Вот здесь я и проснулся.
   Я лежал в своей палате один, как всегда, но сон стоял у меня перед глазами яснее всякой яви, и слова еще звучали у меня в ушах, так что я некоторое время не мог просто понять, что мне снилось, что есть, – может быть, мне просто приснилась эта белая палата, где стояли стул и тумбочка, а на тумбочке лежат три золотистых яблока. И тут я совсем чуть не спятил, потому что я четко увидел эти же три золотых яблока, и печальный голос произнес: «А яблоки оставьте. Положите их сюда. Спасибо. Это, как вы понимаете, не простые яблоки. Это своего рода загадка природы. Нечто подобное можно встретить в старых трудах по медицине Востока. Там пишется о некоем корне, обладающем чудодейственным свойством сохранять молодость – не вечно, нет – это, как мы понимаем, – абсурд, но довольно продолжительное время, что совпадает с выводами современной науки. Эти яблоки по своему действию превосходят тот знаменитый восточный корень. В древних шумерийских фолиантах я нашел рецепт изготовления лекарства, которое отдалит приближение старости на сто, быть может, даже более лет. В Вавилоне уже все готово к постановке опыта, и если вы пойдете со мной, – тут голос этого человека на троне дрогнул, – если бы вы пошли со мною – ты, Майонид, и ты, Геракл, мы могли бы прожить еще по двести лет – вы-то во всяком случае – и посмотреть на мир новыми глазами. Соглашайтесь. Не упускайте такой возможности. Ведь жизнь – это единственная действительная ценность, которой обладает человек, и ничто на свете не способно эту ценность превзойти. Вы согласны?»
   – А слава? – сказал Геракл.
   – А стихи? – спросил мальчик.
   И тут я уже проснулся окончательно и понял, что мне снилось, а что существовало наяву: белые стены, занавеска на окне, за которым плескали серые волны Невы, а там, далеко, сверкали два золотых шпиля, Адмиралтейства – слева и Петропавловской крепости – справа, это была явь, а все остальное сон, сон, сон… Но… яблоки, яблоки, золотистые яблоки лежали на тумбочке у изголовья, и это был последний мираж, который мне предстояло развеять. Я взял одно яблоко – придаст ли оно мне долголетие, проживу ли я молодым до ста, до двухсот лет?.. Яблоко было упругим на вид, но чуть-чуть вялым, это было обыкновенное яблоко сорта «джонатан», прошлогоднего урожая, его доставили из Венгрии, и трудно сказать, как им там удается так хорошо сохранять яблоки, что они только чуть-чуть становятся вялыми внутри, и то самую малость. Если и было в этих яблоках какое-нибудь волшебство, то только то, которое я сейчас назвал, – что они сохраняются более года, не теряя свежести.
   Я подошел к окну. На улице было жарко. Даже листва на деревьях не колыхалась, ни ветерка не доносилось с реки. Приятно было стоять на прохладном линолеуме и смотреть на серую воду, которая вспыхивала вдруг серебром, на речные трамвайчики, которые, раздувая под носом белые усы, важно ползли по сверкающей глади, – смотреть и смотреть на самый красивый в мире город и отыскивать взглядом все, что ты исходил своими ногами десятки раз: слева – Литейный мост, чуть направо – крейсер «Аврора», а сквозь него – Кировский мост, а еще дальше – белые колонны Эрмитажа, где несколько месяцев назад ко мне подошла Зинаида и сказала, что она – от имени всего нашего кружка любителей искусств – поручает мне подготовить сочинение на тему: «Что мы знаем о Гомере». И прибавила при этом – для того, наверное, чтобы я проникся важностью задачи, – что эти сочинения будут (после их утверждения, конечно) отосланы на международный конгресс по Гомеру, который состоится следующей зимой на Кипре, и что такой конкурс объявлен Организацией Объединенных Наций, и что конгресс будет присуждать медали за лучшие из этих сочинений… ну и так далее… И с того времени я хожу и, чем бы ни занимался, постоянно чувствую, что это сочинение висит у меня на душе, как ядро на ноге у каторжника.
   И что, подобно этому каторжнику, я начинаю постепенно привыкать к своему ядру, и даже любить его или гордиться им. Ясно, конечно, что на все дела никакого времени не хватит, так что в связи с этим сочинением и тем, что надо сидеть в библиотеке и читать всю эту необъятную литературу, все эти сочинения философов древности и ученых позднейших времен, которые даже перечислить нельзя, мне пришлось забросить кое-какие дела – например, мой кружок юных натуралистов, моих змей, которых я наблюдал целых два года. Более того, я даже маркам стал уделять меньше времени и пропустил новый каталог Цумштейна за этот год, а если учесть, что ко всем моим прежним занятиям прибавилась еще гребля – то можно легко себе представить, что у меня была за жизнь все те месяцы, после отъезда родителей и до того момента (которого я, к сожалению, не помню), когда меня привезли сюда – привезли в сопровождении Кости и кота, которого Костя принес по моей просьбе, – я жутко просил, просто умолял врачей, чтобы они разрешили коту пожить со мной в палате, но разве у них допросишься. Да, я теперь только понимаю, что это была у меня за жизнь, без малейшей передышки: с утра, естественно, школа, затем два раза в неделю Эрмитаж, два раза – тренировки в гребном бассейне, в воскресенье – лыжные вылазки, а все остальное время – сидение в Публичной библиотеке, где каждый раз обнаруживалось, что на каждые пять прочитанных тобою книг отыскались еще десять – тех, что тебе необходимо еще прочитать. И так длилось до тех пор, пока я не понял, что, идя по этому пути, я никуда не приду и никто не придет и что прочитать все книги, посвященные гомеровскому вопросу, – попытка совершенно безнадежная. Я даже отчаялся было и хотел сказать Зинаиде, что отказываюсь от всякого участия в конкурсе, и даже сказал об этом Ленке, с которой я к тому времени уже делился всеми своими замыслами, но она сказала, что мне самому потом будет за это стыдно, и что другим ничуть не легче, и еще сто тысяч правильных слов, а под конец сказала, что будет мне помогать делать выписки из разных книг, – словом, еще раз подтвердила, что она за человек, и я как вспомню, что не сегодня-завтра она уедет в эти дурацкие Кириши, так выть хочется.
   Нет, правда: я не знаю, что бы я делал без нее. Светлая голова – другого не скажешь. Без нее я просто пропал бы – не стал бы мучиться изо дня в день, особенно в первое время, когда ты глядишь на этот список книг, которые тебе надо прочитать, и видишь, что нет ему ни конца ни края, и приходишь к мысли, что все бесполезно, что тебе не одолеть этого никогда, – а она, Ленка, тут же, под рукой, не говоря ни слова, начинает выписывать индексы книг, один за другим, чтобы на следующий день можно было заказать первую порцию, и утешительно шепчет, что это все страшно только потому, что ты еще ничего не знаешь, а стоит вчитаться – станет интересней, и чем больше ты будешь узнавать, тем легче и интересней тебе будет. «Это как в гимнастике, – сказала она, – приходишь, такая маленькая, такая неуклюжая, и как посмотришь на других девочек, как они ловко, как красиво все делают, то хочется плакать, потому что, думаешь ты, никогда-никогда у тебя самой так не получится, но проходит год, тем более два – и если ты не бросил, если не поддался слабости, то все, рано или поздно, начинает получаться. Только надо характер выдержать – вот и все».
   Нет, она железный человек. Она – как каменная стена, такой надежности. Не знаю, откуда это у нее. Но точно знаю – без ее поддержки я бы сдался. Нет, не так – скорее всего, сдался бы. Махнул бы на все рукой, потому что, если говорить по совести, по-настоящему в этом вопросе уже не разобраться. Одно только меня и удерживало от того, чтобы бросить, – Ленка; ужасно не хотелось выглядеть глупо, и тут мы начали потихоньку читать – просто так. Это я убеждал себя, что это просто так, что в любой момент, когда пожелаешь, можно взять и бросить, и мы, повторяю, стали сначала читать все, что попадалось под руку. Многие книги вообще ничего о Гомере не писали, но мы их читали все равно. Надо сказать, что все мы, конечно, не имеем никакого представления о жизни древних греков. Абсолютно никакого. Нас, похоже, сбивает с толку слово «древние». Но это ведь ни о чем не говорит. Абсолютно ни о чем. Они во многом были точно такие же, как мы. Только верующие – ну так и сейчас еще во всем мире полно верующих – даже в Ленинграде. Сходите на пасху куда-нибудь, к Никольской церкви, например, – полно старушек. Но у них, у греков, была совсем другая, как вы понимаете, вера. У них все было связано с природой, а боги у них ужасно похожи были на людей – так же ссорились, ругались, обманывали друг друга, строили различные каверзы – точь-в-точь как школьники какие-нибудь. И даже верховного своего бога Зевса они, остальные боги, обманывали частенько, а он покричит-покричит – и успокоится. Только если его разозлить как следует, когда он выйдет из себя, он действует решительно – например, Геру, свою жену, заковал в золотые оковы и подвесил между землей и небом. А так вообще Зевс показался нам мужчиной весьма добродушным – если бы надо мной кто-нибудь учинял такие шутки, как с ним, я бы тоже долго терпеть не стал.
   Нет, нельзя греков винить, что они верили в своих богов. Среди этих богов были просто симпатичные личности. Афродита, например, – первая красавица. И как верно, что она влюбилась в Марса. Это же до сих пор всем известно, что многим девчонкам нравятся военные, особенно военно-морские курсанты. Да чего далеко ходить. Я рассказывал о нашей Кате, как она не обращала якобы внимания на своего морячка. А стоило ему отбыть в свои лагеря, как она быстро поняла, что жить без него не может. А теперь она говорит – она приходила в начале недели, – что осенью, наверное, они с этим морячком поженятся – вот вам пример, и не древний вовсе. Нет, эти древние греки были чертовски наблюдательны, и то, что они не знали, как объяснить, они объясняли при помощи богов. Любовь например. Вот как можно это объяснить? Я серьезно спрашиваю. Вот мы вовсе не древние, мы современные, но разве наука может объяснить, почему один человек любит другого, а тот его вовсе не замечает. И тут никакая наука, я подозреваю, не поможет. Никакие вычислительные машины, никакие компьютеры. Нет, кроме шуток, – это вопрос номер один. Мы с Ленкой говорили об этом до хрипоты, но ни к какому выводу не пришли. Разве может один человек заставить другого человека полюбить его? Или, скажем, разве достаточно обладать какими-нибудь достоинствами для этого? Я вам точно скажу – ничего этого не достаточно. Знаете, какие случаи бывают? А такие, что отличная девчонка вдруг влюбится в какого-нибудь гада, и, сколько бы хороших ребят ни было рядом, ей на всех наплевать. Она будет ходить со своим гадом, потому что он ей нравится. И тут можно убить ее или самому убиться, но изменить ничего нельзя. Ленка мне говорила на это, что, по ее мнению, это потому, что если, мол, человек любит, то ему вовсе не кажется, что человек гад. Но это, конечно, не так. Стоит только подумать – и сразу станет ясно, что такой девчонке просто все равно. Все равно, гад или нет, и вообще все равно, и даже если ей сто тысяч раз станет ясно, что этот парень – ну, хуже всех, она и бровью не поведет и не подумает променять его, этого гада, на кого-нибудь получше.
   Вот и попробуйте объяснить такое. Вы не сможете, я уверен. И если бы мы с пеленок не знали, что богов нет и все это – позорные суеверия и так далее, – клянусь, я сам первый выдумал бы какого-нибудь бога – хотя бы того же Эрота, который пускал в людей стрелу любви – и человек погибал от любви, а если в человека попадет стрела ненависти – то никакой ответной любви он не узнает. Я понял, что дело происходило у древних греков именно так: что они не могли объяснить, то они приписывали богам. И это очень даже понятно.
   А во всем остальном они, эти древние греки, жили очень даже похоже на нас. Скажем, мебель. У них были кровати. Они так и назывались – краббатос. И табуреты у них были – похожие на наши складные стулья – дифросы. И стулья были, они имели смешное название «клисмос». И столы, и лари, и светильники всякие. И голыми они, конечно, не ходили – и одеты были, и обуты. И к парикмахеру они захаживали частенько, особенно женщины. И даже волосы они подкрашивали, особенно те, кто хотел казаться блондином. А дети играли такими же игрушками, которыми играли мы, когда были маленькими. Ну и конечно, физкультурой они занимались не в пример нам. Это уж точно – я по нашему классу знаю. У нас ведь, честно говоря, и посмотреть не на кого, за исключением трех-четырех человек. На одном уроке физкультуры нам предложили влезть по канату без помощи ног. Что бы вы думали? Влезли три человека. Из тридцати восьми. Все остальные извивались где-то внизу, не выше, чем на полпути, и я тоже. Это ужасно противно, правда – висишь и ничего не можешь. Ну, понимаю, были бы мы какие-нибудь сверхспециализированные, физматы какие или что, – но ведь у нас обыкновенная школа. Конечно, нам пришлось бы туго среди этих самых греков, будь они хоть трижды раздревние.
   В этом, скажу вам, есть все-таки что-то неправильное. Что-то обидное для нас. В том, что мы такие слабаки. Пусть мы даже более образованные и то, что у греков знал один Пифагор, теперь знает каждый малыш. Но мы слабаки, и, думаю, никто из нас не продержался бы и десяти минут, доведись нам соревноваться с греками в беге или борьбе. У нас как-то так получилось, что вопрос физического развития оторвался полностью от общего развития человека. Если, скажем, у какого-нибудь тупицы пара по физике, его тянут изо всех сил, и шефа к нему прикрепляют, и преподаватель останется после уроков, чтобы объяснить ему, болвану, то, что он проспал на уроке; а если человек не умеет плавать и утонет в первой попавшейся луже и никакие даже круглые пятерки не помогут ему выплыть, – на это всем наплевать. А ведь в нашем классе только половина и умеет плавать. Да где там половина! Треть. Мы как-то выехали всем классом в Разлив – смотреть было стыдно.
   Нет, эти самые греки кое-что понимали, не только насчет физкультуры. Они и путешествовали совсем не мало. Мы с Ленкой поняли это, когда добрались до Геродота. Он жил почти что две с половиной тысячи лет назад. Клянусь, он знал географию ничуть не хуже нас. Он побывал в тысяче стран и все описал – нравы, обычаи, историю.
   Нет, Ленка была права на триста процентов! Действительно, пока не знаешь ничего, тяжело браться за что-то новое. А как посидишь месяц-другой – и все меняется. Уже ближе к лету я знал о древних греках уйму всего. Как будто мы жили в одной коммунальной квартире, честное слово. И что они ели, и что они пили, и какие у них были привычки, и что считалось у них достойным, а что нет. И так, постепенно, я уже привык, что в любую свободную минуту надо бежать в библиотеку, а там уже нас знали. И как приятно было ощущать, что, сколько бы ни было у тебя свободного времени, тебе всегда есть чем занять его – и не только занять, как занимаешь его, скажем, когда просто шатаешься с ребятами по парку или по улицам, а занять, я бы сказал, осмысленно. Таким занятием, после которого узнаешь еще что-то. И с каждым днем все это складывается и складывается, как если бы ты строил дом и добавлял бы по десять кирпичей. Наверное, это сначала было бы незаметно, а потом, глядишь, – и стены уже стоят.
   Ну и конечно, тут было и другое. То, что у тебя есть какая-то тайна. Не знаю, как это объяснить, но это так. Надо, чтобы эта тайна была. Хотя, конечно, ничего таинственного в том, чтобы сидеть в библиотеке и читать, скажем, «Античную цивилизацию» или «Искусство древнего мира», – ничего, повторяю, таинственного в этом нет. И все же есть. И я думаю, что на сто процентов это было связано с Ленкой. Мы даже не говорили об этом никогда. Это получилось само собой – но в классе никто не знал, что мы так железно дружим, не говоря уже про другое. Даже Костя – и тот не знал сначала. Долгое время. Он-то говорит, что подозревал с самого начала, но это он просто придумывает, потому что с самого начала, то есть с Нового года, об этом не знал никто. Даже я сам. Клянусь.
   Это потому, что я такой болван. Это от темноты. Потому что на следующее утро, когда я проснулся и вспомнил, что было, я страшно испугался. Не оттого, что я ее, Ленку, поцеловал, а оттого, как это произошло. Вы понимаете? Одно дело, когда ты валяешь дурака, играешь там в разные пошлые игры вроде фантов или в «бутылочку», и совсем другое, когда ты с девочкой совсем один на один, и целуешь именно ее, и знаешь, что ты ей нравишься, и что если ты очень захочешь, то, может быть, тебе удастся поцеловать ее еще раз. Вот тут-то я испугался, потому что я слышал, что стоит только девчонке понять, что она тебе нравится, как ты пропал. Что она от тебя не отстанет. Будет смотреть на тебя как на свою собственность и демонстрировать это при каждом удобном случае, особенно при других. Клянусь, я этого не выношу. Я говорю это, потому что видел такое. Я имею в виду Наташку Степанову из нашей эрмитажной группы, я уже говорил о ней не раз. И тут самое время сказать о ней еще. Потому что после того как мы стали дружить с Леной, я многое понял. Понял, в частности, что все это время был, как последний дурак, влюблен в Наташку. Удивительного в этом нет ничего, я еще не встречал человека, который, увидев ее, не влюбился бы тут же. Все наши мальчишки по ней с ума сходили и наперебой предлагали ей свои услуги, готовы были сопровождать ее в любое место, куда б она ни захотела пойти. Но главное даже не это. Главное, что она знала это, я имею в виду, она знала, что ни один мальчишка не сможет ей отказать ни в чем. Она, я полагаю, просто не понимала, как может быть иначе, то есть как она может кому-нибудь нравиться не настолько, чтобы он, каждый из нас, не бросил тут же все свои дела, чтобы побыть с ней или проводить ее куда-нибудь – скажем, в Комарове, где у ее родителей была шикарная дача. Нет, я соврал бы, если бы вы поняли меня так, что она задавалась, я уже говорил об этом, но то, что она сознавала свою власть над всеми мальчишками – не только такими, как она сама, восьмиклассниками, но даже студентами, – вот это сознание действовало куда сильнее чего бы то ни было. Я думаю, это и погубило ее; вернее, в этом была причина того, что она в конце концов, как я уже говорил, сама влюбилась в Костю, и все потому, что он не заглядывал ей в глаза, не ждал, затаив дыхание, пригласит она его к себе в гости или на день рождения или еще как, а вел себя так, словно ее и вовсе не существовало на свете. Вернее, как если бы она ничем не отличалась от любой другой девочки и ее чары вовсе не действовали на него, Костю, так, как на любого из нас, – то есть как выстрел в упор.
   Оглядываясь, так сказать, на прошедшие времена, я теперь ясно вижу, как я был влюблен в Наташку. Мне и в голову не пришло бы не пойти с ней в театр из-за какого-то мотыля для каких-то аквариумных рыбок. Да я и не вспомнил бы о рыбках, будь то не просто гуппи там или вуалехвосты, а даже если бы они все до одной были золотыми рыбками из сказки. Мне, как я понимаю, хотелось ее видеть каждый день по сто пятьдесят часов в сутки. Я, как теперь понимаю, и на Невский потому так часто ездил, чтобы как бы случайно пройти лишний раз возле ее дома – не с надеждой даже встретить ее, а просто так. Вы меня понимаете? Вот почему я так испугался тогда, после новогоднего вечера – мне показалось, что теперь Ленка заберет надо мною власть и будет демонстрировать это на виду у всего класса. Нет, я совершенно не разбираюсь в людях. Я, наверное, порядочный мерзавец все-таки, потому что всегда, выходит, готов подумать о другом человеке всякую пакость, и как хорошо, когда ты думаешь о человеке что-то, а он оказывается в тысячу раз лучше. Стыдно при этом всегда совершенно жутко, а все-таки хорошо. И лишний раз я убедился в этом на примере с Ленкой. Потому что я долгое время наблюдал за ней, как она будет относиться ко мне после всего этого, и был все время настороже, чтобы дать ей отпор, как только она посягнет как-нибудь на мою свободу и независимость. Но дни проходили, а она вела себя как ни в чем не бывало. Словно ничего и не было между нами, и словно это не я поцеловал ее тогда у окна. Она вела себя, на мой взгляд, совершенно странно, так что мне в конце концов стало даже как-то обидно, но я решил проявить железную волю и не подходил к ней еще неделю – только посматривал на нее время от времени, но долгое время не мог поймать ее взгляд. А потом поймал. Как сейчас помню, это было на уроке литературы, когда мы проходили Лермонтова, его лирику. И вот наша литераторша все говорила и говорила о тоске, чувстве одиночества и так далее, а потом стала читать стихи, и в тот момент, когда она прочитала:
 
Пусть я кого-нибудь люблю:
Любовь не красит жизнь мою, –
 
   я вдруг посмотрел на Ленку, которая всегда сидит наискосок от меня, и в то же мгновение увидел, как ее ресницы поднялись и она посмотрела мне прямо в глаза, – это длилось даже меньше, чем мгновение, но клянусь, за это время я все понял. Прежде всего я понял, что я совершеннейший болван и таким был все это последнее время. А во-вторых… Ну, словом, это уже все неважно. Я только не могу себе простить, что не разговаривал с ней почти что месяц – вы понимаете? А ведь я мог проводить с ней целые вечера – и как вспомню об этом, так мне сразу худо. Потому что мне теперь трудно представить, как она уедет, я не могу этого вообразить, и знаю, конечно, что мы будем писать друг другу письма, да и вообще, конечно, что такое Кириши – это же здесь, под боком… Но месяца того, что я был полным идиотом, мне ужасно жаль.
   Ну, а потом уже мы все время были с нею вместе. И я скажу, если хотите знать, что дружить вот так с девчонкой очень даже славно. Я был просто уверен, что дружить можно только с ребятами, но это неверно. С девочками тоже можно, только в этом еще есть что-то другое, чего нет, когда дружишь с мальчиком. Я не хочу говорить сейчас про любовь, потому что я толком не знаю, что это такое. Но этого, как я убедился, и никто не знает; даже взрослые, и те, по-моему, немало путают в этом вопросе – по крайней мере, я смотрел во все словари и в энциклопедию, и даже в Брокгауза и Ефрона, где, по-моему, есть все, – и нигде не написано, что же это такое. Нигде. Не верите – проверьте сами.
   Но я даже сейчас не об этом. Я о том, как славно ходить с такой вот девочкой, как Ленка. Она понимает буквально все. Это даже удивительно. Сколько раз так бывало: я только додумаюсь до какой-нибудь мысли, только открываю рот, – а она говорит – «да» и продолжает с любого места, как если бы голова у меня была стеклянная и все, что я думаю, видно было бы снаружи, как в витрине.
   Первый раз я с этим столкнулся как раз на этих древнегреческих делах. Я помню, это было поздней весной, вернее даже в самом начале лета; мы засиделись в библиотеке до чертиков в глазах, и тут мне пришла в голову, как я понял, гениальная мысль – съездить с ней на Каменный остров. Я считаю, что это самое красивое место в Ленинграде. Знаете, о чем я говорю? О том канале, что идет вдоль Березовой аллеи, по левую сторону, если идти от Крестовки. Особенно там здорово вечером, когда в самом разгаре белые ночи, и все это место, кажется, появилось прямо из сказок Андерсена – странные такие дома с черепичными крышами, с маленькими вытянутыми окошками, похожими на бойницы древнего замка, – не хватает только сов, чтобы ухали, сидя на флюгерах, потому что там на каждом доме есть и флюгер – то в виде вымпела, то – петуха, а то – кораблик, как на Адмиралтействе, – дивная красота. Я хотел, чтобы для нее это все открылось сразу, одновременно и неожиданно, потому что я еще раньше узнал, что она никакого представления об этих местах не имеет вообще. И вот мы сели на сорок шестой автобус и доехали как раз до Второй Березовой аллеи – как вы поняли, это со стороны Кировского проспекта, так что и канал этот, и дома оставались невидимыми для нас справа, – а шли мы по направлению к Крестовке, как раз к тому островку, что напротив гребного клуба «Энергия», и вся хитрость заключалась в том, чтобы она, Ленка, ни о чем не догадывалась раньше времени. Вот потому-то я и повел ее сначала чуть левее, в парк, как бы уводя от этой самой Голландии, и тут я стал думать о том, что мы прочитали, отсидев очередную тысячу часов в библиотеке. Я подумал о том, что уже пора бы нам прийти к какому-то мнению об этом самом Гомере, понять хотя бы для нас самих, когда же он все-таки жил, и тут я раскрыл рот, чтобы заговорить об этом, как Ленка в ту же секунду говорит: