– Ребятки, а где тут у вас отдел кадров? – дружелюбно поинтересовался я, задрав голову.
   И тут же об этом пожалел: оставив пальму, работяги как по команде обернулись в мою сторону, а кадка, влекомая силой своей немалой тяжести, с опасным скрипом начала клониться вниз, в направлении моей макушки. В последний момент она застыла в шатком равновесии, и то только потому, что пальма уперлась стволом в перила.
   – А вы откуда будете? – подозрительно прищурившись, поинтересовался один из грузчиков, рукавом отирая пот со лба. Выражение лица у него было такое, что, казалось, не удовлетвори его мой ответ, он без колебаний спустит кадку мне на голову.
   – Да не бойтесь, не из налоговой! – попробовал я отшутиться, на всякий случай отходя в сторону. – Мне бы кадровика или директора.
   – Вы по объявлению? Насчет работы? – поинтересовался второй работяга, одышливый толстяк с двойным подбородком и в круглых очочках. В его голосе слышалась скрытая надежда, будто он предполагал, что я немедленно приступлю к исполнению обязанностей, причем прямо с того, что подхвачу у него кадку.
   – В некотором смысле, – туманно ответил я.
   – Тогда вам худрук нужен. Идите до конца по коридору, слева будет дверь в зал, он там репетирует.
   Отправляясь в указанном направлении, я снова ощутил в груди, как сказал бы Прокопчик, некоторую трепетность: ожидание увидеть деловито занятых своим ремеслом, но совершенно голых людей заранее вселяло определенную неловкость.
   Но выяснилось, я как-то не совсем адекватно представлял себе сущность художественной эротики: голых в зале не оказалось.
   Строго говоря, не оказалось и зала – в обычном смысле, подразумевающем предназначенное для зрителей отдельное от сцены пространство. Не было и самой сцены. Только освещенный в настоящий момент бьющими с потолка софитами круг, за которым угадывались в полутьме раскиданные там и сям зрительские кресла.
   В круге света находились двое – высокий костлявый мужчина и пухлая коренастая женщина. Он был в потертой толстовке, из-под которой виднелись затянутые в тесное трико длинные худые ноги. На ней, как на вешалке, висел линялый сарафан, настолько свободный, что под ним даже не угадывалась грудь. Абсолютно ничего эротического в этой парочке не имелось. Они вели между собой диалог на повышенных тонах. Остановившись в дверях, я прислушался и с недоумением осознал, что текст мне смутно знаком.
   – Я вас любил, как сорок тысяч братьев любить не могут! – надсаживаясь орал тип в толстовке. Пухленькая от ужаса вжимала голову в покатые плечи.
   Боже правый, да никак тут замахнулись на самого на Вильяма нашего Шекспира! Первоначально у меня и в мыслях не было прерывать творческий процесс. Но от растерянности я слишком далеко высунулся из-за прикрывающей дверь пыльной бархатной портьеры, оставшейся здесь, вероятно, еще с кондитерских времен. Потому что толстовец резко вышел из образа, обернулся в мою сторону и, пронзительно вглядываясь во тьму, капризно поинтересовался прозой:
   – Иван Палыч, почему в зале посторонние? Я же просил! Невозможно заниматься!
   Я сдал было назад, но обнаружил, что путь к отступлению отрезан: с тылу меня подпирали давешние работяги с пальмой наперевес. Пришлось сделать еще пару шагов вперед.
   – Кто сей? – раздался из темноты гулкий бас.
   Я робко попытался ответить, но мой не поставленный должным образом голос был мало приспособлен для обмена репликами в условиях театральной акустики. Он терялся где-то вблизи меня, словно просыпанная мелочь. А бас между тем продолжал недовольно греметь, и отзвуки его грозно гуляли под сводами зала:
   – Пожарник? Или снова из СЭС? Денег все равно нет, могу только билетами!
   Бормотать что-либо, пялясь во тьму, из которой выплывал величественный глас, казалось бесполезным. Но я хотя бы мимикой и жестами постарался донести до невидимого собеседника, что нет, не пожарник, не из СЭС и даже деньги не нужны, не говоря уж о билетах.
   – Перерыв! – как обвал в горах, загрохотало надо мной, эхом отдаваясь в колосниках. – И свет, свет кто-нибудь зажгите, мать вашу!
   Под потолком вспыхнули люстры, а софиты, наоборот, погасли. Артисты дружно ринулись к выходу, наверное, в буфет. Я же вглядывался в зал, пытаясь понять, откуда доносится ко мне рык громоподобного худрука, но ничего среди беспорядочно расставленных кресел не находил. За моей спиной хрипели рабочие. Казалось, что теперь уже не они тащат пальму, а пальма сама влечет их своей инерцией. Наконец растение с грохотом опустилось на деревянные подмостки.
   – Сюда, что ли, Иван Палыч? – спросил один из рабочих, астматически задыхаясь.
   – Правее, правее, вот так! – проревело в ответ, и я наконец увидел худрука.
   Великий и ужасный обнаружился на самой камчатке за небольшим пультом с микрофоном, чем и объяснялись его необыкновенные голосовые данные. При этом грозный Иван Палыч оказался человечком чрезвычайно маленького роста, почти лилипутом. Поэтому для управления окружающей средой восседал на высоком крутящемся стульчике, позаимствованном из какого-то бара.
   – Подойдите, – щелкнув тумблером, произнес он уже обычным, разве что усталым голосом. – Чем могу?
   Но несмотря на внешнюю жантильность вопроса, любезности в его тоне было не больше, чем у продавщицы после закрытия пивного ларька. Я все-таки решил попытать счастья, поколотившись в уже захлопнувшееся окошко. Имея в виду полученную от Цыпки, а также при более близком личном контакте информацию, я не слишком обольщался насчет того, что при имени Нинель меня здесь встретят радостными объятиями. Но и последовавшей реакции тоже, честно скажу, не ожидал.
   Иван Палыч так подпрыгнул, что чуть было не свалился со своего барного стульчика. Обычными словами не передать тот поток брани, которую я услышал (слава богу, при отключенном микрофоне!) в адрес мадемуазель Шаховой, ее покойной мамы, всех прочих родственников по женской линии и меня лично – в виде особого исключения. Оказалось, что Нинель действительно трудилась здесь некоторое время назад артисткой сексуально-эротического жанра, причем не гнушалась самых сложных для исполнения ролей. (В этом месте я, слегка оторопев, попытался хотя бы отдаленно представить себе, что такое «самые сложные для исполнения» роли в этом театре, – но не смог, не хватило воображения.)
   И ведь талантом Бог ее не обидел, со страстью, замешанной на горечи, поведал мне Иван Палыч. (Тут я тоже мог бы поспорить, стоит ли так уж легко примешивать сюда Господа, но промолчал.) А Иван Палыч, вцепившись на этот раз для верности в подлокотники барного табурета, сообщил, горя яростным негодованием, что не за тем она сюда пришла! (За чем «не за тем», снова задумался я и снова промолчал.) Но Иван Палыч, словно прочитав мои мысли, разъяснил: не за искусством, не за творчеством явилась в театр «Купидон» эта ехидна! Она приползла совсем за другим: сманить за собой наиболее морально неустойчивую часть актерского и вспомогательного коллектива! (И в третий раз меня так и подмывало спросить, какие именно критерии моральной устойчивости приняты в данном коллективе, но я опять малодушно оставил рот на замке.)
   Короче, Нинель сделала то, что сделала. (Тут, кстати вспомнив хриплый смешок Цыпки, я подумал, что на один вопрос все-таки получил ответ: даже в таком учреждении подобное поведение вполне можно было квалифицировать как блядство.) Иван Палыч не сомневался, что она с самого начала была «засланным казачком». И в результате свела, как говорится, со двора нескольких лучших, да при этом самых молодых исполнителей как женска, так и мужеска пола, а заодно декоратора и светотехника.
   – Чем сманила? – поинтересовался я.
   – Да чем нынче сманивают? – почти простонал Иван Палыч. – Деньгами, конечно! У нас-то ставки невысокие, вы же знаете: даже при Софье Власьевне театр наш отечественный всегда был на дотации. А уж теперь…
   Я подумал: ирония в том, что как раз при советской-то власти театр «Купидон» точно был бы на полной самоокупаемости. И промолчал в пятый раз. А вместо этого спросил:
   – А куда сманила, не знаете?
   – Не знаю – и знать не хочу! – гневно замахал маленькими кулачками Иван Палыч. – Небось какое-нибудь очередное шоу при роскошном борделе! Это ж надо – бросить ради него театр! Те-а-атр! А ведь я им говорил, каждый день напоминал: не себя, не себя в искусстве надо любить, а искусство в себе! Подонки! Даже завпоста увели так в результате у меня реквизит авторы пьес таскают. Вместо того чтобы в зале сидеть, слушать, как произносят их текст!
   Он трагически выкинул руку в сторону отдыхающих в сторонке пальмоносцев. Оказавшиеся не столь востребованными на высокооплачиваемом бордельном поприще драматурги готовно закивали, всем своим видом выражая несогласие со своим нынешним статусом. На этот раз я все-таки не удержался:
   – Авторы? А мне показалось, вы Шекспира репетируете.
   – Шекспир не писал специально для эротического театра, – с усталой снисходительностью пояснил Иван Палыч. – В чопорной елизаветинской Англии это было невозможно. Поэтому кое-что мы домысливаем сами, вытаскиваем зашифрованные от простого обывателя темы и смыслы. Там, в общем-то, все заложено, прямо по Фрейду, но кое-какие линии приходится откидывать, другие, наоборот, усиливать, укрупнять планы. Вот вы видели Офелию с Гамлетом. В чем их трагедия? У Офелии явный комплекс Антигоны…
   – В каком смысле, простите? – не понял я. Антигона, сколько помнилось, тоже была литературным персонажем, только у древних греков.
   – Ну, это примерно то же, что Эдипов комплекс, только наоборот, – с видом учителя, вынужденного в сотый раз объяснять одно и то же, проговорил Иван Палыч. – Если внимательно вчитаться в текст, становится совершенно ясно, что Офелия с ранних лет сожительствует с отцом, Полонием. Именно на фоне инцеста развивается ее душевная болезнь, по мере старения отца к тому же осложняющаяся геронтофилией…
   Будучи лишенным возможности прямо сейчас внимательно вчитаться в шекспировский текст, я только и мог что открыть рот и трудно сглотнуть. Но Иван Палыч принял мой ошарашенный вид за проявление повышенного интереса, потому что с воодушевлением продолжал:
   – Соответственно и королева. То, что у нее комплекс Иокасты, ежу понятно. Она обожает Гамлета не только как сына, но и как мужчину. Сцена их соития над трупом завернутого в ковер Полония – мы ее репетировали на прошлой неделе – это шедевр, можете мне поверить! Приходите на премьеру – убедитесь! Шедевр, истинный шедевр!
   Иван Палыч перевел дух. Я тоже. Но он раньше успел набрать воздуха в легкие:
   – Ну а то, что у самого Гамлета наличествует Эдипов комплекс в самом что ни на есть вульгарном виде, прямо как в учебнике, объяснять, надеюсь, не надо. Он ревновал еще к покойному отцу, а уж когда дело дошло до дяди Клавдия…
   При этих словах худрук издал губами характерный чмокающий звук, который можно было трактовать как угодно, но только не в положительном для короля смысле.
   – Клавдий, без сомнения, педофил, – рубанув рукой воздух, вынес приговор Иван Палыч. – Причем педофил со стажем. Еще в раннем детстве Гамлета он совершал с ним развратные действия, почему родителям и пришлось спешно отправить ребенка из Эльсинора в Гейдельберг. Но там он тоже хорошему не научился. Эти его приятели… Так называемые друзья детства… – Режиссер осуждающе покачал головой. – Вы же знаете, нравы времен Возрождения были весьма лукавы… Я полагаю, именно бисексуальность Розенкранца и Гильденстерна, вовлекших в групповой секс Гамлета с Офелией и целый ряд придворных дам и кавалеров, послужила истинной причиной трагедии принца датского. Ведь как раз там во время одной из оргий волею жребия партнером Гамлета, причем, заметьте, активным партнером, оказывается брат Офелии Лаэрт…
   У меня заложило уши. Как при снижении самолета. Думаю, это была естественная реакция организма, не способного с подобной скоростью адаптировать поток ошеломляющей информации. Кое-какие обрывки фраз до меня доносились: «разнузданная оргия с бродячими актерами», «старый содомит Горацио»… Художественный руководитель продолжал развивать свою версию истории принца датского, но временно постигшая меня на нервной (или на датской) почве глухота дала спасительную передышку. Я использовал ее, чтобы собрать рассеянные под бурным натиском Ивана Палыча мысли. В конце концов, я пришел сюда не для того, чтобы слушать всю эту ахинею, а с какой-то целью, и следовало немедленно к этой цели вернуться.
   – Потрясающе! – вклинился я со всей доступной мне искренностью, по движению губ худрука догадавшись, что он сделал короткую паузу. – Но мы говорили о Шаховой. Она-то какие роли играла?
   Слух постепенно возвращался ко мне, но Иван Палыч снова приложил усилия, чтобы я об этом пожалел.
   – Шахова? – переспросил он. – Играла, например, в «Горе от ума», причем главную роль. Ну, вы же проходили, в восьмом классе, должны помнить: Софья, дочка старика Фамусова. В школе нам пытаются преподать, во-первых, догматический, во-вторых, чопорный подход к трактовке ее образа. А ведь ее неудержимое стремление к промискуитету не спрячешь, как ни старайся, даже в классической версии. Молчалин, Репетилов, Скалозуб – да она ни одних штанов мимо не пропускает, так и норовит в них залезть, а эти похотливые господа с удовольствием пользуются… И играла, надо признать, великолепно! Этакого кокетливого игривого подростка, маленькую Лолиту, меняющую партнеров как перчатки. Кстати, если не забыли, Лолиточка ведь и у Набокова тоже оказывается давным-давно оттрахана, и не раз, каким-то бесчувственным сверстником! А Чацкий – это своего рода Гумберт Гумберт девятнадцатого века. Умный, тонкий и страстный. Он единственный среди мужских персонажей комедии желает не просто банального секса с Софьей где-нибудь в задних комнатах с задранным впопыхах кринолином. О, он мечтает о сладости дефлорации, о нежной девственной плеве, которую строго воспитанная дворянская дочь после многих метаний наконец стыдливо отдает в его трепещущие руки!
   Тут Иван Палыч слегка запнулся. Думаю, как и я, зримо представив этот с физиологической точки зрения трудно осуществимый процесс. Но тут же отбросил прочь сомнения и вновь устремился на штурм всех чопорных и догматических подходов:
   – В этом-то его мало кем понятая трагедия. Софья, если мне память не изменяет, отдается у нас Чацкому в конце второго акта. Отдается походя, вульгарно, на ломберном столике. И тут наконец ему открывается, что она всего лишь обычная, говоря современным языком, пэтэушница, давным-давно разменявшая невинность на бутылку, извините, бормотухи. Он шокирован, он едва не сходит с ума, он просто не может больше находиться в этом насквозь развращенном, потерявшем всякий стыд обществе! Вот отсюда его знаменитое «пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок»!
   Худрук на мгновение умолк, но оказалось, только для того, чтобы снова набрать воздух в легкие.
   – Мы на школьные каникулы подготовили специальную программу – для тех, кому больше шестнадцати, – продолжил он с энтузиазмом. – Приходите сами и детей приводите. Кроме «Горя от ума» у нас в планах…
   Я с ужасом понял, что сейчас снова услышу нечто такое, что навсегда подорвет остатки моего и так не слишком глубокого уважения к классике, и быстро задал новый вопрос:
   – А она, эта Нинель, пришла к вам на работу одна?
   – Естественно! – пожал плечами режиссер. – Силком ее никто не тащил!
   – Нет, в том смысле, не приводила ли она с собой других… э… юных дарований?
   – Да нет же, говорят вам, все наоборот! – досадливо пробурчал Иван Палыч. – Ушла – и увела лучшие кадры!
   Минут через пять, расставшись наконец с худруком, продолжающим брюзжать насчет нынешней избыточно коммерциализированной актерской поросли, я выбрался на свежий воздух. Возле служебного входа отдохновенно курил один из давешних драматургов-пальмоносцев, тот, что с астматической одышкой. Свои круглые очочки он задрал на лоб и теперь подслеповато щурился на меня без всякого интереса во взоре. Я тоже вытащил сигарету и, притормозив возле него, вздохнул:
   – Бедный Виллик!
   – Да бросьте, – пренебрежительно откликнулся драматург. – Никто даже не знает толком, был он на самом деле или нет. Вполне возможно, писали такие же, как мы, «негры».
   – И как «неграм» нынче платят, сдельно? – поинтересовался я на прощание уже из чистого любопытства.
   – Мы на твердой ставке, – гордо сообщил он, ловким щелчком отправляя окурок в мусорный бак. При этом очки, словно только ждали этого сигнала вернуться к работе, сами собой слетели у него со лба на нос.
   Отъезжая от театра, я размышлял над тем, что нам-то как раз платят сдельно – если вообще платят. И хотя лично у меня как рядового потребителя сегодня имелся уже определенный передоз высокого искусства, дело требовало, чтобы я перед дальней дорогой притормозил еще и возле воскового музея – авось повезет повидать самую старшую из сестричек.
   Повезти-то повезло. Только лучше б меня эта радость обошла стороной.
   Алису Шахову-Навруцкую я действительно застал на месте. Но можно смело считать, что тем удачи на данном направлении и ограничились.
   Мой наступательный порыв имел все шансы захлебнуться еще в самом начале – буквально на входе в это культурно-просветительское учреждение, охраняемое почему-то не менее сурово, чем блокпост на вражеской территории. Тяжелая музейная дверь мореного дуба с бронзовыми позументами открылась под моим немалым усилием, и я оказался в прохладном мраморном холле. Тут же ко мне с разных сторон бросились сразу два секьюрити – один устрашающего вида гамадрил в форме частного охранного предприятия, а другой мелкий и весь какой-то зализанный в штатском. Но по выражению острой морды с глазами фокстерьера во время лисьего гона видно, что тоже охотничьей породы.
   – Куда?! Назад! – орал первый, наседая и при этом норовя толкнуть меня в грудь длинными обезьяньими лапами. – Читать не умеешь?
   – К сожалению, у нас закрыто, сегодня выходной день, – тихо подвывал в унисон ему фокстерьерчик, также по мере сил оттирая меня обратно к двери. – Приходите в другой раз.
   – Мне нужна Шахова, – сообщил я, слегка ошарашенный этим налетом.
   Эффект был столь же неожиданным, сколь и впечатляющим: оба застыли, да так, что, войди я в музей восковых фигур именно в сей момент, с легкостью принял бы их за начало экспозиции.
   Первым опомнился зализанный. Его мордочка в мгновение ока переменилась кардинальным образом, из агрессивно-заостренной сделалась уважительно-внимательной. Будто вместо бродячей кошки фокстерьер обнаружил перед собой соседского бульдога.
   – Ах, извините, – совершенно иным тоном залебезил он. – Что ж вы сразу не сказали, что к Алисе Игоревне?
   С этими словами он нырнул куда-то под расположенную рядом с дверью конторку, а вынырнул уже с телефонной трубкой.
   – Как прикажете вас представить?
   А действительно, как?
   Почему-то меньше всего меня грело сейчас представляться тем, что я есть на самом деле, – частным сыщиком. Во всяком случае, этим двум вертухаям. Можно было соврать что-нибудь возвышенное, вроде того, что я приезжий искусствовед. А еще лучше – инспектор пожнадзора.
   Подобный метод хорош, если вы и дальше хотя бы какое-то время собираетесь придерживаться этой роли. Я же в данном случае совершенно не предполагал начинать отношения с грубого вранья. Пауза тем временем затягивалась, фокстерьер уже опять стал хищно заостряться мордой в мою сторону, а краем глаза мне было заметно, что и гамадрил корявит на меня пасть как на еще не съеденный банан.
   – Я знакомый ее покойного батюшки, Игоря Ивановича Шахова.
   Отпустило.
   Расслабился гамадрил. Притупился лицом зализанный. Потявкав что-то в полуприкрытую ладонью трубку, он почтительно выслушал ответ и от избыточной любезности не просто повернул голову, а как-то весь завернулся в мою сторону немыслимым штопором:
   – Вот сюда, пожалуйста. Алиса Игоревна ждет вас в третьем зале, да вы сами увидите.
   До сей поры мне, грешному, не доводилось бывать в музеях восковых фигур. Место это моему незамутненному воображению представлялось чем-то вроде собрания витринных манекенов, лицам которых придано некоторое сходство с известными историческими персонажами. Но то, что я увидел, пройдя через стальную почему-то дверь, отделяющую холл от собственно музейных залов, боюсь, способно было смутить и самого искушенного зрителя.
   Уже с первых шагов обнаружилось, что экспозиция носит вполне выраженный и при этом довольно однобокий с исторической точки зрения характер. С другой стороны, следовало отдать должное их создателям: все фигуры были выполнены с такой степенью достоверности, что у неподготовленного посетителя вроде меня волосы вставали дыбом. Да и само содержание композиций весьма подобной реакции способствовало: у вашего покорного слуги сложилось стойкое убеждение, что его занесло в музей истории разврата.
   У меня не было времени на ходу внимательно знакомиться с экспонатами. Но уже в первом зале в глаза бросилась скульптурная группа, очень правдоподобно изображающая античного императора Калигулу в тигриной шкуре. Посредством толстенного удава, игравшего, по-видимому, у древних римлян роль современного вибратора, сладострастно скалясь, он то ли насиловал, то ли (черт их разберет!) уестествлял по взаимному согласию патрицианку в почти ничего не прикрывающей изодранной в клочья тунике.
   Следующий раздел был посвящен более поздним временам. На переднем плане имел место, согласно пояснительной табличке, «первый содомический опыт будущего знаменитого писателя, основателя садизма Донасьена Альфонса-Франсуа графа де Сада (1740–1814)». Описывать я его, пожалуй, постесняюсь.
   А в третьем зале, относящемся уже к нашим временам, действительно обнаружилась Алиса Игоревна. Она ждала меня на фоне знаменитого Чикатило, зверски насилующего искромсанного ножом мальчика: бедняжка истекал кровью на искусно воспроизведенной полянке в прижелезнодорожной лесополосе. И следовало отметить, что внешние данные директора музея были под стать здешней тематике.
   Четвертая веточка семейки, с представителями которой судьба свела меня на протяжении последних суток, как и все предыдущие, была абсолютно ни на кого из ныне здравствующих родственников не похожа. Передо мной стояла рослая, почти вровень со мной, пышнотелая брюнетка с полноватыми, но при этом длинными красивыми ногами. Ноги эти казались еще длиннее от того, что расстояние между обрезом коротенькой черной кожаной юбки и краями таких же черных кожаных сапог на немыслимых каблуках достигало максимума. Солидный бюст рвался из выреза туго перетянутого на талии жакета, как свежая квашня из-под спуда.
   Почему-то она довольно тяжело дышала, словно ей только что пришлось преодолеть подъем по крутой лестнице, а на ее красивом, но каком-то крупногабаритном лице еще не успели высохнуть капельки пота. Тем не менее на нежданного посетителя она смотрела с улыбкой, которую можно было в первом приближении признать вежливо-приветливой. Однако оказавшись с ней лицом к лицу, я уже не был столь в этом уверен: улыбочка скорее смахивала на профессиональный оскал. Алиса Игоревна легонько похлопывала себя по крутому бедру какой-то тонкой гибкой тросточкой типа указки экскурсовода.
   – Так вас направил ко мне старый греховодник? Надеюсь, еще при жизни? – с легкой усмешкой произнесла она без всякого почтения к недавно почившему в бозе отчиму. – О мертвых ничего или хорошо, но папенька не любил утруждать себя деталями: вам известны условия?
   У меня заныли зубы. Что за чертову профессию я себе выбрал!
   – Условия – чего? – пытаясь придать себе вид простодушной веселости, но с нехорошим предчувствием в душе переспросил я, до последнего оттягивая момент истины.
   Лицо у Алисы напряглось, и даже указка, показавшаяся мне теперь больше смахивающей на стек для лошадей, перестала постукивать по ее бедру.
   – Вы как будто отрекомендовались от Шахова? – холодно уточнила она. – Сказали, что были знакомы с ним… Так или нет?
   Алиса не договорила, теперь глядя на меня из-под сурово насупленных бровей пристально-изучающе, как на застигнутого на месте преступления.
   – Но я действительно был с ним знаком! – пожал я плечами, уцепившись за последнее слово. – Еще со времени его работы в школе. А теперь видите, как случилось: ваша э… сестра Людмила Игоревна пригласила меня помочь в расследовании. И вот теперь я решил…
   У меня с самого начала не было оснований рассчитывать на восторженный прием, когда моя маленькая хитрость будет разоблачена. Но последовавшая на мои слова реакция превзошла все ожидания.
   – Вон! – произнесла Алиса тихо и зловеще, даже не пожелав дослушать, что именно я решил.
   Потом зло пробормотала вроде бы себе под нос, но вполне отчетливо:
   – Кретины! Боже, какие кретины!
   И тут же повторила громче, да так, что в конце едва не сорвалась на визг:
   – Вон! Музей закрыт! Вон! Вон!
   Я повернулся и почти побежал.
   Не вызывало сомнений, что если я останусь на месте и попытаюсь сказать еще хоть что-нибудь, закипающая на глазах ярость перейдет у этой музейной работницы в припадок неконтролируемого бешенства. Это уж никак не обещало кончиться добром. С одной стороны – при наличии у нее в руках стека для нахлестывания лошадей. А с другой стороны – той, куда меня этим стеком погонят, гамадрила с фокстерьером.