Виктор Улин
Der Kamerad

   Моему камраду Эдуарду Сырчину, понимающего меня не с полуслова, а вовсе без слов.


   1.
   «Мы попали в артиллерийскую вилку: самый страшный удар времени пришелся именно по нам.»
(Виктор Улин. «Хрустальная сосна»)


   2.
   «– Ты кто? Человек?
   – Что вы, Сэр… я просто дерьмо на палочке.»
(«Пятый элемент»)


   3.
   «Конечно, сорок восемь лет еще не ахти какая старость.»
(Энн Ветемаа. «Усталость»)


   4.
   «– Во что же ты веришь?
   – В то, что с каждым днем становится хуже.»
(Эрих Мария Ремарк. «Тени в раю»)

I

   Небо было желтым, как латунь, и еще не закопчено дымом.
   Впрочем, особого дыма тут не наблюдалось; вероятно бензин в Турции все-таки был не таким дрянным, как в России.
   Да и машины оставались в лучшем состоянии. Впрочем, машинам здесь вообще жилось не пример легче: они не имели необходимости переживать зиму, их не мучили солью на дорогах, их даже не гноили бесконечные дожди…
   Наверное, то же самое можно было сказать и о людях.
   И все-таки небо над городом…
   Оно, конечно, не походило на латунь.
   Да и вообще не было желтым.
* * *
   Желтым оно станет вечером. Когда я, еще совершенно трезвый после дневного сна и вечернего купания, буду подниматься на ужин – в ресторан на пятом этаже.
   Будучи человеком по натуре военным, приду, как всегда, ровно в восемнадцать тридцать. Как указано на большом красивом расписании, что висит на первом этаже около выхода из ресепшн. Но турки, как обычно, не успеют по расписанию.
   Что-то у них застопорится – и к моменту открытия ресторана они еще будут поспешно раскладывать приборы по столам и возиться с кондиционером, который почему-то всегда включался ненадолго, только в начале ужина. А ближе к концу атмосфера в зале разогревалась до уровня парной, и почти все, с недоеденными тарелками, старались выбраться наружу, на площадку в торце фасада, едва там освобождались места.
   Но я к тому времени бывал уже пьян… Нет, конечно, по-настоящему пьяным я не бывал тут практически никогда – просто во мне к тому моменту плескались уже два или даже три двухсотграммовых стакана бренди, градус внутри сильно поднимался, и я становился невосприимчивым к внешней температуре.
   Так вот, когда вечером, ровно в восемнадцать часов тридцать минут восточноевропейского времени… То есть в двадцать один тридцать моего города, оставшегося отсюда за две тысячи километров… города который я изо всех сил старался вычеркнуть из мыслей на эти четырнадцать дней…
   Ровно в восемнадцать часов тридцать минут восточноевропейского времени я поднимусь к ресторану. Пренебрегая лифтом, преодолею пять этажей по довольно опасной из-за скользкого характера винтовой лестнице со мраморными ступенями, среди которых не находилось двух равных ни по высоте, ни по ширины. Поднимусь, шагая свободной походкой, с прямой спиной и устремленным вперед нагловатым взглядом… Напевая тихонько какой-нибудь немецкий марш… Именно напевая вполголоса, поскольку насвистывать я не умею…
   Поднимусь, прямой и подтянутый, как штандартенфюрер СС, в черных шортах и черной, как ночь, футболке, на веранду шестого этажа. Да, шестого по нашим меркам, поскольку у турок согласно западной традиции первый считался нулевым. Взгляну безразлично на столь же голодных соотечественников. Сидящих за круглым столом под круглой ротондой в римском стиле, увенчанной довольно красивым куполом с летящей Нике на вершине и грудастыми, как Валькирии, кариатидами, поддерживающими карниз.
   Небрежно, но приветливо скажу:
   – Abend!..– в ответ на поклон турка, который раскладывает салфетки с вилками, и вскину правую руку, изображая нечто среднее между «все ОК» и элементарным «Хайль»…
   И после этого подойду к западному краю балюстрады. Который смотрит на улицу, вьющуюся вдоль моря и тающую между нависшими справа горами материка и поднявшимся слева высоким гористым островом, на котором находятся остатки турецкой крепости и очень дорогие, насколько я слышал, виллы для отдыхающих. Увижу солнце, которое падает в эту расселину ярко красным ломтем, уже обрезанное снизу темной полосой туч, всегда висящих над морем у горизонта. Правда, не здесь; где-нибудь над Кипром или еще дальше.
   И вот тогда, в этот довольно короткий момент: как-то раз я заметил, что за время, которое требуется мне, чтобы подняться со своего первого – то есть второго – этажа в ресторан, солнце успевает погрузиться в тучи ровно наполовину – в этот момент небо, меняющееся столь же быстро, будет именно желтым, как латунь.
   Сияющим, блестящим, словно отполированным пастой ГОИ, зеленой окисью хрома, применяемой в точном приборостроении…
   И блеском своим напомнит латунь авиационной детали…
* * *
   А сейчас небо было обычным, каким и подобает быть небу Средиземноморского побережья. Голубым, чуть более светлым, нежели более темное море. И затянутым по краям полупрозрачными облаками. И вообще полным утренней дымки, которая обволакивала окружающие предметы.
   Горы, по которым карабкался вверх курортный город. И остров турецкой крепости, казавшийся на первый взгляд очень близким. Хотя я еще в первый день визуально определил, что даже по прямой до него как минимум двадцать километров.
   И солнце, поднявшееся за моей спиной, еще не жарило, а ласкало своими нежными, как девичья рука, лучами.
   Я глянул на часы. До восьми оставалось пятнадцать минут. Я пришел раньше обычного.
   Да, я всегда приходил сюда рано, являясь на завтрак так же по-военному, как на обед и ужин. Сегодня турки не мешкали с открытием. Поэтому и я спустился к морю рано.
   Пляж, заставленный выровненными в линейку, как койки в казарме, еще не растащенными в разные стороны лежаками, был безлюден.
   Я сидел на прохладном пластике, еще без матраса, и бездумно смотрел вдаль. Где море казалось ровным и гладким, как застывшее стекло. Хотя у берега – как всегда в этих местах – шумел довольно высокий накат, время от времени бросая брызги белой пены.
   – …Morgen!
   Я поднял голову.
   Надо мной стоял турок в белой футболке. С пластмассовой метлой, мешком для мусора и еще каким-то приспособлением. Пляжный уборщик Шариф, который по утрам устранял следы, оставленные любителями ночного бдения.
   Пляжных турков здесь имелось два. Шариф говорил по-немецки. Второй, Хабибулло появлялся позже. И с ним мне приходилось общаться по-английски: он был совсем молоденьким парнишкой и немецкого не знал.
   – Морген, Шариф-бей, – кивнул я.
   Турок был симпатичным. И кроме того, хорошо ко мне относился.
   Выдавая пляжные зонтики: а они именно выдавались в руки, поскольку наш отель был четырехзвездным и не имел закрытого пляжа – он всегда выбирал лучший из отдельной кучки. А другим русским, я видел это точно, старался подсунуть сломанный.
   – Wie geht's? – следуя вежливым европейским традициям, закончил приветствие Шариф.
   Как я поживаю…
   Я зачем-то взглянул на часы.
   И отметил дату.
   Двадцать второго июля две тысячи седьмого года.
   – Gut, – ответил я.

II

   22 июля 2007 года…
   Я откинулся на лежак. Лучи утреннего, совсем еще бледного солнца падали на мои руки, живот и ноги, вытянутые к морю.
   Все-таки странное это чувство – день рождения. Даже если он тебе в общем безразличен. Сорок восемь лет… Было время, когда мне казалось, что уже после двадцати я буду старым… Потом тридцать лет виделись рубежом. А сорок вставали, как выщербленная бетонная стена для расстрела. Или как край свежевырытой могилы.
   Но вот сегодня мне исполнилось сорок восемь.
   Край пройден – значит, я уже лечу в эту могилу… Бездонную, как пропасть жизни.
   Если б сейчас под руками нашелся лист бумаги, я бы отметил даты моей жизни.
   Начертил бы столбик.
   Или, еще лучше – график. По оси X отложил годы, а по оси Y – жизнь. То есть ее успех.
   Точнее, ощущение счастья, которое должно составлять смысл жизни любого человека. Будь он хоть пляжным турком, хоть президентом шестой… Нет, наверное, теперь всего лишь седьмой или даже восьмой части света.
   И тут же подумал, что мне не хватило бы обычного листа формата А4. Падение моей жизни было столь глубоким, что ось X пришлось бы сдвигать на верхний край. А ось Y сжалась бы так, что годы бы полностью слились. Стоило чертить в логарифмическом масштабе. Но я напрочь забыл, что это такое. Помню лишь – этот масштаб позволяет сжимать и растягивать оси, чтобы график оказался удобочитаемым…
   Да и черт с ним, с этим логарифмическим масштабом. Тем более, бумаги нет.
   И ручки тоже.
   А главное – нет желания травмировать себя не несущими удовольствия воспоминаниями.
   «Сир, в минувшем сражении наша артиллерия не стреляла по десяти причинам. Во-первых, кончились снаряды…»
   В отеле, конечно, есть и ручка и бумага… Однако в номер я поднимусь только к обеду. Слегка пьяный от стакана бренди, принятого после купания. И день рождения мне будет уже совершенно безразличен. В моей жизни случались гораздо большие неприятности.
   Но сейчас я был трезв.
   И мысль о проклятом дне рождения сверлила голову. Точно хотела добавить к перманентному состоянию еще более яркий черный свет.
* * *
   1959. Я родился. То есть, конечно, помнить этого я не могу. Но я знаю свою точку отсчета. Которую можно оценить по-всякому. 1959 – 14 лет от Победы над Германией. Или 6 от смерти Сталина. 3 года после одиозного ХХ съезда КПСС, развенчавшего культ Вождя. Съезда, делегатом которого был мой дед по маме, партийный работник. Давший все лучшее, если оно у меня есть. И до конца жизни тайно вспоминавший Сталина… с которым, ему кажется, довелось однажды говорить по ВЧ. То есть по высокочастотной связи – некоему подобию скремблированной линии для защиты от прослушивания врагом. 1959… 2 года до полета в космос, казавшегося простым людям переворотом, обещавшим черт знает какие – и не сбывшиеся даже в малой доле – перемены к абстрактно лучшему. 7 лет до… А можно сказать и так. 1959 – год смерти моего отца, который попал под трамвай, спеша в роддом, где лежали мама и я, 4 дней от роду. Ужасно и чудовищно. И мелодраматично, если бы было литературным вымыслом. Но еще более ужасно, что вымыслом это не было, а так в самом подстроила судьба. По сути, сменив одну жизнь другой. Хотя теперь ясно, что лучше бы я не рождался, лучше бы отец никуда не спешил и остался жив. И дожил бы до сегодняшнего дня. Ему исполнилось бы… Семьдесят семь лет. Он вполне бы мог дожить. По рассказам, отец был очень хорошим, добрым и веселым человеком. Замечательным – несмотря на то, что успел проработать всего четыре года… замечательным хирургом. Любил свою профессию и она любила его. И останься он жив, люди получили бы неизмеримо больше пользы, нежели им дал я, сменивший его на пути к Голгофе. Ведь всю жизнь борясь с жизнью, я не сделал счастливым ни одного человека. И потому, если бы… Но ничего уже нельзя исправить. Меня, кстати, назвали в честь отца, даже еще не похоронив его. Евгений Евгеньевич Воронов… Звучит. Много позже я узнал, что такая «квадратность» – то есть одинаковые имя и отчество – есть печать проклятия, омрачающая судьбу. Будучи полнейшим атеистом – следовательно, страшно суеверным человеком – я поверил в это сразу. Посмотрев на свою жизнь и оценив ее объективно. Наверное, мне стоило сменить имя, едва это представилось возможным. И все сложилось бы иначе. Но теперь уже поздно. Хотя сейчас можно поменять имя, отчество, фамилию, цвет кожи – если найдутся деньги – и даже пол. И все равно это уже ничем не поможет в моем нынешнем состоянии.
   1961. Тот самый полет в космос. Когда я рассказывал друзьям – в недавнем прошлом у меня еще были друзья, которым можно было что-то рассказать о себе… Когда я рассказывал, надо мной смеялись и никто не верил. 12 апреля 1961 года мой возраст составлял… один год и восемь с половиной месяцев. И считается, что помнить я не могу ничего. А я помню, назло им всем помню, как шел по улице… Точнее, бежал впереди деда, который со мной гулял. А встречные показывали на меня пальцами и повторяли одно слово: «космонавт»!!! Позже мама показывала фотографию; она часто меня фотографировала в те годы, еще не потеряв полностью ощущение жизни. На старой, но четкой ФЭДовской черно-белой карточке я иду в сером – мама говорила, на самом деле серебристом – комбинезоне. И мое круглое, улыбчивое лицо действительно чем-то напоминало Юрия Гагарина… Сейчас я напоминаю… Нет, лучше не буду говорить, кого. А фотография до сих пор лежит где-то в коробках, которые я забрал по минимуму, расставаясь навсегда с квартирой своего детства.
   1966. Я пошел в школу. Многие вспоминают соответствующий период своей жизни с придыханием и слезой на выдохе. Сейчас это модно, об этом день и ночь пилят по ТВ и в Интернете. «Школьные годы чудесные, мать вашу за ноги с песнею…» Да, впрочем, и раньше случалось подобное. Например, моя мама, эвакуированная из Ленинграда, в 1943 году познакомилась со своей подругой. С тетей Люсей, как я называл и называю ее всю жизнь – она считалась мне второй мамой, а сейчас осталась единственной. Так вот моя мама дружила с тетей Люсей пятьдесят восемь лет, до своей смерти. И не просто дружила. Они не могли жить друг без друга, перезванивались каждый день, каждую неделю ходили в гости или просто погулять. Мне трудно приложить подобную дружбу к себе. Лично я после школы не оставил никаких связей. Все десять лет меня уважали, но не любили: я был круглым отличником, учился в заочных физико-математических школах, изучал английский язык – на котором сейчас говорю, пишу и думаю практически так же, как на русском – и готовился к будущему. Вместо того, чтобы пить в подворотнях портвейн и щупать на танцах подрастающие груди одноклассниц. То есть делать то, что является атрибутом возраста. Через много лет бывший школьный товарищ, с которым мы восемь лет просидели за одной партой, подделал документы с моей подписью и взыскал с меня по суду 400 тысяч рублей. Которые пришлось отдавать, продав джип, заняв денег где только можно и так далее… После того случая одно воспоминание о школе вызывает желание разбомбить ее до основания, не оставив камня на камне. И мне глубоко плевать, что сама школа ни в чем не виновата.
   1976. В этот год я поступил в Ленинградский институт авиационного приборостроения. Мама страстно желала, чтобы я стал математиком – как она – или хотя бы физиком. А я с детства мечтал о профессии летчика, и если бы не некоторые проблемы с далеко не атлетическим здоровьем, я, возможно, переломил бы ее волю. Выбор института авиационной специальности означал компромисс. Хотя уже потом я понял, что выпускник этого института столь же далек от реальной авиации, как задница от Луны.
   1981. Я получил звание техник-лейтенанта после военной кафедры и в числе многих сокурсников был призван на двухгодичную службу. Это казалось катастрофой. Хотя в то время в стране на самом деле произошла катастрофа: началась Афганская война. Но она не воспринималась нами, двадцатилетними, как неправедное дело; мы оставались глупы и наивны, словно едва прозревшие котята. Особенно если учесть, что я с детства был комсомольским лидером, причем не по карьерным соображениям, а по глубокому убеждению. Катастрофой моя служба казалась потому, что на кафедре меня собирались оставить в аспирантуре, и мама мечтала, как я останусь, напишу диссертацию, вернусь в свой город и стану доцентом в местном авиационном институте. Мама всю жизнь работала именно там, в те годы должность доцента давала деньги и уверенность, и она заранее распланировала это для меня, своего сироты-сына. И кто знал, что жизнь повернется иначе… На кафедре говорили, что два года перерыва не страшны, обещали взять меня по возвращении из армии, и так далее. Но мама страшно боялась, что меня заберут в Афганистан. Ведь авиация работала и там. На ее счастье – по случайности, связанной с моей военно-учетной специальностью – меня определили в техническую службу самолетов такого типа, какие в Афганистане не применялись. Я обслуживал стратегические бомбардировщики, основу ядерной мощи, страшное наступательное оружие – своего рода символ агрессии тогдашнего могучего СССР. Недаром машина, при которой я работал, по НАТОвскому коду шла как “Bear-H”. То есть русский медведь седьмой модификации. Хотя выбор имени определялся первой буквой: все бомбардировщики всех стран в НАТО носили имя, начинающееся с буквы «В» по причине английского слова “bomber”. Наши «медведи» базировались далеко от Афганистана и выполняли другие боевые задачи. И аспирантура с диссертацией тоже никуда не ушли. Но теперь со всей трезвостью закатного сознания я понимаю, что те два года в авиации – на заре молодости, во встречном потоке надежд – были лучшими в моей жизни. Хотя порой кажется – еще лучше было бы, если б меня определили на штурмовики и отправили в Афганистан. И сейчас обо мне напоминала бы лишь валяющаяся где-то пара коробочек с боевыми орденами. По крайней мере, я был бы избавлен от дальнейших мучений под названием «жизнь».
   1983. Моя первая женщина. Которую я познал уже в аспирантуре. Да, так получилось: в институте девушек училось мало, а парней красивее и привлекательнее меня – хоть отбавляй… Все-таки стоит сказать, на кого я похож сейчас. Когда перед отпуском в моей жизни произошла очередная катастрофа и я отрешенно сидел в своем кабинете, без стука ввалился сисадмин, который только что забрал из ремонта служебный фотоаппарат и, не спрашивая разрешения, сделал пробный снимок. Стоило мне взглянуть на дисплей, как сразу возник образ Кальтенбруннера, причем за 2 минуты до исполнения приговора… Впрочем, я отвлекся от воспоминаний. В институте у меня ни с кем ничего не вышло. В армии я тем более не страдал от избытка женщин. К тому же пагубное семейное воспитание вдолбило в голову химеру о том, что раннее познание мира вредно, что начинать надо уже готовым к реальной семейной жизни и кучу всякой подобной чепухи. В общем, я потерял девственность в 24 года. Это страшно поздно и по современным, и по биологическим меркам. Сейчас я уверен: случись событие раньше, я бы сформировался иным человеком и по-иному смотрел на жизнь. Но все-таки мне повезло. Моя первая, бывшая лет на двадцать старше, ввела меня в мужской мир с максимально возможной аккуратностью, и придала ускорение, восхищаясь моими достоинствами, в которые я на какое-то время даже верил.
   1985. Начало конца той жизни, к которой я стремился. Лысый демагог, нанесший Советскому Союзу удар, которого не смог нанести Гитлер.
   1986. Возвращение в родной город. Кандидатом наук, всего на два года позже в сравнении с мамиными планами. Первый брак. Авиационный институт, который – стоит вспомнить честно – принял меня с распростертыми объятиями.
   Дальше все пошло так быстро и стремительно под откос, что я уже не могу точно расставить события по датам.
   Развал СССР.
   Ухудшение жизни во всех отношениях, потеря интереса к работе и перспектив к продолжению.
   Попытки устроиться в различные коммерческие структуры – недостаточно активные и не увенчавшиеся успехом, поскольку я, как дурак, пытался применить свои авиационно-технические знания, которые были на хрен никому не нужны.
   По ходу дела родились дети… Я не могу сейчас даже вспомнить годы их рождения. К тому времени моя первая семья разваливалась, как СССР, и дети, планированные в любви, родились нежеланными. Мы не общаемся ни с ними, ни с первой женой больше десяти лет.
   Этот кусок жизни оторвался от меня, и он мне полностью чужд.
   1991. Иллюзия освобождения. Государственный переворот. Надежда на крепкую власть, себя не оправдавшая. Оперетка под звуки «Лебединого озера», после которого кубанский пидор стал еще сильнее.
   1993. Второй брак, Точнее, встреча с моей второй, нынешней женой. Обещавшая поначалу совершенно иную, счастливую и солнечную жизнь.
   1994. Кровь, кровь, кровь… Льющаяся по телеканалам в прямом и повторном эфирах. Нация косоглазых выблядков – племя дикарей, которые до 30-х годов прошлого века не умели подтирать себе задницу, а большую нужду справляли, не снимая штанов, через специальный разрез – на чьей территории оказался мой родной русский город, объявила себя субъектом Российской Федерации. Отныне и до скончания века я, русский, буду ощущать себя здесь как еврей в III Рейхе. То есть каждый день благодарить бога – в которого не верю – что еще имею работу и живу на свободе, а не в концлагере…
   1995. Я миллионер. В том смысле, что получаемая зарплата исчисляется в миллионах рублей. Инфляция, ежедневно убивающая несколько тысяч пенсионеров по всей бывшей Советской стране. И одновременно приносящая несколько миллионов долларов какому-нибудь олигарху из местных… Впрочем, слова «олигарх» мы тогда еще не знали.
   1996. Круговорот лжи и предательства. Окончательная продажа всех нас в рабство двум-трем главным ворам, прибравшим к рукам все, что было создано мною и поколением моих родителей – рабство хуже средневекового, разве что без клейма на лбу. Политики сменялись, как карты в руках шулера. Нас много лет обманывали, и мы верили тому. Верили даже такие зрелые люди, как я. Мы помнили поздние, гнилые времена застоя, сейчас нас манили свежим воздухом. Нам хотелось ринуться в поход против лжи, эгоизма, алчности, душевной косности – против всего, что вынудило нас пройти через большую часть своей жизни. Но что же из всего этого получилось? Все распадалось, пропитывалось фальшью и забывалось. А если ты не умел забывать, то тебе оставались только бессилие, отчаяние, равнодушие и водка. Ушло в прошлое время великих человеческих и даже чисто мужских мечтаний. Эпоха титанов сменилась эрой вонючих хорьков. Торжествовали дельцы. Продажность. Нищета.
   1997. Августовский кризис, обогативший несколько Кремлевских недоносков и разоривший 90 % простых людей.
   1999. Третья стадия рака, поставленная маме. Мы с нею жили не очень дружно все годы после моего возвращения домой. Как любой женщине, ей не нравилась ни первая, ни вторая мои жены. Но ее болезнь подкосила меня самого. Словно связь между нами носила физический характер. Помню, отвезя ее в онкологический диспансер – при помощи моей второй жены, медика, нашедшей пути к лучшему врачу – я вернулся домой и полночи проплакал, сидя в пустой темной комнате. Жена веселилась на дне рождения молодого сопливого овшивка, ее сослуживца, который впоследствии – или уже тогда… – сделался ее любовником.
   2001. Смерть мамы, освобождение от гнета ее неприятия моей жизни. И одновременно ощущение полного, стопроцентного сиротства на этой земле. Своего одиночества, неприкаянности и никому ненужности.
   2002. Мой партнер по бизнесу, с которым мы вложили деньги в магазин автозапчастей, обманул меня, отказавшись от договоренностей, прекратив выплату доли и угрожая меня убить. Я под следствием, куда попал тоже из-за него, переложившего на меня обязательства перед третьими лицами. Только благодаря быстро найденным доказательствам мне удалось возбудить уголовное дело против него, а самому избежать суда, статьи и тюрьмы. Потом еще три года я преследовал его, прячущегося под защитой милиции. Потом посадил в тюрьму по той же статье, по которой хотели посадить меня. Он сидит и сейчас; через пару лет должен выйти. Но моих денег, конечно, не вернет.
   2004… Хватит, пожалуй. Дальше пошла уже сплошная свистопляска. Выбитый из колеи оборотом жизни, я бросался то туда, то сюда. Неудача в совместном бизнесе лишила меня смелости открыть свое дело; впрочем на это прежде всего требовались деньги. А так получилось, что у меня не осталось вообще ничего, как нет и сейчас. Я устраивался в различные фирмы и уходил оттуда, не проработав года, поскольку не получал ожидаемого. Или не мог удовлетворить требованиям начальства. Или… Или просто благодаря своей черной карме. Этого уже не хочется вспоминать.
   Свой прошлый день рождения я отмечал… Нет, это слово неверно. Я давно уже не отмечаю дни рождения. У меня нет причин радоваться датам; это удел успешных людей. А я неуспешен.
   Я не могу назвать себя неудачником, ведь я еще жив и даже смог поехать на недешевый курорт.
   Но я никогда не был доволен жизнью, потому что знал: я не занимаю того места, какое мог бы занять. И никогда не получу за себя ту цену, которой достоин.
   Так чему радоваться? тут скорее скорбеть о том, что годы идут, а результата нет.
   Свой прошлый день рождения я встретил безработным. Нынешний в общем тоже.
   Хотя и в Турции, в официальном отпуске.
   Я посмотрел на часы.
   Еще раз удостоверился в сегодняшней дате.
   До возвращению в Россию оставалось почти десять дней.
   Конец был близок, но это был еще не конец.
   По большому счету, я должен был быть не так уж и недоволен жизнью. У меня имелись две руки, две ноги, два глаза и так далее.
   Но думать о будущем наедине с собой не оставалось сил. А так получилось, что в последнее время я остался наедине, хоть внешне все казалось иначе.
   Будущее смотрело на меня своими мертвыми глазами из мрака и пыталось схватить за горло. Но для таких случаев существовала водка.
   В России, конечно.
   В Турции я пил только бренди.

III

   «Гут»…
   Со стороны, конечно, гут.
   Да и черт со всем этим. В наше время человек должен хранить маску благополучия. Иначе его просто сметут и затопчут. Все, сверху донизу – и даже добрый турок Шариф перестанет выдавать мне лучшие зонтики.