инструменте идет речь, и, чтобы проверить свою догадку, расставил ему еще одну западню.
   — В Саратога-Спрингсе есть женский Клуб всадниц — тоже очень привилегированный: миллионерши держат лошадей и выпускают их на состязания, но сами почти не ездят. Насчет этого клуба есть старая шутка: некоторые называют его Клубом задниц — дамы сидят не на лошадях, а на задницах.
   Сработала и эта. Красный флаг снова взвился. Я безмятежно продолжал:
   — Вы в каком клубе хотели бы состоять?
   — Что?
   — Балтиморским врачам даром не нужен клуб миллионерш в Саратога-Спрингсе, а те едва ли будут обмирать от камерной музыки… Впрочем, я отнимаю у вас время. Теперь вы можете сказать мне, хотите ли вы со мной поработать над тонкостями французского языка? Будьте совершенно откровенны, Чарльз.
   Он сглотнул и сказал:
   — Да, сэр.
   — Отлично! Когда вы опять будете во Франции, какой-нибудь знатный человек, возможно, пригласит вас и Элоизу к себе в загородный дом и вам будет приятно, что вы свободно ведете беседу и… Я посижу здесь и подожду вашу мать. Не смею больше отрывать вас от тренировки. — Я протянул руку; он пожал ее и встал. Я улыбнулся: — Не рассказывайте эту маленькую историю про Саратога-Спрингс там, где она может вызвать смущение; она годится только для мужского слуха. — И я кивнул в знак окончания разговора.
   Вернулись миссис Фенвик с Элоизой.
   — Чарльз не прочь немного позаниматься, миссис Фенвик.
   — О, как хорошо!
   — Мне кажется, тут много значило слово Элоизы.
   — А мне можно приходить на занятия?
   — Элоиза, вы и так хорошо владеете французским. При вас Чарльз не раскроет рта. Вы можете не сомневаться, что мне вас будет не хватать. А сейчас я хочу обсудить кое-какие подробности с вашей матерью.
   Элоиза вздохнула и отошла.
   — Миссис Фенвик, есть у вас десять минут? Я хочу изложить вам программу.
   — Конечно, мистер Норт.
   — Мадам, вы любите музыку?
   — В детстве я серьезно думала стать пианисткой.
   — Кто ваши любимые композиторы?
   — Когда-то был Бах, потом Бетховен, но последнее время меня все больше и больше тянет к Моцарту. Почему вы спрашиваете?
   — Потому что одна малоизвестная сторона жизни Моцарта поможет вам понять, что затрудняет жизнь Чарльзу.
   — Чарльз и Моцарт!
   — Оба пострадали в отрочестве от одного и того же лишения.
   — Мистер Норт, вы в своем уме?
   (Здесь я должен прервать рассказ для короткого объяснения. Читатель, безусловно, заметил, что я, Теофил, не колеблясь выдумываю мифические сведения либо для собственного развлечения, либо для удобства других. Я не склонен говорить ни ложь, ни правду во вред ближнему. Нижеследующий пассаж, касающийся писем Моцарта, — правда, которую легко проверить.)
   — Мадам, полчаса назад вы уверяли меня, что вы не из робкого десятка. То, что я собираюсь сказать, касается материй, которые многим кажутся низменными и даже отвратительными. Само собой, вы можете прервать мой рассказ, когда вам будет угодно, но, мне кажется, он объяснит, почему Чарльз — замкнутый и несчастливый юноша.
   Она смотрела на меня молча, потом схватилась за подлокотники кресла и сказала:
   — Я слушаю.
   — Изучавшим переписку Моцарта известны несколько писем кузине, жившей в Аугсбурге. В тех, что опубликованы, много звездочек, означающих сокращения. Ни один издатель и биограф не решится опубликовать их полностью из боязни огорчить читателя и бросить тень на образ композитора. Эти письма к Basle — так в Германии и в Австрии уменьшительно называют двоюродную сестру — сплошная цепь детских непристойностей. Не так давно знаменитый писатель Стефан Цвейг купил их и напечатал со своим предисловием, чтобы ознакомить с ними своих друзей. Я этой брошюры не видел, но один знакомый музыковед из Принстона подробно пересказал мне их и предисловие Стефана Цвейга. Письма — что называется, скатологические, то есть речь идет о телесных отправлениях. Судя по пересказу, в них нет или почти нет намеков полового характера — только «клозетный юмор». Они написаны в позднем отрочестве и ранней юности. Чем объяснить, что Моцарт, так рано созревший, опустился до инфантильных шуток? Прекрасные письма отцу, в которых Моцарт подготавливает его к известию о смерти матери в Париже, написаны вскоре после этого. Герр Цвейг указывает, что Моцарт был лишен нормального детства. Ему еще не было десяти, а он уже сочинял и исполнял музыку целыми днями, до поздней ночи. Отец возил его по Европе как вундеркинда. Помните, он взобрался на колени к королеве Марии-Антуанетте? Я не только преподавал в мужской школе, по и работал летом воспитателем в лагерях, где приходится спать в одной палатке с семью