- Мне объявили, что Яша какой-то японский шпион. Ну что за бред, прости господи? Что за ерунда собачья? Такого честнейшего человека, такого фанатичного коммуниста нет, наверно, на всей Владикавказской дороге. Я добилась через знакомых, очень сложным путем, приема в крае-вом управлении НКВД у работника, который ведет дело Яши, некоего Сахарнова. И оказалось, что это никакой не Сахарнов, а Борис Пчелинцев, приятель моего брата по Атаманскому училищу, я его отлично помню, сын войскового старшины. Я сразу его узнала, и он меня тоже. Конечно, он удивился, потому что я уже не Маркова, а Сливянская, и он ожидал увидеть какую-то совсем другую Сливянскую. Я говорю: "Борис, я тебя умоляю разобраться в деле Якова Сливянского, моего мужа, честнейшего коммуниста..." Он стал вдруг кричать: "Ваш муж японский шпион, мразь, провокатор, мы его расстреляем! И вас постигнет та же участь!" И что-то орал, орал. Не помню, как я оттуда ушла. Мне посоветовали скрыться, уехать куда-нибудь. Я отвезла детей к его родным в Каменку, и вот я здесь. Но я прошу не защиты, а объяснения. Что это все значит, Коля? Почему Пчелинцев сидит в краевом управлении, а Яша в тюрьме? Власть переменилась? Здесь, в Москве, чего-то не знают? Из моих знакомых за этот месяц арестовано девять человек. И самое страшное знаешь что? Все мы толстокожие, пока не коснется нашей шкуры. И я такая же сволочь. Пока Яшу не взяли, я думала: а шут его знает, может, Бондаренко в чем-то и замешан, и Федя Косиков мог где-то оплошать, а Гнедов из бывших офицеров, так что ничего странного. Ты пони-маешь? А Цейтлин работал с Пятаковым. А сейчас, наверное, Яшины знакомые думают: что ж, жена из казачьей семьи, сестра назаровца...
   Николаю Григорьевичу за последние месяцы часто приходило то же на ум. Слишком легко верят в виновность других, в то, что "что-то есть", и чересчур спокойны за собственную персону. Это грозный факт, и он не предвещает добра. Но несчастной Маше говорить об этом не следует. Нужно успокоить. Только вот как?
   - Я тебя столько лет не видела. Иногда слышала кое-что о тебе, мелькала твоя фамилия в газете...- Маша глядела, неуверенно улыбаясь.- Даже не знаю, как ты вообще... Может, ты иначе думаешь? Почему ты молчишь?
   Николай Григорьевич видел эту женщину молодой. Поэтому он молчал. И все вокруг нее он видел молодым.
   - Пойдем-ка домой. Попьем чайку и поговорим.- Он потянул ее за руку.
   - Нет, постой! Сначала скажи: что ты думаешь обо всем этом?
   Николай Григорьевич вздохнул. Ну, что он думает? Он думает, что власть не переменилась. И здесь в общих чертах знают о том, что происходит на местах. Однако знать - одно, а объяснить - другое. Нет, один Пчелинцев ничего не решает. Даже тысяча Пчелинцевых ничего не решает. Даже Флоринский Арсюшка, который сейчас помощником у Ежова,- помнит ли она его по Ростову? Молодой такой идиот в красных немецких сапогах? - даже этот Арсюшка, находящийся сейчас на такой вышке, сам по себе ничего не значит. Николаю Григорьевичу кажется, что подо-плека этих странных политических конвульсий - страх перед фашизмом. Возможна даже прово-кация со стороны фашизма. Влияние Гитлера несомненно. Других объяснений нет. А что же другое? Но должен быть конец. Не может же это длиться бесконечно, иначе все друг друга перегрызут. Волна идет на убыль, есть сведения, что кое-кого уже освобождают...
   Маша обрадовалась: "Правда? Освобождают?" Николай Григорьевич подтвердил. Он действительно слышал, что некий Зальцман, из старых партийцев, арестованный в феврале, недавно вернулся домой.
   В этот вечер затащить Машу в дом не удалось: она спешила к больной родственнице. Но обещала в один из праздничных дней обязательно прийти.
   Николай Григорьевич особенно не настаивал. Он замечал, как за последние годы гас интерес к людям, даже некогда близким. Круг становился все уже. Когда-то море людей окружало его, годы и города подполья, ссылок, войны бросали навстречу сотни редкостно прекрасных людей, которые налету становились друзьями, но вот уже нет никого - они-то есть, но необходимость дружб исчезла,- никого, кроме Давида, Мишки, еще двоих или троих. И осталась в круге Лиза с детьми. Поэтому Маша, прилетевшая издалека, как воспоминание, не пробудила ничего, кроме ледовых мыслей и привычной, грызущей время от времени где-то в середине груди, под сердцем, тяжести.
   Ребята выбежали навстречу, Горик кричал: "Мы идем с Ленькой, с Ленькой! Ты обещал!" - а Женя молчала с непроницаемо-мрачным лицом, и Николай Григорьевич, как всегда, когда видел маленькое, насупленное лицо дочки, вспоминал свою суровую мать. На парад на Красную площадь Николай Григорьевич брал обычно троих: Горика, Женю и кого-то из их товарищей. Из-за этой третьей кандидатуры и вспыхивали распри. Чаще побеждал сын с помощью довода, что, мол, военный парад - дело мужское, девчонкам там делать нечего. И верно, сила желания попасть на трибуны была у них несоизмерима. Но сегодня крики Горика, его телячья взбудораже-нность раздражали Николая Григорьевича, зато мрачность дочки соответствовала его настроению, и он сказал холодно:
   - Перестань орать, а то и тебя не возьму.
   Сын, обидевшись, юркнул в детскую.
   В столовой пили чай. Лиза что-то возбужденно рассказывала, по-видимому о вечере в Нарком-земе, декламировала стихи - свои, что ли? - ее со вниманием слушали бабушка и бабушкина приятельница по работе в Секретариате, старая партийная функционерка Эрна Ивановна, жена Коли Лациса, которую Николай Григорьевич недолюбливал, считая дурой. Но бабушка ее ценила. Говорила, что она человек кристальной честности. Эрна Ивановна хохотала басом, а бабушка смотрела на дочку с нескрываемой гордостью и, когда Николай Григорьевич вошел в столовую, сделала пальцем знак, чтобы он не перебивал декламацию. Лиза читала про какого-то Игната Ивановича, "который был когда-то смелым, но постепенно, год от года, он смелость растерял в угоду желанию жить благополучно и преспокойно, хоть и скучно". Тут же сидел Михаил в новенькой командирской гимнастерке с орденом, прихлебывал громко чай из блюдца, уставясь запотевшими стеклами пенсне в стол и даже не подняв головы при появлении брата.
   Николай Григорьевич тихонько, стараясь не шуметь, присел к столу, налил себе чаю. Лиза читала еще несколько минут. Ребята тоже пришли слушать. Когда Лиза кончила, все стали хлопать в ладоши. Эрна Ивановна заявила басом, и как всегда безапелляционно, что Лиза должна была стать поэтом, а не зоотехником, на что бабушка заметила, что виноват Николай Григорьевич, заставивший Лизу идти в Тимирязевку.
   - Коля, куда ты пропал, интересно знать? - спросила Лиза.
   - Ходил на свидание. К одной даме,- ответил Николай Григорьевич, зная, что этот ответ не вызовет у Лизы, как у ценительницы юмора, ничего, кроме легкой улыбки. Он знал, что она совершенно спокойна за него, так же как он был совершенно спокоен за нее, и они оба, каждый в отдельности, были совершенно спокойны за себя. Но все же почему-то не хотелось, чтобы Лиза спросила: "А к какой даме?" - и ему пришлось бы сказать.
   Лиза не спросила. По вечерам она читала вслух ребятам "Трех мушкетеров", и сейчас они все трое взгромоздились на диван. Лиза зажгла настенную лампу, а Горик, все еще с выражением обиды и независимости, пробежал мимо Николая Григорьевича в детскую, чтобы взять книгу.
   - Послушай-ка, братец,- сказал Михаил.- Эти балбесы из Военного издательства вернули мне рукопись. Резолюция дурацкая: "На эту тему у нас запланирована книга комдива Богинца". А от Михаила Николаевича ни ответа ни привета. Ты мог бы ему звякнуть?
   Брат, как всегда, являлся с каким-то недовольством или просьбами. Тон был такой, будто Николай Григорьевич имел отношение к "этим балбесам из Военного издательства" или даже принадлежал к их числу. Николай Григорьевич сказал, что Михаилу Николаевичу сейчас, навер-ное, недосуг заниматься делами издательства. И подумал: "Как Миша не понимает? Все-таки оторванность от большой работы, бирючья жизнь в этом Кратове у черта на рогах не проходят даром... Будет Михаил Николаевич заниматься его рукописью, как же!"
   Михаил с подозрительностью поглядел на брата:
   - Почему же недосуг? По-моему, он как раз в порядке.
   - Прошел слух, что не вполне.
   - Брехня! - Михаил решительно рубанул ладонью. Ну конечно, в Кратове ведь всё знают из первых рук.- Этот друг всегда будет в хорошем порядке. Я за него не волнуюсь. Скажи, что просто некогда звонить.
   - Нет, не скажу! Не скажу, потому что дело не в "неохота", а в "некстати". Некстати, понимаешь? Ты там, на хуторе, не очень-то представляешь...
   - Что не очень-то? Чего не представляю? - повысил голос Михаил, который всегда болез-ненно и грубо реагировал на слова брата, сказанные даже в шутку, намекающие на его, кратовс-кую, пенсионную жизнь.- Бросьте вы! Все представляю прекрасно. И давно предвидел. Да, да, еще раньше вас! Спорил с вами, умниками. Помнишь разговор у Денисыча в двадцать пятом году? В декабре?
   - Разговоров было много. Пошли-ка в кабинет.
   Но брат уже скрипел зубами, уже сапоги ему жали, раздражение кипело. Он встал, прошелся по комнате, резкими движениями сдвигая со своего пути стулья. И тут очень удачно вступила Эрна Ивановна:
   - Да, кстати! Миша,- сказала она,- а где твой Валерий?
   - У матери.
   - Ах, так? У матери? Он что же, теперь с ней?
   Кристальная честность старой дуры заключалась в том, что она простодушно и бесцеремонно вмешивалась в личную жизнь товарищей, давала советы и расставляла оценки.
   - Нет,- мрачно глядя на Эрну Ивановну, сказал Михаил.- На праздники поехали в Ленинград.
   - Когда же поехали? - спросил Николай Григорьевич.
   - Сегодня едут. "Стрелой".
   - Вдвоем? - удивилась бабушка, хорошо знавшая лень и скаредность Ванды.
   - Не знаю,- еще более мрачно ответил Михаил.- Кажется, с этим господином из Наркоминдела. А что, это так важно знать?
   - Ах, вот это мне не нравится! - Эрна Ивановна досадливо шлепнула ладонью по столу и уже приготовилась дать товарищеский совет, но бабушка, соображавшая все-таки побольше, прервала ее:
   - Ничего, очень хорошо, посмотрят Ленинград...
   - Вы нам дадите читать или нет? - спросила Лиза с дивана.
   Николай Григорьевич потянул брата к двери.
   Но Эрна Ивановна не успокаивалась. Вдруг тоненько зафыркала, захихикала в нос и крикнула:
   - Миша, Миша! А ты знаешь, что говорят у нас, в доме политкаторжан? Что ты женился! Это правда?
   Михаил остановился в дверях, не оборачиваясь и тыча назад, через плечо, на Эрну Ивановну пальцем, сказал брату:
   - Ты понял, почему я на их собрания не хожу? Нет, ты понял? Я уж и скрылся от них за сорок верст, ни с кем не вижусь, на письма не отвечаю, а всё - жгучий интерес к моей персоне. Что за напасть за такая?
   - А может, и вправду женился? - спросил Николай Григорьевич.Признайся уж, злодей.
   Михаил шепнул что-то ругательное и, махнув рукой, вышел из столовой.
   Эрна Ивановна, хохоча, кричала вслед:
   - На молоденькой, говорят!.. А? Верно?
   Пришли в кабинет, заперлись. Михаил потребовал коньяку. В стенном шкафу Николая Григо-рьевича всегда стоял замаскированный книгами граненый графинчик. Выпили по две рюмки, Михаил зарозовел, отмяк, снял шашку со стены, стал рубить воздух и, как обычно, корить Николая Григорьевича за то, что тот держит драгунскую шашку вместо казачьей:
   - Выбрось ты эту дрянь! Или мне отдай.
   Он крякал от удовольствия, подсвистывал, люстра была в опасности. Через минуту стал задыхаться. Николай Григорьевич угрюмо смотрел на брата. Тяжесть в середине груди вновь сделалась ощутимей. Он думал: брату пятьдесят три, выглядит на шестьдесят, разрушен временем, невзгодами и все же еще мальчишка в душе. Люди, которые в юности были стариками, в старости делаются мальчишками. И размахивают игрушечными шашками в своих кабинетах и на дачных верандах, где сосновые доски медленно оттаивают после долгой зимы.
   Они обсуждали то, что рассказала Маша про их родной город. Сама Маша интересовала их мало. Брат вспомнил ее с трудом. Потом говорили о Сталине, которого знали и помнили гораздо лучше, с давних времен. Николай Григорьевич был с ним в Енисейской ссылке, а Михаил Григо-рьевич узнал его в Питере в начале семнадцатого, когда оба почти одновременно вернулись из Сибири, и потом через год работали вместе на Царицынском фронте - первые стычки, угрозы Сталина, ругань Михаила, окончательный раздор. Была какая-то встреча братьев, когда Николай Григорьевич ехал с юга в Москву, и Михаил смеясь сказал: "Ну, если Коба заберет власть в Царицыне - наломает дров!" Смеялись потому, что не верили. Ни казак, ни военный - партийный функционер. Но тот забрал власть в Царицыне очень скоро. Оттеснил Минина, убрал латыша Карла, Михаила выпер в Москву на командирские курсы. Раньше многих они поняли, что такое Коба, забирающий власть. Еще никто не догадывался. А они уже знали. Головы хрустели в его кулаке, как спелые, просохшие на солнце орехи.
   - Ты помнишь, что я тебе говорил?..
   - Ты? Это я тебе сказал, старому обалдую!
   Но тайная вражда к тому, другому, в пенсне, говоруну с черной бородкой, тоже умевшему трещать черепами в кулаке, была сильнее. Недоверие к одному и вражда к другому, переплетаясь, тянулись через годы и наполняли их. И то, что казалось анекдотом в Царицыне, стало тупой и могущественной истиной, распростертой над миром наподобие громадной, не имеющей меры, железной плиты. Она висела, покачиваясь. На нее смотрели привычно, как смотрят снизу на небеса. Но ведь должен был наступить час, когда истина весом в миллиарды тонн упадет, не могла же она висеть вечно и покачиваться. Михаил не знал подробностей последнего пленума, на котором разбиралось дело Бухарина и Рыкова,- откуда ему в Кратове знать? И в Москве-то знали немногие. Николай Григорьевич узнал сам недавно от Давида. Подробности были мрачные. Перед пленумом Бухарин, оказывается, объявил голодовку. Девять дней голодал. Когда вошел в зал заседания, Сталин его спросил: "Ты на кого похож, Николай? Против кого голодовку объявил?" Тот ответил: "Что же мне делать, если меня хотят арестовать?" Пленум будто бы потребовал, чтоб Бухарин прекратил голодовку. Выступал Бухарин резко, обвинял органы НКВД, говорил, что там творятся безобразия. Сталин зло прервал его: "Вот мы тебя туда пошлем, ты там и разберешься!" Пленум выделил комиссию по делу Бухарина и Рыкова - под руководством Микояна. В комис-сию вошла будто бы и Крупская. А когда Бухарин выходил из зала, Крупская обняла его и поцело-вала. В это что-то не верилось. И на Надежду Константиновну непохоже, и не в духе большевист-ских собраний, какая-то театральщина. Но говорят, что так было. Дух-то меняется. Когда реша-лась их судьба, членам Политбюро раздали бюллетени, где требовалось написать - кратко, одним-двумя словами,- как поступить с обвиняемыми. Все члены Политбюро написали: "Арестовать, судить, расстрелять". А Сталин написал: "Передать в НКВД".
   Михаил сидел на краю дивана ссутулясь, опять посерев лицом, слушал с жадным вниманием. После молчания сказал:
   - Знаешь, Колька, а мы сей год не дотянем...
   Николай Григорьевич не ответил. Походил по ковру в мягких туфлях, качнулся, счистил с брючины полоску пыли, неведомо откуда взявшуюся может, от детского велосипеда, который стаскивал сегодня с антресолей? - и, разгибаясь, чувствуя шум в ушах, сказал:
   - А вполне возможно.- И сказалось как-то спокойно, рассеянно даже.Вполне, мой милый. Но дело-то вот в чем... Война грядет. И очень скоро. Так что внутренняя наша пря кончится поневоле, все наденем шинели и пойдем бить фашистов...
   Заговорили об этом. Михаил предположил - мысль не новая, уже слышанная: а не провока-ция ли со стороны немчуры? Вся эта кампания, разгром кадров? Николай Григорьевич считал, что немецкая кишка тонка для такой провокации. Это, пожалуй, наше добротное, отечественное производство. Причем с древними традициями, еще со времен Ивана Васильевича, когда выруба-лись бояре, чтоб укрепить единоличную власть. Вопрос только - на что обратится эта власть? К какой цели будет направлена?
   Михаил махал рукой:
   - А тебе все цель нужна? Без цели никуда? С целью чай пьешь, в сортир ходишь?
   Николай Григорьевич, сердясь - ибо разговор приближался к болезненному пункту,- объяснил, что во всяком движении привык видеть логику, начало и конец.
   - Ну конечно, ты наблюдаешь! - издевался брат.- Видишь логику. А движение тащит тебя, как кутенка, ты даже не барахтаешься.
   - А в чем заключается твое барахтанье? В том, что переселился на дачу и возделываешь огородик?
   - Хотя бы, черт вас подрал! В том, что не участвую, не служу, не езжу в черном "роллс-ройсе", ядри вашу в корень, наблюдателей...
   Кончилось, как обычно, руганью, новыми прикладываниями к коньяку. Стали вырывать из памяти дела двадцатилетней давности, Ростов восемнадцатого года, только что взятый отрядами Сиверса и Антонова-Овсеенко. Все это уже не могло волновать, но было нужно для спора. Михаил все стремился доказать - и это злило Николая Григорьевича,- что и он, младший и удачливый брат, тоже замешан, хотя и косвенно, в той чудовищной неразберихе, "своя своих не узнаша", которая сейчас творится. Тут была и ревность, копившаяся годами, и разочарование всей своей, по существу, разбитой, долгой жизни, и даже доля злорадства, и искренняя, смертельная тревога - главное, что кипело в сердце,- за дело, которое стало судьбой.
   И Николай Григорьевич понимал это и видел за всеми злобными наскоками, несправедливос-тью и грубыми словами вот эту тревогу. Поэтому его собственная злость исчезала, едва возникнув. Он не мог долго сердиться на брата, старого дебошира, родного крикуна, на этого фантастическо-го неудачника, у которого к концу жизни не осталось ничего - ни дела, ни семьи, ни дома.
   Стучались в дверь. Николай Григорьевич открыл. Вошел Сергей, не здороваясь и глядя странно.
   - Слыхали, что вчера ночью арестовали Воловика?
   - Нет,- сказал Николай Григорьевич.
   - А кто такой Воловик? - спросил Михаил.
   - При мне был обыск. Прошлой ночью. Но самого Воловика дома не было. Были только Ада и я...
   - Ничего не понимаю,- сказал Михаил, поднявшись с дивана, и налил в рюмку коньяк.- Какой Воловик? Какая Ада?
   - Есть такой Воловик. Но его-то зачем? - Николай Григорьевич с изумлением смотрел на Сергея.- Черт их знает, совсем с глузду съехали... А где ты был эти два дня? Вчера и сегодня?
   - У Ады. Я утром звонил маме. Она так разъярилась...
   - Не знаю, не сказала мне ни слова.
   - Ну как же - конспирация! Наше знаменитое качество. Можно? - Сергей налил себе коньяку и тоже выпил.- Ночью мы, конечно, не спали. Даже не раздевались. Ада была уверена, что сегодня придут за ней, но, слава богу, никто не пришел. А на рассвете была такая история. Мы сидим в ее комнате с балконом, окно выходит на тот двор, где котельная. На задний. И вот часов около шести утра видим, как мимо окна сверху летит женщина в черном, старуха с седыми волосами. Совершенно беззвучно, головой вниз. Утром лифтер сказал, что ночью взяли одного старика, а на рассвете его жена прыгнула с балкона, с восьмого этажа.
   - Как фамилия? - спросил Николай Григорьевич.
   - Не знаю. Какая-то очень старая старуха, вся седая.
   - Старуха? С балкона? - переспросил Михаил с выражением брезгливости. Он был уже сильно пьян. Как ему мало теперь нужно!
   - Вот что, милый друг, не ходил бы ты сейчас к своей Аде. Повремени недельку. Просто дружеский тебе совет,- сказал Николай Григорьевич.Встречайтесь в другом месте, на улице, где угодно. Пускай к нам приходит.
   - А вам тоже, Николай Григорьевич, дружеский совет,- сказал Сергей.Уберите все это к лешему.
   - Что?
   - Да вон то.- Сергей носком ботинка показал на металлический ящик, стоявший под письменным столом. В этом ящике, запертом на замок, Николай Григорьевич хранил оружие, три пистолета и патроны.
   - Не имеет значения,- сказал Николай Григорьевич.
   - Нет, имеет.
   - Ни малейшего. И кстати: на браунинг у меня есть разрешение, а те две штуки - подарки РВС фронта и армии. А...- Он презрительно взмахнул пальцем.- А-а...
   - Я же вам говорю...- зашептал Сергей почти с отчаянием.
   - Ладно, перестань. Ты в этом мало смыслишь.
   Некоторое время молчали. Сергей, выпив, задымил папиросой. С улицы, со стороны набере-жной напротив клуба, отрывочно неслась музыка. Может быть, играл оркестр, может - радио.
   Михаил бормотал:
   - Ни в коем случае...- и качал пальцем многозначительно.- Ни за что... Никогда...
   - Вы о чем, дядя Миша? - спросил Сергей.
   - Он знает. Никогда...
   Вошла бабушка и, холодно и несколько высокомерно глядя на Сергея, позвала его в столовую ужинать. Потом, когда ушла наконец идиотка Эрна Ивановна, все сошлись в кабинете и долго разговаривали. Ребята легли спать. Наверху, где жил какой-то новый человек взамен полгода назад изъятого Арсеньева, уже встречали праздник: раздавалась музыка, пляски, стучали пятками в пол. Бабушка рассказывала о событиях в Секретариате. Как всегда, о главном умалчивала, главное держалось в тайне, железный характер, к которому все в доме привыкли и не пытались расшатать. Единственное, что сообщила: "В "Правде" сразу после праздника должна появиться громаднейшая статья какого-то крупного чекиста о вербовке шпионов". Потом разговор съехал на Серебряный Бор, ибо Николай Григорьевич тоже сообщил новость, слышанную в столовке: Арсюшка Флоринский сделался соседом и по Серебряному Бору, получил дачу. Ну да, за забором, двухэтажную, с солярием, теннисным кортом. Вот, вот, именно эту. В ней всегда жили тузы ОГПУ: когда-то Раузер, потом Рабинье, Томсон и вот теперь Флоринский.
   Отсюда разговор стал ветвиться: к судьбе Паши Никодимова, в коей Флоринский обещал разобраться, но уже третий месяц ни слуху ни духу, и к Серебряному Бору, дачным заботам. Кооператив прислал требование уплатить срочно по жировкам за первый квартал и за водопровод-ные работы, намеченные на май. Денег не было, думали, где достать. Лиза очень бодро пообещала достать у себя в Наркомземе, в кассе взаимопомощи.
   Николай Григорьевич хотел было сказать: "О чем вы хлопочете? Какая дача? Какой водопро-вод?" - но женщины обсуждали эти дела с таким честным энтузиазмом, что язык не поворачи-вался их пресечь. Часов в одиннадцать вышли пройтись перед сном. Вечер был теплый. На мосту стояли войска, приготовленные к завтрашнему параду. Михаил, слегка протрезвев на воздухе, принялся рассуждать о преимуществах танкеток перед тяжелыми танками. Слушать его было скучно, а спорить с ним опасно. В глубине души Николай Григорьевич был убежден, что разбира-ется в военных вопросах лучше брата, хотя и не кончал военной академии. Кремль был высечен из тьмы прожекторами, и в черном небе над ним висел, прицепленный к невидимому и замаскиро-ванному аэростату, портрет Сталина. Гигантское усатое лицо сверкало и переливалось в серебря-ном свете прожекторов. Оно было почти неподвижным, лишь едва заметно надувалось от легкого ветра посередине, а мимо сверкающего портрета проплывали самолеты, несущие портреты поменьше: Маркса, Энгельса, Ленина и снова Сталина. Все остановились на мосту и смотрели на эту медленно проплывающую в ясном небе, озаренную снизу вереницу знакомых лиц. Самолеты с небольшими портретами, рокоча и четко соблюдая строй, исчезли из пределов досягаемости прожекторов, гул моторов удалялся, в небе над Кремлем остался висеть один громадный портрет. Там были мимолетность, временность, проплывание, исчезновение, а здесь прочность, вечность. Портрет светился наподобие киноэкрана невероятных размеров. И одновременно его стояние в воздухе казалось сверхъестественным, было чудом и отдаленно напоминало неподвиж-ное парение маленького паучка, висящего на незримой нитке. Проход в Александровский сад был закрыт. Военные регулировщики показывали направо, пришлось повернуть к библиотеке Ленина и потом через Ленивку снова пройти на мост и вернуться домой.
   В первом часу ночи, когда Михаил уже храпел на диване, Лиза спала в детской с ребятами, а Николай Григорьевич выходил в халате, в шлепанцах на босу ногу из ванной, раздался звонок в дверь.
   Николай Григорьевич быстро прошел в кабинет и стал одеваться. Сердце колотилось толчка-ми, руки не слушались. Он почувствовал гнусную слабость где-то внутри, под животом, чего не было очень давно, может быть, с детских лет. Никто в квартире еще не слышал звонка. Люди за дверью ждали. Сейчас они позвонят снова, длиннее, тверже. Надо ли что-то уничтожать? Ничего. Вот этот час. Он настал. Никто не может избежать смерти, и никого не минует этот час, который настал для него. Почему он должен быть счастливей других? Нет, он не хочет никаких льгот. Белая рубашка никак не застегивалась на груди, запонки не находились. Засунул куда-то десять минут назад. Ведь только что были здесь. Ну хорошо, можно без них. Грязные носки оставил в ванной, чистые брать не хотелось, было некогда, тяжело, уже томило страшное, знобящее нетерпение. Снова раздался звонок - на этот раз долгий, напряженный, как и положено быть. И кто-то постукивает пальцем в дверь. Разбудить Лизу или пойти сразу открыть?
   Еще не решив, как лучше, он уже пошел по коридору. Твердой рукой отбросил цепочку, она загремела, качаясь.
   На площадке стоял Валерка.
   - Ты? Откуда ты, чертов сын?
   - А я с вокзала. Удрал... Батька здесь?
   - Здесь. Иди. Раздевайся. Мойся.- Николай Григорьевич подождал, пока племянник снимет пальтишко и кепку, и, взяв его за ухо, придвинул к себе и очень сладко и крепко, с оттяжкой, влепил ему в макушку щелчка. Валерка даже подпрыгнул, сказал шепотом: "Ой!" - но, видимо, принял как должное: послушно побежал на цыпочках в ванную.