руманическийгерой, как и вы. Ибо вы, Дон Мигель, мой создатель, тоже не что иное, как руманическоесущество, и руманическиесущества все ваши читатели, как и я, как Аугусто Перес, ваша жертва.
   – Жертва? — воскликнул я.
   – Да, жертва! Придумали меня, чтобы затем убить! Вы тоже умрете! Тот, кто выдумывает, выдуман сам, а кто выдуман, тот умрет. Вы умрете, дон Мигель! Умрете вы и все, кто обо мне думает. Раз так — умрете все!
   Такой мощный порыв страсти к жизни, жажды бессмертия обессилил несчастного Аугусто.
   Я подтолкнул его к выходу, и он понуро повиновался, В дверях он вдруг ощупал себя, как будто уже сомневался в своем существовании. И я смахнул набежавшую слезу.

XXXII

   Той же ночью Аугусто покинул Саламанку, где произошла наша встреча. Он уезжал со смертным приговором в сердце и был убежден, что, даже если он попытается покончить с собой, это ему не удастся. Бедняга, вспоминая о приговоре, старался оттянуть возвращение домой, но некое таинственное влечение, внутренний импульс подгоняли его туда. Путешествие было печальным. В поезде он буквально считал минуты: одна, две, три, четыре… Все его несчастья, весь печальный сон о любви к Эухении и к Росарио, вся трагикомическая история с неудавшимся браком стерлись в его памяти или, вернее, растворились в тумане. Вряд ли он ощущал поверхность скамьи, на которой сидел, вряд ли он чувствовал тяжесть собственного тела. «Быть может, я и вправду не существую? — говорил он себе. — Быть может, этот человек прав, и я действительно всего лишь плод его фантазии, чистый вымысел?»
   Такой печальной и горестной была его жизнь в последнее время, но еще печальней, еще горше была мысль, что все это был лишь сон, и сон не его, а мой. Небытие казалось ему страшнее, чем горе. Видеть самому во сне, будто живешь, — куда ни шло, но чтобы это был сон другого!..
   «А почему я не должен существовать? — говорил он себе. — Почему? Предположим, этот человек действительно меня выдумал, увидел меня во сне, вообразил меня; но разве я теперь не живу в воображении других людей, тех, кто читает рассказ о моей жизни? И если я живу в сознании многих, быть может, реально то, что думают многие, а не один? И раз уж я возник на страницах книги, где изложен рассказ о моей выдуманной жизни, или в мозгу тех, кто ее читает — в вашем мозгу, если вы читаете сейчас эту книгу, — почему бы мне не существовать, подобно вечной и вечно страдающей душе? Почему?» Бедняга не мог даже отдохнуть. Пробегали перед его взором кастильские степи, дубравы, сосновые леса; он созерцал заснеженные вершины горных цепей, и, глядя назад, поворачивая голову, он видел во мгле образы своих спутников и спутниц в жизни и чувствовал, как притягивает его смерть.
   Он подъехал к дому, позвонил, и вышедшая ему навстречу Лидувина побледнела, увидев его.
   – Что случилось, Лидувина, чего ты испугалась?
   – Господи Иисусе! Сеньорите, да вы похожи больше на мертвеца, чем на живого! У вас такое лицо, будто вы с того света.
   – С того света я пришел, Лидувина, и туда уйду, Я не живой и не мертвый.
   – Да вы с ума сошли? Доминго! Доминго!
   – Не надо звать его, Лидувина. Я не сумасшедший, нет! Я повторяю тебе, я не мертвый, хотя скоро умру, и не живой.
   – Что вы говорите?
   – Что я не существую, не существую; я только выдумка. Как герой романа…
   – Ба! Книжные штучки! Примите что-нибудь подкрепляющее, ложитесь, хорошенько укройтесь и не думайте об этих бреднях.
   – Отвечай мне, Лидувина, ты веришь, что я существую?
   – Бросьте эти умствования, сеньорите, поужинайте— и в кровать! А завтра наступит новый день!
   «Я мыслю — следовательно, существую, — проговорил про себя Аугусто и добавил: — Все, что мыслит, существует, и все, что существует, мыслит. Да, все существующее мыслит. Я существую— следовательно, мыслю».
   Неожиданно у него пропал аппетит, только по привычке и уступая настояниям верных слуг он попросил два яйца всмятку, самую легкую еду, и больше ничего. Но когда он начал есть, у него появился необычайный голод — ел бы и ел без конца. Он попросил еще пару яиц, а потом — бифштекс.
   – Вот давно бы так, —приговаривала Лидувина. — Ешьте побольше, у вас, наверное, просто слабость. Кто не ест, умирает.
   – Кто ест — тоже, Лидувина, — грустно заметил Аугусто.
   – Да, но не от голода.
   – Какая разница, умереть от голода или от другой напасти?
   Потом он подумал: «Но нет, нет! Я не могу умереть; умереть может тот, кто живет, кто существует, а я, раз меня нет, умереть не могу — я бессмертен! Нет лучшего бессмертия, чем то, которое дано нерожденному и несуществующему вроде меня. Выдуманное существо — эта идея, a идея всегда бессмертна».
   – Я бессмертен! Я бессмертен! — воскликнул Аугусто.
   – Что вы сказали? — спохватилась Лидувина.
   – Чтоб ты мне принесла сейчас же… что-нибудь такое… Ветчины, холодных закусок, foie gras ( Паштет (фр.).), все, что найдется… У меня волчий аппетит!
   – Вот теперь вы мне нравитесь, сеньорито. Ешьте, ешьте, ведь у кого аппетит — тот здоров, а кто здоров, тот и жив!
   – Но я, Лидувина, вовсе не живу!
   – Что вы говорите?
   – Конечно, я не живу. Мы, бессмертные, не живем, и я не живу, но переживу всех. Я — идея, идея!
   Он принялся за ветчину и паштет. «Но если я ем, — говорил он себе, — как же я не живу? Ем — следо вательно, существую! Нет никакого сомнения. Edo ergo sum. Откуда у меня такой зверский аппетит?» И тогда он вспомнил, что, судя по книгам, приговоренные к смерти накануне казни очень много едят. «Вот этого, — думал он, — я никогда не мог понять. Другое, о чем рассказал Ренан в «Аббатисе Жуарре», это мне понятно. У парочки, приговоренной к смерти, пробуждается инстинкт продолжения рода. Но есть?.. Хотя да, это тело защищает себя. Душа, узнав про предстоящую смерть, чувствует грусть или возбуждение; но тело, если только оно здоровое, ощущает бешеный аппетит. Потому что тело тожа предчувствует близость смерти. Да, мое тело защищает себя. Я жру ненасытно, потом умру!»
   – Лидувина, подай мне сыр, и вермишель, и… фрукты.
   – Мне кажется, это чересчур, это уж слишком много Вам будет плохо, сеньорито.
   – Разве ты не говорила: кто ест — будет жить?
   – Да, но не так, как вы сейчас едите. Вы ведь знаете, сеньорито, пословицу: «Больше людей погибло от ужина, чем вылечил Авиценна».
   – Меня ужин убить не может.
   – Почему?
   – Потому что я не живу, меня нет; ведь я тебе это уже говорил.
   Лидувина пошла за своим мужем и сказала ему!
   – Доминго, мне кажется, сеньорито сошел с ума. Он говорит странные вещи, все из книг, будто он не существует… Бог знает что!
   – Что с вами, сеньорито? — спросил его Доминго, входя в столовую. — Что с вами?
   – Ох, Доминго! — отвечал Аугусто замогильным голосом. — Не могу с собой справиться, мне страшно ложиться в постель!
   – Ну так не ложитесь.
   – Нет, я должен лечь, я не держусь на ногах.
   – Я думаю, вам следует после ужина погулять. Вы слишком много съели.
   Аугусто попытался встать на ноги.
   – Ты видишь, Доминго, ты видишь? Я не могу стоять на ногах.
   – Еще бы, вы так набили себе желудок.
   – Наоборот, с балластом больше устойчивости. Дело в том, что я не существую. Послушай, сейчас, во время ужина, мне казалось, будто вся еда через мой рот проваливается в бездонную трубу. Кто ест, тот живет — Лидувина права; но кто ест так, как только что поел я, ест с отчаяния, тот не существует. Меня нет…
   – Да полно, бросьте вы эти глупости; выпейте кофе, потом—рюмочку, чтобы вся пища хорошенько улеглась, и пойдем гулять. Я вам составлю компанию.
   – Нет, нет, я не могу стоять. Ты же видишь?
   – И вправду.
   – Иди, я обопрусь на тебя. Я хочу, чтобы ты сегодня спал в моей комнате, положим для тебя матрас, ты будешь прислушиваться.
   – Лучше будет, сеньорито, мне не спать, а посидеть возле вас в кресле.
   – Нет, нет, я хочу, чтоб ты лег и заснул; я хочу чувствовать твой сон, слышать твой храп, так будет лучше.
   – Как вам угодно.
   – Еще вот что, принеси мне листок бумаги. Я напишу телеграмму, ты пошлешь ее по адресу, как только я умру.
   – Да что вы, сеньорито!
   – Делай как сказано!
   Доминго повиновался. Он принес бумагу, чернила, и Аугусто написал:
 
   Саламанка. Унамуно.
   Все вышло по-вашему. Я умер.
 
    Аугусто Перес
 
   – Как только я умру, пошлешь это, понял?
   – Как вам угодно, —отвечал слуга, чтобы больше не спорить с хозяином.
   Они вместе пошли в спальню. Несчастный Аугусто, раздеваясь, так дрожал, что не мог справиться с одеждой.
   – Раздень меня! — сказал он Доминго.
   – Да что с вами такое, сеньорито? Вы как будто с дьяволом повидались! Побелели и стали холодным, как снег. Может, позвать доктора?
   – Нет, нет, бесполезно.
   – Мы нагреем вам постель.
   – Зачем? Не надо! И раздень меня совсем, донага, пусть я останусь таким, каким меня родила мать, каким я родился… Если я родился!
   – Не говорите так, сеньорито!
   – Теперь уложи меня, уложи в постель, я уже не в силах двигаться.
   Бедный Доминго, сам перепуганный, уложил хозяина.
   – А теперь, Доминго, прочти-ка мне на ухо, только медленно, «Отче наш», «Пресвятую Богородицу» и «Спаси, Господи». Так, так, не спеши, не спеши… — И после того, как он мысленно повторил все молитвы: — Послушай, возьми-ка сейчас мою правую руку, мне кажется, она чужая, как будто я ее потерял… и помоги мне перекреститься. Так, так. Эта рука, должно быть, уже отмерла… Посмотри, пульс еще есть? Теперь оставь меня, оставь, посмотрим, смогу ли я поспать немного; только укрой меня, укрой… хорошенько…
   – Да, лучше вам заснуть, — сказал Доминго, подтягивая одеяло. — Поспите, и все пройдет.
   – Да, посплю, все пройдет. Ведь я в своей жизни только спал и видел сны. Было ли что-нибудь еще, кроме тумана?
   – Ладно, ладно, оставьте эти разговоры. Все это книжные штучки, как говорит моя Лидувина.
   – Книжные штучки… книжные штучки… А что не книжное, Доминго? Разве до книг в том или ином виде, до рассказов, слов, мыслей что-нибудь было? Разве останется что-нибудь после исчезновения мысли? Книжные штучки! А кто не книжный? Ты знаешь дона Мигеля де Унамуно, Доминго?
   – Да, читал о нем в газетах. Говорят, он довольно странный господин, изрекает истины, но всегда некстати.
   – Но ты знаком с ним?
   – Я? А зачем мне?
   – Так вот, Унамуно — это тоже книжная штучка. Все мы таковы. И он тоже умрет, да, умрет тоже, хотя того не желает… умрет! И это будет моя месть. Он не позволяет мне жить? Так пусть же умрет, умрет, умрет!
   – Ладно уж, оставьте в покое этого господина, пусть себе умирает, когда Бог того захочет, а вы спите!
   – Спать… спать… видеть сны… Умереть… заснуть… спать… и видеть сны, быть может! Я мыслю — следовательно, существую; я существую — следовательно, мыслю… Я не существую, нет! Меня нет… Мамочка! Эухения… Росарио… Унамуно… — И он заснул.
   Через некоторое время Аугусто приподнялся с постели; бледный, задыхающийся, вглядываясь в темноту широко раскрытыми, испуганными глазами, он вскрикнул: «Эухения! Эухения!» Доминго бросился к нему. Голова бессильно упала на грудь, и Аугусто умер.
   Приехал врач и, вообразив, будто пациент еще жив, собирался пустить ему кровь, ставить горчичники, но вскоре сам убедился в печальной истине.
   – Это сердечный приступ, — сказал врач.
   – Нет, сеньор, —отвечал Доминго, — все случилось от несварения. Он поужинал чересчур обильно, как никогда, совершенно для него необычно, будто собирался…
   – Собирался наверстать все, что ему уже не съесть в будущем, не так ли? Быть может, сердцем он предугадал свою смерть.
   – А я, — сказала Лидувина, — думаю, причина в голове. Он и вправду поужинал за троих, но как будто не понимал, что делает, и нес всякие глупости.
   – Какие глупости? — спросил врач.
   – Что он не существует и еще всякое…
   – Глупости? — процедил врач сквозь зубы, словно говоря с собой. — Кто знает что-либо о своем существовании? Человек меньше всего знает, существует он или нет. Ведь каждый существует только для других. Потом громче добавил:
   – Сердце, желудок и голова образуют вместе одно целое.
   – Ara, они образуют тело, — сказал Доминго.
   – А тело и есть одно целое.
   – Без сомнения!
   – И единство это гораздо важнее, чем вы думаете.
   – А вы, сеньор, знаете, что именно я думаю?
   – И это верно, теперь я вижу, что вы вовсе не дурак,
   – Я себя за такого не считаю, сеньор доктор, и вообще я не понимаю тех людей, которые любого встречного считают за идиота, пока не поймут, что все наоборот.
   – Как я уже говорил, — продолжал врач, — желудок производит соки, из которых образуется кровь; сердце снабжает кровью голову и желудок, чтобы они могли работать, а голова управляет работой сердца и желудка, А поэтому могу сказать, что сеньор Аугусто умер от слабости всех трех органов, в синтезе — всего тела,
   – А я считаю, — вмешалась Лидувина, — что нашему сеньорите втемяшилось в голову умереть, ну и, конечно, кто захочет умереть, тот в конце концов и помрет.
   – Естественно! — сказал врач. — Когда человек не верит в свою смерть, то, даже если он в агонии, ему иногда удается спастись. Но если у него нет никаких сомнений в том, что он умрет, тогда все потеряно.
   – Смерть нашего сеньорито — это чистое самоубийство, и все. Поставил-таки на своем!
   – Наверное, были неприятности…
   – И какие! Очень серьезные! Женщины!
   – Понятно, понятно! Теперь остается только приготовиться к похоронам.
   Доминго зарыдал.

XXXIII

   После того как пришла телеграмма с известием о смерти несчастного Аугусто и я узнал все обстоятельства его кончины, я серьезно задумался. Хорошо ли было с моей стороны говорить ему в тот вечер, когда он приехал обсудить со мной идею самоубийства, такие жестокие слова? Я даже пожалел, что убил его, Я подумал, что прав был Аугусто и следовало позволить ему поступить по-своему, покончить самоубийством. Потом мне пришла в голову мысль воскресить его.
   – Да, — сказал я, — надо его воскресить, и пусть делает что хочет, пусть кончает с собой, раз уж такова его воля.
   Решив воскресить Аугусто, я заснул.
   Чуть только сон коснулся меня, Аугусто сам явился ко мне, белый, как облако, и весь как бы освещенный заходящим солнцем. Он пристально посмотрел на меня и сказал:
   – Я снова здесь.
   – Зачем пришел?
   – Попрощаться с вами, дон Мигель, попрощаться до встречи в вечности и приказать — да, приказать вам, а не умолять, — чтоб вы написали руман о моих похождениях.
   – Он уже написан.
   – Я знаю, все уже написано. И еще я пришел сказать вам, что идея воскресить меня, с тем чтобы я сам лишил себя жизни, это ерунда; более того, это невозможно.
   – Невозможно? — спросил я, конечно, во сне.
   – Да! В тот вечер, когда мы беседовали у вас в кабинете — помните? — вы тогда не спали и не грезили^ а бодрствовали, и я вам объяснил тогда, что мы, вымышленные, на ваш взгляд, существа, обладаем своей собственной логикой, и если те, кто нас придумывает, будут с нами делать все, что пожелают, ничего хорошего не выйдет. Припоминаете?
   – Припоминаю.
   – И теперь, я уверен, что, хотя вы самый настоящий испанец, у вас нет никаких желаний, не правда ли, дон Мигель?
   – Да, сейчас у меня нет никаких желаний.
   – Кто спит и видит сны, тот ничего не желает. И вы, и ваши соотечественники спите и видите сны; вам снится, будто у вас есть желания, а на самом деле никаких желаний у вас нет.
   –· Скажи спасибо, что я сплю, — заявил я, — а то бы я…
   – Неважно. А насчет вашей идеи воскресить меня Должен сказать— это неосуществимо; вы не можете этого сделать, даже если хотите или вам снится, что вы хотите.
   – Но, дорогой…
   – Да, да, вымышленное существо, как и человека из плоти и крови — то, что вы называете человеком из плоти и крови, а не из выдуманной плоти и выдуманной крови, — можно породить и можно его убить. Но раз уж вы его убили, то воскресить нельзя, нельзя! Создать человека из плоти и крови, обычного смертного, который дышит воздухом, — это легко, очень легко, слишком легко, к сожалению. Убить человека из плоти и крови, обычного смертного, который дышит воздухом, тоже легко, очень легко, слишком легко, к сожалению… но воскресить его — невозможно!
   – Действительно, — сказал я ему, — это невозможно.
   – Ну, так то же самое, — отвечал он, — то же самое и с нами, теми, кого вы называете вымышленными существами; легко дать нам жизнь, быть может, даже слишком легко, и совсем легко лишить нас жизни, наверное, чересчур легко; но воскресить нас? Дудки! Еще никому не удавалось по-настоящему воскресить вымышленное существо, если оно по-настоящему умерло. Как по-вашему, можно воскресить Дон Кихота? — спросил он.
   – Невозможно, — отвечал я.
   – Ну так все мы, вымышленные существа, находимся в том же положении.
   – А если я снова увижу тебя во сне?
   – Два раза нельзя увидеть один сон. Тот, кто вам приснится и покажется мною, на самом деле будет другой человек. А теперь, теперь, дорогой дон Мигель, когда вы спите и грезите, когда вы сами признаете, что спите и грезите, признаете, что я— сон, и я признаю, что я — сон, теперь я повторю столь возмутившие вас слова: глядите, дорогой дон Мигель, как бы вам не стать вымышленным персонажем, не существующим в действительности ни живым, ни мертвым; как бы вам не оказаться только предлогом, для того чтобы моя история и другие подобные истории пошли гулять по свету. А то потом, когда вы совсем умрете, мы унесем с собой вашу душу. Нет, нет, не волнуйтесь! Хотя вы сните и видите сны, вы еще живы. А теперь — прощайте!
   И он растворился в черном тумане.
   Потом мне привиделось, будто я умираю, и в тот миг, когда мне снилось, что я испускаю последний вздох, я проснулся с некоторым стеснением в груди.
   Такова история Аугусто Переса.

НАДГРОБНОЕ СЛОВО ВМЕСТО ЭПИЛОГА

   По обычаю, в конце романа, после того как герой, или протагонист, умирает или женится, полагается рассказать о судьбе остальных персонажей. Мы не собираемся следовать этому обычаю и не станем сообщать, что случилось потом с Эухенией и Маурисио, с Росарио, с Лидувиной и Доминго, с доном Фермином и доньей Эрмелиндой, с Виктором и его супругой и со всеми другими людьми, которые предстали перед нами вместе с Аугусто; мы даже не расскажем, что подумали они и почувствовали в связи с его необычной смертью. За одним исключением— и оно коснется того, кто глубже и искренней всех горевал о смерти Аугусто, — речь идет о его собаке Орфее.
   Орфей, тот на самом деле осиротел. Когда, вспрыгнув на постель, он понюхал своего мертвого хозяина, когда он учуял смерть своего хозяина, собачью душу окутал густой черный туман. Орфею уже приходилось встречаться со смертью, он нюхал и видел мертвых собак и кошек, сам убивал иногда крыс, слышал запах мертвых людей, но своего хозяина он считал бессмертным. Ибо хозяин был для него почти Богом. И, увидев теперь его смерть, пес почувствовал, что в душе его пошатнулись самые основы веры в жизнь и представлений о мире. Страшное отчаяние наполнило собачью грудь.
   Свернувшись у ног покойного хозяина, пес думал так: «Бедный хозяин! Несчастный мой хозяин! Он умер, умер! Все умирают, все, все, все умирают! Когда все вокруг меня умирают, это хуже, чем если бы я умер для всех. Бедный мой хозяин! Несчастный хозяин! То, что лежит здесь, белое и холодное, уже слегка пахнущее гниением, мясом, которое съедят, это уже не мой хозяин. Нет, нет, это не он. Куда же ушел мой хозяин? Где сейчас тот, кто ласкал меня и говорил со мной? Какое странное животное человек! Никогда не вникнет в то, что перед ним. Он ласкает нас, а мы не знаем—почему, и ласкает не тогда, когда мы сами больше всего к нему ластимся; когда же мы больше всего ему покоряемся, он нас либо отталкивает, либо наказывает. И никак не поймешь, чего же он хочет, да и знает ли он это сам. Всегда кажется, он думает не о том, о чем думает, и смотрит не туда, куда смотрит. Как будто для него существует другой мир. Ну и, естественно, если есть другой мир, то нет этого.
   Кроме того, он лает, или говорит, очень сложно. Мы скулим, а чтобы подражать ему, учимся говорить, но даже после этого не можем его понять. Мы его понимаем только тогда, когда он сам скулит. Когда человек скулит, кричит или угрожает, мы, остальные животные, очень хорошо его понимаем. Еще бы, ведь тогда он не погружен в свой другой мир!.. Но лает он на свой манер, он говорит, и это помогает ему выдумывать вещи, которых нет, и не замечать того, что есть. Стоит ему дать какой-то вещи имя, он уже ее не видит, он только слышит ее имя или видит его написанным. Язык помогает ему лгать, выдумывать то, чего нет, и запутывать самого себя. И все для него — только предлог, чтобы поговорить с другими или с самим собой. Он даже нас, собак, заразил своей болезнью.
   Нет сомнения, человек— больное животное. Он болен всегда! Лишь во сне, кажется, он становится чуть здоровей, и то не всегда: иной раз даже во сне разговаривает. И нас этим тоже заразил! Он заразил нас столькими болезнями!
   Кроме того, он нас оскорбляет! Цинизмом, то есть собачизмом или псивостью, он называет наглость и бесстыдство, он — это животное лицемерное по преимуществу. Речь превратила его в лицемера. Если уж бесстыдство называть цинизмом, то лицемерие стоило бы назвать антропизмом. Он и нас хотел превратить в лицемеров, нас, собак, сделать комиками и шутами! А ведь мы не были укрощены и приручены человеком, как бык или лошадь, мы объединились с ним добровольно, к обоюдной выгоде, чтобы вместе охотиться. Мы находили для него добычу, он убивал ее и отдавал нам нашу часть. Вот так, в общественном договоре, родилось наше содружество. А он отплатил нам, развращая нас и оскорбляя! Захотел сделать нас шутами, обезьянами, учеными собаками. Учеными собаками называют тех, которые обучены разыгрывать штуки; для этого собак одевают и обучают ходить неподобным образом — на задних лапах, стоймя!
   Ученые собаки! И это у людей называется ученостью? кривляться и ходить на двух ногах.
   Ну и, естественно, собака, которая ходит на двух ногах, бесстыдно и цинически показывает всем свою срамоту! Так было и с человеком, когда он встал на ноги и превратился в прямоходящее млекопитающее; он тут же почувствовал стыд и моральную потребность прикрыть свою срамоту. И потому написано в его Библии, слышал я, что первый человек, то есть первый вставший на две ноги, ощутил стыд и не смог предстать нагим перед своим Богом. Тогда они изобрели одежду, чтобы прикрыть свои половые признаки. Но потом стали одеваться одинаково и мужчины, и женщины, и они уже не могли различить, где кто, какого кто пола, и отсюда тысячи человеческих гадостей, которые люди называют канальством или цинизмом. Люди сами развратили собак, это они сделали нас канальями и циниками, что и есть лицемерие в среде собак. Ибо цинизм в собаке — это лицемерие, так же как лицемерие в человеке — это цинизм. Мы заразили друг друга.
   Сначала люди одевались одинаково, и мужчины, и женщины; но из-за путаницы им пришлось изобрести различия в мужской и женской одежде. Штаны — это прямое последствие того, что человек встал на ноги.
   Что за странное животное человек! Он всегда отсутствует там, где ему следует находиться, то есть там, где находится его тело; речь ему служит для лжи, и еще он носит одежду!
   Бедный хозяин! Скоро его зароют в особом, предназначенном для этого месте. Люди сохраняют или прячут своих мертвецов, не позволяя собакам и воронам сожрать их! А потом остается только то, что остается от всякого животного начиная с человека, — горстка костей. Они сохраняют своих мертвецов! Животное, которое говорит, одевается и сохраняет мертвецов! Несчастный человек!
   Бедный мой хозяин, бедняга! Он был человеком, да-да, он был всего лишь человеком! Но он был моим хозяином! И скольким, сам того не подозревая, скольким он мне обязан! Очень многим! Сколь многому я научил его тем, что молчал или лизал его, пока он говорил, говорил, говорил… «Поймешь ли ты меня?»— спрашивал он. Да, я его понимал, все понимал, пока он, говоря с собой, говорил со мной, все говорил, говорил, говорил… Говоря со мной, а на самом деле с собой, он говорил с собакой, сидевшей внутри него самого. Я не давал уснуть его цинизму. Собачью жизнь он вел, одно слово, собачью! И преподлые собаки, или, лучше сказать, преподлые люди, те двое, что проделали с ним такую штуку! Мужскую подлость с ним проделал Маурисио, женскую — Эухения! Бедный мой хозяин!
   И вот теперь он здесь, белый и холодный, неподвижный и одетый, и уже ничего не говорит ни другим, ни себе. Тебе уже нечего сказать Орфею. И Орфею нечего сказать тебе своим молчанием.
   Бедный мой хозяин! Что с ним теперь будет? Куда денется то, что в нем говорило и мечтало? Быть может, вознесется ввысь, в чистый мир высочайших сфер, где все окрашено только в чистые цвета, как видел это Платон, прозванный среди людей божественным; он вознесется под самую оболочку мира, откуда падают к нам драгоценные камни, где обитают только чистые и очищенные люди, они пьют воздух и вдыхают эфир. Еще там живут чистые собаки, псы святого Губерта, покровителя охотников, пес святого Доминика де Гусмана, у которого факел в зубах, и пес святого Posa, o котором говорил один проповедник, указывая на его изображение: «Здесь перед вами святой Рох с его собачкой и всем прочим!» Там, в чистом платоническом мире, мире, воплощенных идей, находится истинная собака, собака поистине циническая. И там сейчас мой хозяин!