Посвящается: Джонни Брауну
   Джанет Хей
   Стэну Кейлтика
   Джону Маккартни
   Элен Маккартни
   Полу Рики
   Рози Савин
   Франку Саузи
   и, конечно же, Джону Бошу
 
   Нет празднества без жестокости…
Ницше, «Генеалогия морали», рассмотрение второе, глава 6

 

I. Дешевенькая порнушка

1. Афера № 18732

   Крокси, в кои-то веки взмокший от напряжения, а не от наркоты, борется с лестницей, волоча последнюю коробку с записями, а я плющусь себе на кровати, уставившись в депрессивном оцепенении на светло-желтые фанерные стены. Это — мой новый дом. Одна убогая комнатенка четырнадцать на двенадцать футов, еще — коридор, кухня и ванная. В комнате — встроенный шкаф без дверей, кровать и впритык места для стола и двух стульев. Мне здесь противно и гадко: тюрьма и то лучше. Я, блядь, лучше вернусь в Эдинбург и поменяюсь с Бегби: его камеру — на эту промозглую лачугу. Махнем не глядя.
   Я задыхаюсь — в этом замкнутом пространстве застарелая вонь табака от Крокси прямо бьет в ноздри. Я не курю уже три недели, но пассивно выкуриваю полторы пачки в день только из-за того, что этот кекс ошивается рядом.
   — От работы пить хочется, да, Саймон? Пойдешь в «Пе-пис» выпить? — говорит он, и его энтузиазм напоминает злорадство, рассчитанную издевку над Саймоном Дэвидом Уильямсоном, который сейчас переживает не лучшие времена.
   С одной стороны, это будет мудацкая дурость — заявиться в «Пепис», чтобы они все там фыркали: «Вернулся в Хакни, Саймон?», — но компания мне нужна. Посидеть — попиздеть. Выпустить пар. Да и Крокси не помешает проветриться. Пытаться бросить курить в его обществе — все равно что слезать с наркоты в компании упертых торчков.
   — Тебе повезло, что ты отхватил это место, — говорит Крокси, помогая мне разгрузить коробки. Повезло моей вздрюченной заднице. Я ложусь на кровать, и все здание трясется, когда поезд-экспресс на Ливерпуль-стрит проносится через станцию Хакни-Даунз, примерно в футе от окна моей кухни.
   Сидеть взаперти в моем состоянии — это даже хуже, чем выйти наружу, так что мы осторожно спускаемся по истертым ступенькам, ковер такой лысый, что идти по нему опасно — как по краю ледника. Снаружи падает мокрый снег и витает унылый дух послепраздничного похмелья, мы с Крокси шагаем к Кобыльей улице и Таун-Холлу. Крокси вдруг заявляет без малейшего оттенка иронии:
   — В Хакни оно по-любому лучше, чем в Айлингтоне. Айлингтон — это вообще уже полная жопа.
   Можно всю жизнь оставаться хипом-бродягой. Ему бы вебсайтами заниматься, дизайном — где-нибудь в Кларкенуэлле или Сохо, — а не тусовками и вечеринками в Хакни. Надо бы научить этого перца, что почем в этом мире, и даже не потому, что ему это как-то поможет в жизни, а просто чтобы не дать вот такой вот хуйне безнаказанно просочиться в культуру.
   — Нет, это шаг назад, — говорю я и дую на руки, мои пальцы розовые, как непроверенные свиные сосиски. — Для двадцатипятилетнего неформала Хакни — это самое то. Но для активного тридцатишестилетнего предпринимателя — я показываю на себя — это полный облом. Представь, ты знакомишься с классной телкой где-нибудь в баре в Сохо — и что, ты дашь ей адрес на Восьмой Восточной? Что ты ей ответишь, когда она спросит: «А где тут ближайшее метро?»
   — А поверху доберецца, — говорит он, показывая на железнодорожный мост под опухшим небом. Мимо проходит 38-й автобус, изрытая ядовитую копоть. Эти, блядь, мудаки из лондонского департамента транспорта плачутся в своих дорогих брошюрах про ущерб, наносимый частными автомобилями окружающей среде, загрязнение воздуха и все такое, а муниципальный транспорт типа воздуха не загрязняет.
   — Ни хуя это не правильно, — огрызаюсь я. — Дерьмо на лопате. Это место, наверное, будет последним в Северном Лондоне, куда проведут метро. Даже в блядском Бермондси и то есть метро, мать его. Они его могут пристроить к этому цирку уродскому, куда не пойдет ни один мудак, а здесь они его сделать не могут, это, блядь, точно.
   Узкое лицо Крокси подергивается в подобии улыбки, и он смотрит на меня своими большими, опустошенными глазами.
   — Ты у нас седня чегой-то не в настроении, да? — говорит он мне.
   И это правда. Так что я делаю то, что всегда: топлю свои печали в вине и говорю им всем в пабе — Берни, Моне, Билли, Кэнди, Стиви и Ди, — что Хакни — это просто на время, так что не думайте, будто я тут окопаюсь надолго. Нет, дорогие друзья. У меня свои планы. Большие планы. И кстати, я часто наведываюсь в туалет, но только чтобы принять вовнутрь, а не вылить наружу.
   Но даже когда я занюхиваюсь по самые пончикряки, я все равно сознаю горькую правду. Кокс мне наскучил, он наскучил всем нам. Мы — пресыщенные мудаки, толчемся в местах, которые ненавидим, в городе, который ненавидим, притворяемся, что мы — центр вселенной, уродуем себя говенной наркотой, чтобы избавиться от ощущения, что настоящая жизнь происходит где-то совсем в другом месте; мы прекрасно осознаем, что все, что мы делаем, — это просто подпитка нашей клинической паранойи и вечного непреходящего разочарования, и тем не менее нам не хватает запала остановиться. И я даже знаю почему. Потому что, как это ни прискорбно, вокруг нет ничего интересного, ради чего стоило бы остановиться. Тут расползается слух, что у Брини есть куча хорошего цзына, и, похоже, его уже начали потихоньку употреблять.
   Вдруг выясняется, что уже наступило завтра, и мы где-то на хате — сидим-раскуриваемся, и Стиви все говорит, сколько стоит все это купить, выглядит он больным и недовольным, потом появляются мятые бумажки, и запах нашатыря наполняет комнату. Когда же эта кошмарная трубка обжигает мне губы до волдырей, я ощущаю слабость и поражение, но тут мне вставляет, и я оказываюсь в другом углу комнаты: холодный, заледенелый, удовлетворенный и полный собой — несу совершеннейшую пургу и строю планы мирового господства.
   И вот я на улице. Я и не знал, что мы в Айлингтоне. Шатаюсь себе по округе и вдруг вижу девицу — она сражается с картой на Зеленой, пытается открыть ее, не снимая перчаток, — и реагирую низкопробным: «Потерялась, детка?» Меня пугает мой собственный голос: жалобный и чувствительный, весь пронизанный ожиданием, предвкушением и даже потерей. Я аж задохнулся от потрясения, тем более когда заметил у себя в руках лиловую детскую сумочку в форме жестянки для завтраков. Что за еб твою мать это было? Откуда она у меня, эта хрень? Как, черт возьми, я сюда попал? Где весь народ? Было несколько стонов, кто-то ушел, и я вышел прочь под холодный дождь, и сейчас…
   Девочка вся из себя напрягается, словно палка из плоти блэкпульского камня у меня в штанах, и шипит:
   — Отвали… я тебе не детка…
   — Ну извини, куколка, — кисло парирую я.
   — И не куколка тоже, — сообщает она.
   — Это как посмотреть, милая. Попробуй взглянуть на все это с моей точки зрения. — Я слышу свой голос как будто со стороны, словно это не я говорю, а кто-то другой, и я вижу себя ее глазами: вонючий и грязный пропойца с фиолетовой детской сумочкой. Но у меня есть работа, которую надо делать, и люди, с которыми надо встретиться, и даже чуток денег в банке, и одежда получше, чем этот заляпанный и вонючий тулуп, эта старая шерстяная шапка и драные перчатки, и что вообще за хуйня здесь творится, Саймон?
   — Отвали, идиот! — говорит она, отворачиваясь.
   — Я так понимаю, мы просто знакомимся не с той ноги. Ничего страшного, единственный путь — это путь вперед, правда?
   — Отъебись, — вопит она через плечо.
   Женщины… как иногда с ними сложно. Сплошной негатив. Иной раз я с ними теряюсь; и все потому, что я недостаточно знаю женщин. Я знал нескольких, но между нами всегда вставал мой распалившийся причиндал — между мной, ними и чем-то глубоким и важным.
   Я пытаюсь вспомнить последовательность событий, восстановить свой покоробленный, перегревшийся разум, как бы растягивая его и разбивая на фрагменты. До меня доходит, что я на самом деле был дома, что утром я совершенно подавленный вернулся в свое новое логово, втянул последний кокаин и улегся потеть и дрочить на газетную фотку Хиллари Клинтон в скафандре во время предвыборной гонки на пост мэра Нью-Йорка. Я толкал ей старую идею насчет того, что, мол, не обращай внимания на евреев, она была все еще очень красивой женщиной, и Моника даже в подметки ей не годилась. Пожалуй, Биллу надо бы показаться врачам — подлечить голову. Потом мы занялись любовью. Потом, когда Хиллари уже спала удовлетворенная, я пошел в соседнюю комнату, где меня ждала Моника. Лейт встретился с Беверли-Хиллз в утонченном и смачном постнаркотическом трахе. Потом я свел Хиллари с Моникой, чтобы они сделали это друг с другом, а я бы на них посмотрел. Сперва они заартачились, но, очевидно, я их все-таки уговорил. Я уселся на этот потертый стул, который мне притащил Крокси, расслабился и с удовольствием закурил гаванскую сигару… ну ладно: тонкую панетеллу.
   Полицейская машина воет на Верхней улице в поисках какого-нибудь тормознутого гражданина, чтобы его покалечить, а я, дрожа, возвращаюсь к реальности.
   Вкрадчивая, но подленькая природа воображения вгоняет меня в тоску, но это лишь потому, что у меня сейчас отходняк, и он заставляет эти дурацкие мысли — которым вообще-то положено быть краткими и мимолетными — задерживаться в голове, мешая работе и вынуждая возиться с ними. В результате чего у меня возникает стойкое отвращение к кокаину; тем более что в ближайшее время я все равно не смогу себе что-то такое позволить. Что совершенно не важно, когда ты под коксом.
   Я — на автопилоте, но постепенно начинаю осознавать, что направляюсь сейчас вниз от Энджел к Кингз-Кросс, по сути — символу отчаяния, если таковой вообще существует. Захожу к букмекерам на Пентонвилль-роуд — посмотреть, нет ли кого из знакомых, но никого там не узнаю. Оборот афер нынче высок, бдительный полис — повсюду вокруг. Кружат, как катера по болоту из нечистот, лишь разгоняя и перемещая дерьмо с места на место, но не вмешиваясь и уж тем более не уничтожая ядовитые отходы.
   Потом я вижу, как входит Таня, похоже, под герычем. Ее сморщенное лицо — пепельно-серое, но глаза зажигаются узнаванием.
   — Милый… — Она меня обнимает. У нее на буксире — какой-то тощий и худосочный парень, который, как до меня вдруг доходит, на самом деле девчонка. — Это Вэл, — говорит она с типичным носовым подвыванием лондонской джанки. — Сто лет тебя здесь не видела.
   Интересно, почему.
   — Ага, я снова в Хакни. Временно, так сказать. Слегка обкурился в эти выходные, — объясняю я, и тут появляется группа безбашенных дерганых ниггеров: возбужденных, поджарых, враждебных. Здесь вообще кто-нибудь делает ставки — или так, погулять пришли? Мне не нравится атмосфера, так что мы потихоньку уходим — эта странная, бледная телка Вэл и один из тех черных мудил еще успевают что-то язвительно бросить друг другу — и направляемся к станции Кингз-Кросс. Таня ноет что-то про сигареты, и, да, я пытаюсь остановиться, но ни фига, нужно, блядь, должен и все, и я ищу в карманах мелочь. Я покупаю какие-то сигареты и прикуриваю, спускаясь в метро. Жирный, опухший, цазойливый белый ублюдок в этой их новой пидорской голубой униформе геев-штурмовиков Лондонского Муниципального Транспорта велит мне выбросить сигарету. Он показывает на доску на стене, где приводятся всякие цифры: в частности, число людей, погибших при пожаре, который начался из-за окурка, брошенного каким-то мудилой.
   — Ты что, тупой? Тебя это что, не волнует?
   С кем, черт возьми, этот клоун пытается говорить?
   — Нет, меня ни хуя не волнует. — Мудак это заслужил. — Если уж ездишь, тогда будь готов рисковать, — рявкаю я.
   — Я потерял друга в том пожаре, ты, козел! — визжит разозленный олигофрен.
   — Он, наверное, был онанистом, если ты — его друг, — кричу я, но все же тушу сигарету, когда мы вместе с толпой спускаемся по эскалатору на перрон. Таня смеется, а эта Вэл просто в истерике, она как взбесилась.
   Мы едем на метро до Камдена, где обретается Берни.
   — Вам, девочки, лучше бы не шататься вокруг Кингз-Кросс, — улыбаюсь я, точно зная, почему они там шатаются, — и уж точно — не с блядскими ниггерами, — добавляю я. — Все, че им нада, — так это заполучить симпатичную белую птичку и стать ее сутенером.
   Детка Вэл улыбается, но Таня копает глубже.
   — Как ты можешь так говорить? Мы же к Берни идем. Он один из твоих самых лучших друзей, и он — черный.
   — Ну да. Но я же не про себя говорю, это, можно сказать, мои братья, мой народ. Почти все мои здешние друзья — черные. Я говорю о вас. Они же не собираются продавать меня. Хотя, будь уверена, Берни, старый прохиндей, непременно бы попытался, если бы знал, что ему это с рук сойдет.
   Крошка Вэл, мальчик-девочка, снова хихикает этак очаровательно, а Таня недовольно дуется.
   Мы поднимаемся в квартиру Берни, я на секунду забыл, в каком подъезде он живет, потому что мне необычно приходить сюда днем, при свете. Мы беспокоим одинокого бомжа, пьяного в стельку, который валяется в луже собственной мочи на лестничной площадке.
   — Доброе утро, — ору я ему бодрым голосом, и пьянчуга в ответ булькает что-то среднее между стоном и рыком.
   — Вам-то легко говорить, — саркастически замечаю я, и девочки улыбаются.
   Берни еще не ложился, только что сам вернулся от Стиви. Он напряжен, как стоячий член: черно-золотая масса цепей, зубов и перстней. Я чувствую запах нашатыря, и можно даже не сомневаться, что у него там на кухне уже раскурена трубочка, и он даст мне затянуться. Я делаю долгую, глубокую затяжку, его большие глаза горят воодушевлением, а его зажигалка поджигает крэк. Я задерживаю воздух в легких, и медленно выдыхаю, и чувствую это грязное, дымное жжение в груди и слабость в ногах, но я хватаюсь за край стола и наслаждаюсь холодным, пьянящим приходом. Я вижу каждую хлебную крошку, каждую каплю воды в алюминиевой раковине — вижу с болезненной четкостью, которая должна бы внушать отвращение, но не внушает, и меня бьет озноб, загоняет меня в самый холод. Берни времени не теряет, у него уже готова еще одна порция в старой грязной ложке, и он ссыпает пепел на фольгу и укладывает его нежно и бережно — как родитель укладывает младенца в кроватку. Я держу зажигалку наготове и поражаюсь рассчитанному неистовству его затяжек. Берни как-то рассказывал мне, что он тренировался задерживать дыхание под водой в ванне, чтобы увеличить объем легких. Я смотрю на ложку, на атрибут, и думаю с отстраненной тревогой, как сильно все это похоже на мои героиновые денечки. Ну и хуй с ним; теперь я старше и мудрее, и герыч есть герыч, а кокс есть кокс.
   Мы болтаем о всякой фигне, громко орем прямо в лицо друг другу, хотя сидим совсем рядом, и оба держимся за разделочный стол, как те два главных героя в «Стар Треке» на капитанском мостике, когда вражеский огонь сотрясает корабль.
   Берни долдонит о женщинах, о шлюхах, на которых растратил себя и которые сгубили жизнь бедному парню, и я — все о том же. Потом мы переходим на мудаков (мужской пол), которые нас наебали в течение жизни, и как они все в итоге получат свое. Мы с Берни дружно не любим одного парня по имени Клейтон, который раньше считался другом, а теперь заговнился вконец. Клейтон всегда служит нам выручательной темой для разговоров, если в беседе вдруг возникает пауза. Если бы не было вот таких неприятелей, их пришлось бы придумать, чтобы добавить в жизнь чуточку драматизма, чуточку стройности, чуточку смысла.
   — Он с каждым днем все притыреннее, — говорит Берни, и в его голосе звучит странная, псевдоискренняя озабоченность, — все малахольнее, день ото дня, — повторяет он, стуча себя по лбу.
   — Да… а эта Кармел… он все еще с ней спит? — интересуюсь я. Всегда хотел ей заправить.
   — Не, парень, ее давно уже нет, свалила обратно к себе в Ноттингем или другую какую задницу… — Он говорит, растягивая слова, в этой манере, что пришла в Северный Лондон с Ямайки с остановкой в Бруклине. Потом он скалится и говорит: — Вот такой ты, шотландец, видишь на улице новую девочку, и тебе сразу все надо знать, что она тут делает, кто ее парень. Даже когда у тебя есть хорошая жена, ребенок и деньги. Ты не в состоянии остановиться.
   — Это просто забота об интересах общества. Я стараюсь поддерживать интерес в общине, и только. — Я улыбаюсь и заглядываю в соседнюю комнату, где девушки сидят на кушетке.
   — Община… — Берни смеется и повторяет: — Это хорошо, поддерживать интерес в общине…
   И он снова заводит о том же.
   — Продолжай в том же духе — шатайся в мире без границ, — фыркаю я, направляясь в соседнюю комнату.
   Вхожу туда и замечаю, что Таня активно начесывает свои руки сквозь кофточку, очевидно, у нее начинается ломка, и как будто посредством некоей таинственной связи мой собственный глаз начинает подергиваться. Я люблю секс как средство очищения организма от токсинов, но мне не нравится фачиться с наркоманками, потому что они не шевелятся. Просто лежат, как бревно. Хуй знает, что это за птичка такая — девочка-мальчик по имени Вэл, — но я хватаю ее за руку и волоку в туалет.
   — Ты че делаишь? — говорит она, не выказывая ни согласия, ни сопротивления.
   — Хочу, чтобы ты мне отсосала, — говорю я, подмигивая, и она смотрит на меня без страха, а потом слегка улыбается. Я вижу, что ей очень хочется мне угодить. Есть такой вот тип девушек — совершенно ущербный тип, — которые из кожи вон лезут, лишь бы угодить мужикам, но ни фига у них не выходит. Ее роль в театре жизни: лицо, с готовностью подставленное под кулак какого-нибудь ебанутого урода.
   Короче, мы входим, я быстро вытаскиваю из штанов свою штуку, и хреновина сразу встает. Вэл стоит на коленях, я прижимаю ее сальную голову к своему паху, и она сосет, и это как… на самом деле, ничего особенного. Все нормально, но меня бесит, когда она поднимает на меня свои глазки-бусинки, чтобы убедиться, и вправду ли мне это нравится, а я не знаю, нравится мне или нет… Больше всего я жалею, что не захватил сюда свое пиво.
   Я смотрю вниз на ее серый череп, на эти гадкие глазки, взгляд которых порхает по мне, и особенно — на здоровенные зубы, торчащие в деснах, они скошены чуть назад из-за злоупотребления наркотой, плохого питания и явного пренебрсжения к элементарной личной гигиене. Я себя чувствую Брюсом Кэмпбеллом в «Зловещих мертвецах-3: Армия тьмы» — в том эпизоде, где его пытается зажевать Смертушка Дедит. Брюс бы просто растер в порошок эту хрупкую черепушку, а мне приходится вынимать и бежать, пока меня не переполнило искушение сделать то же самое и пока эти гнилые зубки не разорвали в клочки мой опадающий член.
   Я слышу, как открывается входная дверь, и, к моему несказанному ужасу, один из голосов вновь прибывших принадлежит, без сомнения, Крокси, он вернулся для следующего тура. А может, и Брини тоже. Я думаю о своем пиве, и меня вовсе не радует мысль, что какой-то ублюдок может просто так мимоходом схватить мой стакан и отпить из него. Для них это вообще ничего не значит, но для меня, в данный конкретный момент, это — всё. И если это действительно Крокси, тогда мое пиво успешно ушло, если я не спасу его прямо сейчас. Я отпихиваю эту Вэл и прорываюсь на выход, запихивая член в штаны и застегиваясь на ходу.
   Оно еще цело. Кайф уже прошел, и у меня опять резкая кокаиновая недостаточность. Я валюсь на кушетку. Это действительно Крокси, выглядит он каким-то заебанным, а Брини вполне даже свеженький, но удивленный, как это он пропустил сборище; и они принесли еще пива. Странно, но это меня не радует. И даже больше того: теперь то вожделенное пиво, которым я так дорожил, кажется тепловатым, выдохшимся и совершенно безвкусным.
   Но есть еще!
   Так что выпито еще пива, мимоходом настряпано рисковых дел; опять появляется кокс, Крокси набивает трубку из старой бутылки из-под лимонада, чтобы отблагодарить Берни за хлопоты, и очень скоро нам снова вставляет. Крошка Вэл возвращается в комнату, спотыкаясь, как беженка, которую только что выкинули из лагеря. Впрочем, «как» тут излишне. Она подает знаки Тане, та поднимается, и они уходят, не говоря ни слова.
   Я потихоньку соображаю, что спор между Берни и Брини становится слишком жарким. У нас кончился нашатырь, и, чтобы сготовить еще, приходится переходить на питьевую соду, а это требует большой сноровки, и Брини колеблет Берни мозги, что тот зазря переводит ценный продукт.
   — Хуйня у тебя получается, вот что, — говорит он. У него во рту не хватает половины зубов, а те, которые есть, тоже почти все сломаны, и цвет у них малоприятственный — желтый с черным.
   Берни что-то ему отвечает, а я думаю про себя, что мне еще завтра работать, и надо бы малость поспать. Я направляюсь по коридору к выходу, открываю дверь и вдруг слышу крики и звук бьющегося стекла, который ни с чем не перепутаешь. Я собираюсь вернуться, но решаю, что мое присутствие лишь осложнит и без того малоприятную ситуацию. В общем, выскальзываю из квартиры и закрываю за собой дверь, отсекая вопли и угрозы. Выхожу из подъезда и иду вдоль по улице.
   По возвращении в гадючник в Хакни, который я должен теперь называть своим домом, я весь в поту, весь дрожу и проклинаю собственную тупость и слабость, а Большой Восточный от Ливерпуль-стрит до Норвича опять сотрясает дом.

2. «…в том, что к ним прилагается…»

   Колин сползает с кровати. Встает у эркера и на фоне окна обретает форму темного силуэта. Мой взгляд натыкается на его обвисший член. Он выглядит почти виновато, пойманный в треугольнике лунного света, когда открывает шторы.
   — Мне этого не понять. — Он поворачивается ко мне, и я замечаю его защитную усмешку приговоренного к казни висельника, а свет из окна заливает серебром его тугие кудряшки. В лунном свете очень отчетливо видны мешки у него под глазами и уродливый кусок плоти, свисающий под подбородком.
   О Колине: посредственный ебарь среднего возраста на фоне снижения половой доблести при уменьшении общественного и интеллектуального интереса. Пора с ним завязывать. Да, пора.
   Я потягиваюсь в кровати, ноги слегка замерзли, и переворачиваюсь на бок, чтобы прогнать последний спазм разочарования. Отворачиваюсь от него и подтягиваю колени к груди.
   — Я знаю, это звучит банально, но такого со мной действительно никогда раньше не было. Это как… в этом году мне дали лишних четыре часа групповых семинарских занятий и два часа лекций. Вчера я всю ночь не спал, проверял тетради. Миранда действует мне на нервы, а у детей такие запросы… кошмар… у меня нету времени, чтобы побыть собой. Нету времени, чтобы побыть Колином Эддисоном. А кого это волнует? Кому есть дело до Колина Эддисона?
   Я слушаю эти слезливые причитания по безвременно ушедшим эрекциям, но слышу их как-то смутно — меня клонит в сон.
   — Никки? Ты меня слушаешь?
   — М-м-м…
   — Я вот что думаю — нам надо как-то стабилизировать наши отношения. И это не сиюминутное решение. Мы с Мирандой — у нас с ней уже ничего не будет. Пройденный, можно сказать, этап. Да, я знаю, что ты сейчас скажешь, и да, у меня были другие девушки, другие студентки, конечно, были. — Он позволяет себе нотку самодовольства в голосе. Мужское эго может казаться непрочным и хрупким, но, по моему скромному опыту, на восстановление пошатнувшегося самомнения у них уходит не так много времени. — Но это были подростки, совсем еще девочки, и я так… развлекался. А ты более зрелая, тебе двадцать пять, у нас не такая большая разница в возрасте, и с тобой все по-другому. Это не просто так… я имею в виду, это настоящие отношения, Никки, и я хочу, чтобы они были, ну… настоящими. Ты понимаешь, о чем я? Никки? Никки!
   Стало быть, я удостоилась чести вступить в стройные ряды студенток-шлюшек Колина Эддисона, и надо думать, мне должно льстить, что мой статус подняли до уровня любовницы bona fide [1]. Но почему-то оно мне не льстит.
   — Никки!
   — Ну что-о? — издаю я протяжный стон, переворачиваясь, сажусь на постели и откидываю волосы с лица. — Ты о чем? Если уж ты не можешь трахнуть меня как следует, по крайней мере дай мне поспать. Мне завтра с утра — на занятия, а вечером — на работу в эту блядскую сауну.
   Колин садится на край кровати. Сидит — медленно дышит. Я смотрю на его плечи, которые ходят вверх-вниз, и он кажется мне больным, раненым зверем во тьме, неуверенным — нападать ему или бить отбой.
   — Мне не нравится, что ты там работаешь, — заявляет он тоном раздраженного собственника, который в последнее время стал у него появляться все чаще и чаще.
   Но сейчас мое время. Недели споров и ссор в конце концов накопили критическую массу, и то, что происходит сейчас, — это последняя капля, переполнившая чашу, и самое время сказать: а не пошел бы ты, милый, на хуй.
   — А может, на данный момент эта сауна — мой единственный шанс хорошо потрахаться, — объясняю я невозмутимо.
   Холодная тишина и Колин, который вдруг замер, красноречивее всяких слов говорят, что я попала в самую точку. Потом он вдруг срывается с места и бросается, такой весь порывистый и напряженный, к креслу, где лежит его одежда. Начинает поспешно одеваться. В темноте он задел что-то ногой, ножку стула или, может, край кровати, слышится звук удара, и тут же — кошачье шипение: «Черт». Он действительно очень торопится, потому что обычно он сперва принимает душ, для Миранды, но в этот раз никаких секреций не пролилось, так что душ вроде как и без надобности. По крайней мере у него хватает достоинства не включать свет, за что я ему благодарна. Когда он натягивает джинсы, я любуюсь его задницей, может быть, в последний раз. Импотенция — это плохо, верность — это ужасно, но вместе они просто невыносимы. Мысль о том, чтобы сделаться нянькой для этого старого дурака, — омерзительна. Задницы, впрочем, жаль; я буду по ней скучать. Мне всегда нравилось, если у мужика хорошие крепкие ягодицы.