По усталому, снулому лицу царя пробежала легкая улыбка.
   – На коня, говоришь?.. Разумно, боярыня. Заморской принцессе конь зело сгодится. Суждение твое, боярыня, мне по нраву.

Глава 9
Тихие радости

   На Москве кипели страсти, во дворце шушукались, а в покоях царевны все шло своим чередом. Ксения продолжала углубляться в «книжную премудрость» и получала тихие радости. А были они разными. Сердце ее всегда ликовало, когда вся семья собиралась за одним семейным столом. Случалось это в дни именин самого Бориса Федоровича, его сестры, бывшей царицы Ирины, а ныне инокини Новодевичьего монастыря Александры, государыни Марии Григорьевны и старшего брата Ксении, царевича Федора.
   Собирались в Столовом покое. Ксения облачались в выходное, самое нарядное платье – «шубку» из бархата венецианского, на голове – венец в три яруса, в ушах – золотые серьги тройчатые, на шее – монисто из драгоценных каменьев.
   В такие дни батюшка был весел; он сидел на своем «государевом месте» – в высоком, точеном, расписном кресле, обитом багряным сукном. То кресло, как уже ведала Ксения, искусный изограф расписывал. Наверху кресла, над самой головой, навел иконописец золотом двуглавого орла в короне, всякими окрасками узоры по дереву пустил.
   За праздничным столом батюшка всегда был оживлен и красноречив. Он не только дарил имениннику подарки, но и рассказывал веселые истории, от коих у Ксении становилось отрадно на душе.
   Царевне приходились по нраву его благозвучные задушевные речи, произнесенные мягким, благожелательным голосом, в отличие от голоса матушки, коя всегда высказывалась грубовато и ворчливо, даже если за столом царило всеобщее веселье. То серебряную ложечку не так держишь, то раньше времени не за то кушанье принялась. Нудит и нудит, пока батюшка не одернет.
   – Буде тебе, Марья. Оставь чад в покое.
   Матушке почему-то больше нравился Федор, кой был на три года старше Ксении. Рос он крепким, здоровым, с лицом благолепным, зело похожим на батюшку, кой имел цветущий вид в молодых летах. Да и ныне батюшка весьма пригож, хотя и серебряные паутинки вьются в черной курчавой бороде.
   Федор – наследник трона, будущий государь всея Руси, а дочь – чужое сокровище, вот-вот выпорхнет из терема, оказавшись в земле чужедальней. Не от того ли всё внимание матушки к Федору. Его-то она никогда не укоряет.
   Царевич Федор любил свою сестру. Трех дней не проходило, чтобы он не посещал царицыну половину дворца. Зайдет к матушке ненадолго, а затем – к Ксении, где оставался по несколько часов. Отрадно было на сердце сестрицы, когда она проводила время с братцем. Тот всячески поощрял ее книжное учение, ибо сам усиленно предавался разным наукам, за что не раз и получал похвалу от Бориса Федоровича.
   Царевич как-то поведал, как вкупе с батюшкой он навещал инокиню Александру в Новодевичьем монастыре.
   Еще два года назад Ирина Федоровна была супругой царя Федора Иоанныча, а когда он преставился, то вдовая царица отказалась занять престол и на девятый день удалилась в монастырь.
   – Как там, в обители, братец?
   – Тихо, урядливо. Тетушка наша сказывала, что, ныне душа ее в покое, и что с покойным сердцем готова уйти в мир иной.
   – Да ты что, братец? – встревожилась Ксения. – Зачем она так сказывает? Ей жить да жить на белом свете.
   – Батюшка, когда отъезжал из монастыря, все вздыхал, а затем сказал мне в карете, что тетушка наша не совсем здорова.
   – Поправится тетушка, непременно поправится! – горячо воскликнула Ксения. – Она добрая, Бог ее любит. Не так ли, братец?
   – Разумеется, сестрица.
   Сейчас Ксения сидела за праздничным столом и робко посматривала на тетушку, и то лишь в тот момент, когда та что-нибудь произносила. Подметила, что лицо Ирины Федоровны и в самом деле выглядит болезненным. Кажись, и впрямь ей нездоровится. Уж такая жалость!
   Всех веселее было Ксении в Потешной палате, кою изредка посещал Борис Федорович со своими детьми. В палате сей были собраны «стременты музыкальные и всякая рухлядь потешная». Еще загодя, утром, верховая боярыня предваряла:
   – Вечор велено быть в Потешной палате, государыня-царевна.
   Всё окружение царевны (боярыни и боярышни, мамки и сенные девушки, шутихи, карлицы и разного рода потешницы) приходило в оживление. Вечор идти в Потешную палату! Идти через ходы-переходы, большие и малые сени, опять переходы; лесенками то вниз, то вверх, ступеньками, приступочками… Шуму, гаму на весь терем. Вот кто-то споткнулся, дурки и шутихи заверещали, но их одернул строгий голос верховой боярыни:
   – Сторожко ступайте!
   Но как ни сторожко, а сени и переходы тусклыми слюдяными фонарями освещены.
   Перед Золотой царицыной палатой шумное шествие останавливается, замирает, ибо сейчас одна из боярынь распахнет золоченые двери и все увидят матушку царицу, сидящую в высоких креслах из чистого серебра с позолотой, под балдахином, кой украшал двуглавый орел с распущенными крыльями, вылитый из чистого золота. Под орлом, внутри, находилось Распятие, также золотое, с большим восточным топазом. Над креслами была икона Богоматери, осыпанная драгоценными каменьями.
   Карлицы и дурки в лазоревых душегреях шустро побегут к царице, а все остальные поклонятся большим обычаем. Мария Григорьевна одарит шутих леденцами и орехами, поднимется из кресел и всех придирчиво осмотрит, ибо в Золотой палате всех дотошно разглядишь, поелику палата ярко освещена драгоценным паникадилом со львом, а сама палата сияет золотыми сводами, стенами, золотыми занавесями на окнах и золотыми зверями да птицами на поставцах.
   Верховая боярыня Мария Федоровна, впервые угодив в Золотую царицыну палату, была поражена ее драгоценным убранством, да и весь государев дворец поражал своей пышной роскошью, коей мог позавидовать любой заморский король и даже император.
   Придирчивые глаза царицы вперились в Ксению.
   – Почему косник не вплела?
   Голову царевны украшал девичий венец, шитый жемчугом, а в косы (вместо тяжелого треугольного «косника» из цветных каменьев) были вплетены ленты бирюзовые.
   – Чаяла, что в Потешную можно и без подвески, царица-матушка.
   – Без подвески? Ишь, чего удумала. Ты, чай, не девка сенная. Куда верховая боярыня смотрела?
   Мария Федоровна вспыхнула и намеревалась молвить, что царевна не заслуживает упрека, ибо в Потешную палату, и в самом деле, царевне можно являться без соблюдения строгого правила обряжания. Но того не выговорила, ведая крутой нрав царицы, которой даже малого супротивного слова нельзя высказать. Так взбеленится, что белый свет будет не мил.
   – Прости, государыня, не досмотрела.
   – Что не досмотришь оком, заплатишь боком… Ну, да ладно, боярыня. У меня душа добрая, прощаю. Кланяйся!
   Третий год пребывает Мария Григорьевна в царицах и безмерно упивается властью.
   Из Золотой палаты вышли в сени, в которые загодя приглашены слепцы, что духовные стихиры поют и вековые старцы-богомольцы, что про старину сказывают. Слепцы, калики перехожие, облаченные в чистые холстинные рубахи, сидели по одну сторону дверей, по другую – верховые богомольцы в крашенинных кафтанах, подпоясанных рудо-желтыми опоясками.
   Калики и сказители живут во дворце со времен царя Федора Иоанныча, кой страсть как любил слушать песни и сказы про старинушку. Лучших певцов и бахарей выискивали для царя по всей Руси, затем приводили их к дворцу и селили в государевом подклете, под хоромами самого Федора Иоанныча. Спали они на постелях, набитых мягкой оленьей шерстью, в изголовьях – подушки гусиного пера, накрывались шубами овчинными, кормились питьями и яствами с государева Сытенного двора. Славно жилось старичкам.
   С одним из таких калик-старичков Ксения повидалась в Великий четверг, когда по стародавнему обычаю полагалось послушать сказ калики перехожего. Того старца звали дедом Корняком. Был он настолько стар, что даже его огромная серебряная борода стала желтой, но голос на диво был еще звучен и крепок.
   – Поведай мне, добрый старичок, о каличьей жизни, – мягко попросила Ксения.
   – Поведаю, царевна-голубушка… Пошла каличья честь еще со времен Владимира Красно Солнышко, когда он позвал в свой высокий терем сорок калик на почестен пир и посадил на большое место. Посадил, поклонился и заздравную чару поднял. Не гнушались каличьим промыслом и богатыри русские – Алеша Попович, Добрыня Никитич и Илья Муромец, и не только не гнушались, но и за великую честь ставили, под видом калики выходя на великие богатырские подвиги. Матерой мужик Илья сходил в самый Царьград, когда прознал, что поганый Издольня цареградского князя в полон взял, град разорил и золотую казну захватил. Взял Муромец поганого за резвы ноги и зачал помахивать: куды махнет – туды улочки, куды примахнет – переулочки.
   Не отошла каличья честь, когда и Христова вера завелась на Святой Руси: взяла она странных и убогих под свою крепкую защиту и сказала твердо, что оные люди – первые и самые ближние друзья Христовы. Стольный киевский князь повелел в каждый Великий четверг отбирать из нищей братии двенадцать самых убогих калик и проводить их в свой терем. Князь умывал им натруженные ноженьки, сажал за столы дубовые и за скатерти браные. Сам кормил их и потчевал. Та же честь не покинула слепых-убогих, когда русская слава из Киева перешла в Москву златоглавую и перевелась с великих князей на белых царей. Царь Федор Иоанныч для старых калик перехожих, у коих уже ноженьки не ходят, повелел поставить подле своего терема Каличью палату. Верховых богомольцев, как их стали величать, звали в зимние вечера в цареву опочивальню – рассказывать про все, что они ведали или от других слышали про давно минувшие времена и подвиги благочестивых людей.
   – И мне расскажешь, милый старичок? – проникаясь к убогому почтением, вопросила царевна.
   – Вестимо, царевна-голубушка. И про бедного Лазаря и про индийского царевича Иосафа, и про Алексея, божьего человека. Вот послушай…
   Старец-калика неторопко рассказывал, и Ксения жадно слушала, впитывая в себя каждое слово, а Мария Федоровна смотрела на нее, и уже в который раз отмечала: и до чего ж вдумчива царевна, все-то ей постичь хочется, все-то изведать.
   – А скажи, милый старичок, откуда столь слепых развелось?
   – И-эх, голубушка, – вздохнул калика. – Русь-то у нас мужичья, крестьянская. А сколь осень да зима на Руси тянется? Долгие месяцы, и все в темной избе, коя топится по-черному и в коей дым ежедень глаза ест. Из темной избы вышел – и зажмурился от снега белого, аж глазоньки заломило. Токмо приглядишься – вновь в черную избу лезь. Надо лапти плести, корзину из ивняка ладить аль какое другое изделье. Лучина дымит и чадит… А летом, в страду, когда на гумне хлеб цепом молотишь? Сколь острой шелухи очи застят? Где уж зрячим остаться? Вот и развелось на Руси калик великая уймища… А вот мне, голубушка, и вовсе не повезло, ибо отроду слепым на свет божий явился.
   – Отроду? И как же ты, миленький старичок, белый свет представляешь?
   – С чужих слов, голубушка, про него пою, что и белый он, и великий он, и про звезды частые, и про красное солнышко. Все из чужих слов. Вот поутру мне молочка похлебать дали. Вкусное оно, сладкое. Поел его – сыт стал, а какое оно – не ведаю. Говорят, белое. А какое, мол, белое? Да как гусь. А какой, мол, гусь-то водится? Так во тьме и живу.
   В очах Ксении застыли жалостливые слезы. Она поднялась из креслица, ступила к старичку и обняла его своими легкими, нежными руками…
   Все двенадцать верховых богомольцев собрались в Потешной палате. Когда царица, царевич и царевна уселись в свои золоченые кресла, слепцы тягучими голосами запели:
 
Как поехал Федор Тыринов
Да на войну воеватися;
Воевал он трое суточек,
Ни пиваючи, ни едаючи,
Из стремян ног не вынимаючи,
Со добра коня не слезаючи.
Притомился его добрый конь,
Притупилася сабля острая,
Копьецо его мурзавецкое.
Повела его родна матушка
Дунай-реку коня поить.
Налетел нее лютый змей
О двенадцати головах,
И унес ее, матушку,
Через те леса темные,
Через те ли круты горы,
Через те моря синие,
Моря синие, бездонные,
Во пещеры белы, каменны…
 
   Царица Марья, закрыв глаза, дремала, царевич Федор безучастно поглядывал в оконце, цветными стеклами расцвеченное, дурки, карлицы и шутихи, шушукаясь, лакомились орехами и леденцами, а царевна чутко ловила каждое слово слепцов-бахарей. Ее восприимчивая душа остро сопереживала Федору Тыринову и его матушке, угодившей в беду. Пресвятая Богородица, ужель погибнет несчастная женщина от злобного змея? Помоги же ей, Матерь Божья!
   А бахари, словно почуяв настроение царевны, еще громче песню свою повели:
 
Как подъехал Федор Тыринов
Ко тому ль ко синю морю,
По морю, словно посуху,
К пещерам белым каменным.
Видала его матушка
Из красного окошечка:
Не замай, мое дитятко,
Не замай Федор Тыринов!
Как увидит нас лютый змей,
Он увидит, совсем пожрет.
Не убойся ты, матушка,
Не убойся, родимая!
У меня есть книга евангельская,
У меня есть животворящий крест,
А еще сабля острая
Да копье мурзавецкое.
 
   Царица Марья открыла глаза и протяжно зевнула. Докука ей убогих слушать. Будь ее воля, она никогда бы калик в терем не пустила. Их дело с нищенской сумой бродить, а не в государевом дворце проживать. Это скудоумный Федор Иоанныч убогих в царских теремах приютил. Он только и знал на звонницы лазить, в Крестовой денно и нощно молиться да песни калик перехожих слушать. Надеялась, что супруг выдворит убогих из дворца, но тот веско заявил: «То не нами заведено, не нам и стародавний обычай рушить». Мужа-царя не ослушаешься. Сиди и слушай их тоскливое пение.
   Царица вновь зевнула, да так звучно, что Ксения нахмурилась. Ну, зачем же так, матушка? Никогда тебя песня за душу не берет. Ты хоть вникни, что милые старички поют.
 
Посадил Федор Тыринов
Да свою родну матушку,
Да свою родну матушку
На головку, на темечко;
Он понес свою матушку
Через те леса темные,
Через те горы крутые,
Через те моря синие,
Моря синие, бездонные,
Что бездонные, бескрайние.
Как подъехал Федор Тыринов
Ко тому ль, ко синю морю,
Как где ни взялася рыба-кит,
Становилася из края в край.
Как поехал Федор Тыринов
По морю, словно посуху,
Как пришел Федор Тыринов
Да во свой да высок терем,
Посадил свою матушку
Он за свой за дубовый стол…
 
   Смолкли певцы. Царевич Федор, хоть и слушал песню краем уха, притянул к себе за шею матушкину голову и проникновенно молвил:
   – Вот и я не дал бы тебя в обиду, матушка.
   Марья крепко поцеловала сына, громко, на всю палату изрекла:
   – Вот как надо мать свою любить, дабы защитить ее от всяких злыдней.
   А Ксения отчего-то опустила очи долу. Любит ли она свою матушку? И от этой мысли на сердце ее стало тягостно. Она никогда не чувствовала материнской ласки. Сколько себя ни помнит, но мать ее никогда даже на руки не брала, никогда в ланиты не поцеловала, никогда нежное слово не вымолвила. А вот ругани от нее вдоволь наслушалась. Случались и хлесткие подзатыльники… Нет, не любит она матушку. Но то ж великий грех! Пресвятая Богородица может не только разгневаться, но и сурово наказать за нелюбие. Но сердце… сердце к матушке не тянется.
   Невеселые мысли царевны были прерваны появлением в Потешной палате гусляров, дудочников, сопельников… Дурки, карлицы, потешники разом запрыгали, заскакали, закувыркались. Оживилась и царица Марья. Потешная палата огласилась весельем. А затем вышли сенные девушки в лазоревых сарафанах и принялись водить хороводы.
   Глаза Ксении заискрились, заблестели. Ох, как хочется вступить в хоровод и запеть вместе с девушками! Но того царевне не дозволено. Уж такая жалость!
   Еще одной тихой радостью была Смотрильная башенка, на кою взбирались по высокой витой лесенке. Ксения, впервые очутившись на Смотрильне, едва чувств не лишилась от всей благодати. Когда верховая боярыня откинула большое окно со слюдой, в жесть забранное, у царевны дух перехватило. Перед ней раскинулся непривычный простор. Вся Москва златоглавая оказалась как на ладони. Улицы, площади, боярские хоромы, окруженные садами и службами, избы черного люда под гонтовыми и соломенными крышами, соборы и храмы, увенчанные золочеными куполами. Искрилась на лучезарном щедром солнце Москва-река, а за рекой виднелось Замоскворечье, а за ним – даль полей и лесов. Господи, какая чарующая лепота!
   От доброго ласкового солнца, неохватного синего неба с легкокрылыми серебряными облачками, хрустально-чистого упоительный воздуха у Ксении закружилась голова. Царевна-затвориница, вечно пребывающая в своих душных, зачастую сумрачных покоях, пропахших воском, а то и ладаном (ибо часто находилась в Крестовой палате), впервые увидела и ощутила белый свет.
   – Хорошо-то как, боярыня, – прошептали ее мягкие очерченные губы. – Насмотреться не могу. В покои идти не хочется.
   – Постоим еще, царевна-государыня, на Москву полюбуемся.
   Одна из ближних боярышень, Настасья Трубецкая, миловидная, ясноглазая, глянув на снующих по двору людей, воскликнула:
   – Ой, какой пригожий боярич идет к воротам! Нет, ты глянь, царевна-государыня.
   Ксения посмотрела вниз и увидела молодого, высокого, русокудрого молодца в алом кафтане и в белых сафьяновых сапожках, спешащего во дворец.
   – Да то ж мой сын Василий! – встрепенулась Мария Федоровна.
   – Сын? – вскинула на верховую боярыню свои пушистые ресницы царевна. – Тот самый, о коем ты сказывала?
   – Тот самый, государыня-царевна.
   Марии Федоровне как-то привелось поведать о своих детях. Это случилось совсем для нее неожиданно. На Ксению накричала мать, хотя и провинности за царевной особой не было. Сердитая царица удалилась в свои покои, а на глаза царевны навернулись слезы. В эту минуту Марии Федоровне хотелось прижать Ксению к груди, но того ей не дозволялось: не родное чадо. Лишь украдкой вздохнула верховая боярыня.
   Ксения же нежданно-негаданно спросила:
   – А твои дети любят свою матушку, боярыня?
   – Мои дети?
   Мария Федоровна слегка замешкалась: уж слишком необычный вопрос задала царевна, знать, нелегко на ее сердце.
   – А как же мать не любить, государыня-царевна? То Богом заповедано: «Возлюби ближнего своего». А кто у чад самый ближний? Родная мать да отец. У меня два сына и дочь. Дочь уже сосватана за доброго человека, старший сын тоже женился, а младший, Василий, еще в отроках ходит. Ныне ему шестнадцать годков, у государя в стряпчих пребывает. Его-то я, почитай, каждый день вижу. Славный он у меня выдался. Сердце у него доброе.
   – Поведай о нем, боярыня, – заинтересовалась Ксения, ибо она мало, что знала о том, как живут нецарские дети. – Рощи и луга посещает? Зимой в святочные игры играет?
   – Всенепременно, царевна. Он у меня не любит в хоромах сидеть. Непоседлив и нравом веселый. Как-то в Святки ряженым ходил. Всю челядь рассмешил. Василий даже с мужиками гадать подался, вот неугомонный.
   – Поведай! Как это было? – живо откликнулась Ксения.
   – Выходил мой Василий с мужиками на дорогу и припадал ухом к земле: не послышится ли шум от нагруженных возов. Если ухо уловило такой шум, значит, будет добрый урожай, если нет, то доброго урожая не жди. Гадали и на снопе.
   – Зимой на снопе?
   – Мужики загодя приносили сноп из овина в избу и ставили его на лавку в угол. И Василий мой в избу зашел. Любопытный! Ему захотелось посмотреть, как мужики соломинку из снопа зубами вытаскивают. И не только посмотреть, а самому пожелалось вытянуть. И удачно вытянул, ибо колос оказался не пустым, а полным, что по гаданию означало – быть хорошему урожаю.
   – А приключилось ли так, боярыня?
   – Приключилось. Лето и осень мы в селе Мугрееве живем. Добрая оказалась страда, все амбары житом заполнились.
   – Легкая рука у твоего сына, боярыня.
   – Он сей рукой и за лук, и за копье, и за саблю берется. В Мугрееве с десяти лет ратному искусству обучался. Сад у нас в имении большой, места достаточно для ратного учения.
   – Святки, игрища, сад, – мечтательно проговорила Ксения. – Счастливый же твой сын, боярыня. Мы ж того, почитай, и не видим. Живем, как келейницы.
   Лицо Ксении стало грустным, будто темная тучка по нему прошлась.
   – Ничего, ничего, государыня-царевна. Мнится, и ты скоро из теремов выедешь.
   Мария Федоровна все еще надеялась на обещание государя – отпустить царевну в рощицы белые да посадить на коня златогривого. Но время шло, а Ксения так и пребывала в своих покоях. Правда, после разговора с верховой боярыней царь занемог, а потом долгие месяцы боролся со своими недоброхотами, кои на него злой умысел держали. Сколь бояр угодили в опалу!
   Мария Федоровна не влезала в тонкости «боярского заговора», однако чувствовала, что недовольство царем до сей поры не улеглось, а посему она, питомица царской дочери, молилась за Бориса Федоровича в Крестовой палате.
   Ксения после рассказа о Василии долго не могла започивать. Она лежала с закрытыми глазами и представляла, как юный княжич веселится на Святках, гадает на зимней дороге, утонувшей в серебряных сугробах, размахивает огненной саблей на задорном коне… Господи, какое же блаженство испытывает княжич от игрищ и своих занятий! Особенно славно ему в волшебном, пышно-цветном саду, где поют соловьи, щебечут птицы и где вольно разгуливает сладкий, живительный ветер. Хорошо-то как княжичу!
   Как-то она вновь увидела Василия Пожарского. То приключилось, когда государь батюшка принимал аглицких послов в Грановитой палате. Палата сия была для царевны самой красивой и сказочной. Всегда, когда распахивалась тяжелая дверь, в очах Ксении будто риза золотой парчи развертывалась, ибо все стены Грановитой сверху донизу были в сверкающей позолоте, расписанные обликами великих князей и государей московских, святыми угодниками и пророками, а над ними, под сводами, виднелся сам Бог Саваоф с ангелами, раскинувших золотые крылья по синему своду.
   Была палата самой обширной и наиболее украшенной, в коей царь являлся в полном блеске, изумлявший иностранцев. В Грановитой давались торжественные посольские приемы и государевы большие церемониальные столы: при венчании на царство, при оглашении царевичей как наследников престола, при поставлении патриархов, митрополитов и архиепископов; брачные, родинные, крестинные…
   В Грановитой палате происходили также Великие земские соборы и все важнейшие державные торжества. Нет ничего занятнее для детей государя, но даже царице присутствовать на таких торжествах не полагалось. И тогда великий князь Василий Третий приказал возвести для царицы и чад своих тайную смотрильную палатку, коя находилась вверху, над Святыми сенями, у западной стены палаты, и своим смотрильным окном выходила прямо против того места, где стоял государев трон.
   Стены, потолок, лавки, двери и оконницы были обиты красным английским и «анбурским» сукном; над двумя окнами с южной стороны висели такие же суконные завесы на кольцах; пол был устлан войлоком и полстинами. В большом окне, обращенном в палату и царскому месту, была вставлена смотрильная решетка, обитая красной тафтой; решетка задергивалась завесом с кольцами на медной проволоке. В переднем углу тайника стоял образ Евфимия Суздальского. Из этого-то тайника, сквозь смотрильную решетку, царица, малолетние царевичи, старшие и младшие царевны и другие родственницы государыни смотрели на великолепные церемонии, происходившие в палате.
   Ныне у тайного окна царевича Федора уже не было: он, достигнув пятнадцатилетнего возраста, уже мог находиться в Тронном зале. В смотрильную палатку поднялись царица, ее ближние родственницы, царевна и верховая боярыня. Только ей, единственной из московских боярынь, дозволил Борис Федорович посещать тайник, что было немалой честью для Марии Федоровны Пожарской.
   Сейчас она и царевна стояли подле иконы Евфимия Суздальского, а царица и ее сестры, отодвинув парчовый занавес, застыли у окна, разглядывая иноземных послов. Потихоньку толковали:
   – И до чего ж смешные.
   – Беспортошные… Срам!
   – Вырядились, будто скоморохи…
   Долго стояли у окна, долго ахали и хихикали, пока не вспомнили о царевне.
   – Глянь и ты, Ксения, на диковинных людей.
   Царевна уже слышала от верховой боярыни рассказ о посольских людях, кои нередко приезжали на Москву от цесаря римского, от королей польского, английского, французского, датского, шведского, от султана турецкого, ханов крымского и ногайского.
   Мария Федоровна обо всем обстоятельно рассказывала, ибо, по указанию государя Бориса Федоровича, ей надлежало все знать.
   – На рубеже встречает посла особый пристав, посылаемый воеводой порубежного города. Он сопровождал посольство почти до самой Москвы, загодя на всем пути заготовляя подводы и корм для всех участников и слуг посольства, число коих доходило иногда до нескольких сот. Не доезжая пяти верст до стольного града, посольство останавливалось на подхожем стане. Из Посольского приказа направлялся навстречу московский пристав, кой указывал время для въезда послов в Москву, для коих высылались из царской конюшни кареты и лошади. По обеим сторонам улиц, по коим следовало посольство, выстраивались стрельцы, а на богато убранных конях, выезжали московские дворяне в дорогих цветных кафтанах и в подбитых соболями ферязях. Как-то побывал среди молодых дворян и мой сын Василий. Он много всего мне поведал.