– Мистер Гилфиллан, – ответил он довольно резким тоном, – приношу тысячи извинений за то, что осмелился давать наставления такой важной особе. Я полагал, однако, не лишним, поскольку, если не ошибаюсь, в прошлом вы были скотоводом, напомнить вам о разнице, существующей между горцами и горными породами скота; и если вам доведется встретить джентльмена, побывавшего на военной службе и склонного поделиться с вами своим опытом, советую вам выслушать его, ибо продолжаю думать, что никакого вреда вам от этого не будет. Но довольно. Еще раз выражаю надежду, что, конвоируя этого джентльмена, вы будете обращаться с ним учтиво. Мистер Уэверли, я в отчаянии, что нам приходится расставаться таким образом, но когда вы снова появитесь в наших краях, уповаю принять вас в Кернврекане радушнее, нежели это было возможно при настоящих обстоятельствах.
   С этими словами он пожал руку нашему герою; Мортон так же дружески попрощался с ним; и Уэверли, вскочив на свою лошадь, которую взял под уздцы один из мушкетеров, и сопровождаемый справа и слева цепью конвоиров, долженствовавших воспрепятствовать его побегу, двинулся вперед вместе с Гилфилланом и его отрядом. Ребятишки провожали их вдоль всей деревни криками: «Смотрите, смотрите, ведут вешать джентльмена с юга, того, кто стрелял в длинного кузнеца Джона Маклрота!»



Глава 36. Приключение


   Обедали в Шотландии шестьдесят лет назад в два часа. Поэтому мистер Гилфиллан начал свой поход славным осенним деньком в четыре часа пополудни, надеясь, хотя Стерлинг лежал в восемнадцати милях от Кернврекана, добраться до него еще вечером, прихватив не больше двух часов темноты. Он собрался с силами и бодро зашагал во главе своего отряда, поглядывая время от времени на нашего героя с таким выражением, как если бы ему не терпелось завязать с ним спор. Наконец, не будучи в силах больше бороться с искушением, он начал отставать, поравнялся с лошадью своего пленника и, пройдя молча несколько шагов, внезапно заговорил:
   – Не можете ли сказать, кто был этот человек в черном платье, с головой в муке, что стоял рядом с кернвреканским лэрдом?
   – Пресвитерианский пастор, – отвечал Уэверли.
   – Пресвитерианин! – воскликнул с презрением Гилфиллан. – Вернее, несчастный эрастианин или скрытый прелатист, поборник черной Индульгенции, один из тех онемевших псов, что и лаять-то толком не могут! Намешают в свои проповеди малость острастки да малость утешенья – и ни смысла в них, ни вкуса, ни жизни! Вы тоже, верно, в этом стаде воспитывались?
   – Нет, я принадлежу к англиканской церкви, – сказал Уэверли.
   – Тем же миром мазаны, – ответил ковенантец, – неудивительно, что они так ладят. Кто бы подумал, что славное здание шотландской церкви, воздвигнутое нашими отцами в тысяча шестьсот сорок втором году, будет осквернено плотскими стремлениями и греховными соблазнами нашего времени! Эх, кто бы подумал, что искусная резьба святилища будет так скоро повержена в прах!
   На эти жалобы, на которые два-три воина отозвались глубоким вздохом, Уэверли не счел нужным отвечать. Тогда мистер Гилфиллан, решив, что если пленник не хочет вступать в спор, так пусть по крайней мере слушает, продолжал свою иеремиаду note 311:
   – Чего же после этого удивляться, если по недостатку в усердии к службе церковной и к исполнению повседневных своих обязанностей священнослужители соглашаются зависеть от чужой милости, принимают подачки, произносят клятвы, приносят присяги и совращаются с пути истинного, – чего же после этого удивляться, что вы, сэр, и другие такие же несчастные трудитесь воздвигать вавилонскую башню беззакония, как в кровавые дни гонений и избиения праведников? Вот если бы вы не были ослеплены всякими милостями и благоволениями, услугами и наслаждениями, службами да наследствами и прочими соблазнами этого грешного мира, я мог бы доказать вам по священному писанию, что предмет ваших упований – не более как грязная тряпка и что ваши стихари, и ризы, и облачения – лишь обноски великой блудницы, восседающей на семи холмах и пьющей из чаши омерзения note 312. Но полагаю, что ухо ваше, обращенное ко мне, так же глухо, как ухо гадюки; да, без сомнения, вы обмануты чарами вавилонской блудницы, и торгуете ее товаром, и опьянены чашей ее прелюбодеяний!
   Сколько времени этот военный богослов мог бы продолжать свои обличения, в которых он не щадил никого, кроме рассеянных остатков «горнего народа», как он называл их, совершенно неясно. Предмет его был обширен, голос – могуч, а память – неистощима; трудно поэтому было рассчитывать, что проповедь свою он закончит прежде, чем отряд доберется до Стерлинга; но как раз в этот момент его внимание привлек коробейник, приставший к отряду на одном из перекрестков и в подходящих местах усердно заполнявший вздохами и стонами все паузы в проповеди оратора.
   – Кто вы такой, друг мой? – спросил Одаренный Гилфиллан.
   – Бедный коробейник; иду в Стерлинг и прошу у вашей милости разрешения воспользоваться в это трудное время покровительством вашего отряда. О, ваша милость имеет великую способность выискивать и объяснять тайные – да, тайные, темные и непонятные причины греховности нашей страны; да, ваша милость добралась до самого корня дела!
   – Друг, – произнес Гилфиллан более благодушным тоном, чем до сих пор приходилось от него слышать, – не величай меня так. Я не хожу по загонам, по фермам да по ярмаркам, чтобы пастухи, крестьяне и горожане ломали передо мной шапки, как перед майором Мелвилом из Кернврекана, и величали меня лэрдом, капитаном или вашей милостью; нет, хоть мои скромные средства, которые составляют не больше двадцати тысяч марок, и возросли с благословения божия, но гордость моего сердца не возросла вместе с ними; и нет мне радости в том, чтобы звали меня капитаном, хотя я и имею патент за подписью графа Гленкернского, этого достойного искателя евангельской истины, в котором я так обозначен. Пока я жив, я зовусь, и хочу, чтобы меня звали Аввакумом Гилфилланом, который стоит за знамя учения, установленного некогда славной шотландской церковью, прежде чем она пошла на сделки с богомерзким Аханом note 313, и будет стоять за это знамя, пока у Аввакума будет хоть один грош в кошельке или капля крови в жилах.
   – О, – сказал коробейник, – я видел ваши земли под Мохлином, богатые земли! Ваши угодья пришлись на добрые места! А такой породы скота, как у вас, не выводят ни у одного лэрда во всей Шотландии!
   – Правду, истинную правду говоришь ты, друг, – живо отозвался Гилфиллан, ибо и он был чувствителен к такого рода лести, – правду ты говоришь; это – настоящая ланкаширская, и нет ей подобной даже на Килморских пастбищах. – Затем он пустился в обсуждение всех ее отдельных качеств, что, по-видимому, так же мало интересно для наших читателей, как и для нашего героя. После этого отступления начальник снова обратился к богословской теме, а коробейник, менее искушенный в этой мистической материи, ограничился стонами и выражением в подходящих местах своего полного согласия и полного удовлетворения по поводу раскрывшихся перед ним истин.
   – Вот была бы благодать для несчастных ослепленных папистов, среди которых мне случалось проживать, если бы у них нашелся такой светоч истины и указывал им правильную дорогу! Я по своим скромным делам странствующего продавца добирался и до Московии, и Францию изъездил, и Нидерланды, и всю Польшу, и большую часть Германии. Эх, и опечалились бы ваша милость душой, когда бы услышали, как у них там в церквах и бормочут, и поют, и обедни служат, и на хорах орган играет. А их языческие пляски и игры в кости по субботам!
   Это навело мысли Гилфиллана по очереди на книгу «Об игрищах»; на Ковенант, его сторонников и противников; на рейд виггаморов [Рейд виггаморов – поход семи тысяч сторонников Ковенанта на Эдинбург в 1648 г.; виггаморы – первичная форма слова «виги», означала «скотокрады». Так ругали шотландцев-пресвитериан сторонники Высокой церкви в Англии.]; на собрание богословов в Вестминстере; на полный и краткий катехизис; на отлучение Торвуда [Торвуд – замок, в котором ковенантец Доналд Каргил (1619-1681) в 1680 г. провозгласил Карла II низвергнутым с престола и отлученным от церкви.] и на убийство епископа Шарпа [Шарп, Джеймс (1613-1679) – архиепископ в Сент-Эндрусе, стремившийся ликвидировать пресвитерианскую церковь в Шотландии. Был убит фанатически настроенными пуританами.]. Эта последняя тема привела его, в свою очередь, к вопросу о законности самообороны, причем по этому поводу он высказал гораздо больше разумных мыслей, чем можно было ожидать по другим частям его речи, и даже обратил на себя внимание Уэверли, все еще погруженного в невеселые думы. Затем мистер Гилфиллан перешел к вопросу, законны ли действия частного лица, выступающего мстителем за угнетенное общество, и, в то время как он очень серьезно разбирал поступок Мэса Джеймса Митчелла, стрелявшего в архиепископа Сент-Эндрюсского за несколько лет до того, как этот прелат был убит на Мэгюс Мюре, случилось нечто, прервавшее его речь.
   Последние лучи заходящего солнца угасали на самом краю горизонта, когда отряд начал пробираться по крутой ложбине на вершину довольно высокого холма. Местность не была пересечена изгородями, так как представляла собой часть огромного пастбища или выгона, однако она отнюдь не была ровной, и на ней то и дело попадались овраги, покрытые дроком и ракитником, и лощины, заросшие низкорослым кустарником. Такая заросль венчала вершину холма, по которому поднимался отряд. Наиболее крепкие и выносливые люди, составлявшие авангард, оторвались вперед и, одолев перевал, скрылись из вида. Гилфиллан, коробейник и часть отряда, входившая в непосредственную охрану Уэверли, уже приближались к вершине, а остальные тянулись за ними вразброд на значительном расстоянии.
   Таково было положение вещей, когда коробейник, заявив, что не видит своей собачонки, начал все время останавливаться и свистать ей. Этот неоднократно повторявшийся сигнал стал наконец раздражать строгого мистера Гилфиллана, тем более что он указывал на невнимание к сокровищам богословской премудрости и ораторского искусства, которые он расточал в назидание своему собеседнику. Поэтому он довольно грубо заявил, что не станет терять время из-за какого-то никому не нужного пса.
   – Но если ваша милость вспомнит случай с Товитом note 314
   – Товит! – воскликнул Гилфиллан с великим жаром. – Товит и его собака – языческая выдумка и апокриф. Только прелатисту или паписту пришло бы в голову привести их в пример. Начинаю думать, что я ошибся в тебе, друг.
   – Весьма возможно, – невозмутимо заметил коробейник, – но тем не менее я позволю себе еще раз позвать мою бедняжку Боти.
   Ответ на этот сигнал последовал самый неожиданный: в этот момент из кустов выскочили шесть или восемь горцев, ринулись в ложбину и принялись рубить палашами налево и направо. Гилфиллан, не растерявшись при виде этих непрошеных пришельцев, мужественно воскликнул: «Меч господа моего и Гедеона note 315!» – и, выхватив, в свою очередь, палаш, вероятно, постоял бы за правое дело не хуже его отважных заступников под Друмклогом note 316, как вдруг коробейник, вырвав мушкет из рук соседа, с такой силой опустил его приклад на голову своего недавнего наставника в камероновской вере, что тот мигом растянулся на земле. В последовавшей суматохе лошадь нашего героя была пристрелена кем-то из отряда Гилфиллана, выпалившим наудачу из своего кремневого ружья. Уэверли полетел вниз и угодил под лошадь, причем не на шутку расшибся. Но его стремительно извлекли из-под нее два гайлэндца и, схватив под руки, потащили с дороги, подальше от схватки. Бежали они очень быстро, наполовину поддерживая, наполовину волоча по земле нашего героя, который, однако, расслышал за спиной еще несколько выстрелов оттуда, где завязался бой. Они были произведены, как он впоследствии узнал, людьми из отряда Гилфиллана, которые наконец собрались все вместе, после того как к конвою присоединились авангард и арьергард. Горцы отступили, но не прежде, чем подстрелили Гилфиллана и двух из его людей, которые с тяжелыми ранениями остались на поле боя. С отрядом Гилфиллана они обменялись еще несколькими выстрелами, после чего камеронцы, потеряв своего командира и опасаясь попасть еще раз в засаду, уже не предпринимали больше никаких серьезных мер для того, чтобы отобрать своего узника. Решив, что разумнее всего продолжать путь на Стерлинг, они взвалили себе на плечи всех раненых вместе с командиром и двинулись дальше.



Глава 37. Уэверли все еще в тяжелом положении


   Уэверли чуть не лишился чувств от стремительности и резких движений тащивших его горцев; он так расшибся, что еле мог волочить ноги. Заметив это, горцы призвали на помощь еще двух или трех человек из своего отряда и, завернув нашего героя в один из своих пледов и распределив таким образом вес его тела между всеми, потащили дальше с той же поспешностью, но уже без всякого участия с его стороны. Говорили они между собой мало, и то по-гэльски, и не замедлили шага, пока не отбежали мили на две, когда наконец поубавили несколько ход, но продолжали идти все еще очень быстро, время от времени сменяя друг друга.
   Наш герой попытался с ними заговорить, но ему неизменно отвечали: «Cha n'eil Beurl' agam», то есть: «Не знаю по-английски», что, как Уэверли было прекрасно известно, является обычным ответом гайлэндца англичанину или жителю Нижней Шотландии, когда он его действительно не понимает или просто не желает отвечать. Тогда он упомянул имя Вих Иан Вора, полагая, что своему избавлению из когтей Одаренного Гилфиллана он обязан его дружбе, но и это не вызвало никакого отклика в его конвоирах.
   Сумерки уже сменились лунным светом, когда отряд остановился на обрывистом краю лощины, которая, насколько можно было судить по освещенной части, вся заросла деревьями и густым кустарником. Двое из горцев нырнули в нее по небольшой тропинке – видимо, пошли на разведку. Вскоре один из них вернулся и что-то сказал спутникам, после чего они подняли свою ношу и весьма осторожно и бережно стали спускать нашего героя по крутой и узкой тропке. Однако, несмотря на все принятые меры, его особе пришлось не раз прийти в соприкосновение с сучками и ветками, которые преграждали им путь. На самом низу лощины и, как ему показалось, на берегу ручья (Уэверли услышал шум довольно мощного потока, хотя и не мог разглядеть его в темноте) отряд вновь остановился, на этот раз перед небольшой и грубо сложенной лачугой. Дверь была раскрыта настежь. Внутренность хижины выглядела столь же неуютно и неказисто, как можно было предвидеть по ее расположению и наружному виду. Какого-либо настила на полу не было и следа; в крыше в разных местах зияли дыры; стены были сложены из сухого камня и заделаны дерном; крыта она была ветками. Очаг был расположен посередине и наполнял весь вигвам дымом, валившим в такой же мере через дверь, как и через круглое отверстие в крыше. Древняя гайлэндская сивилла, единственная обитательница этого заброшенного жилища, была занята приготовлением пищи. При слабом свете огня Уэверли успел разглядеть, что его спутники не принадлежат к клану Ивора, так как Фергюс обращал сугубое внимание на то, чтобы его соратники всегда носили тартан с полосами, присвоенными их роду, – знак различия, некогда общепринятый в Горной Шотландии и поддерживаемый теми из вождей, которые гордились своей родословной или ревниво оберегали свою независимость и исключительную власть.
   Эдуард достаточно долго прожил в Гленнакуойхе и научился обращать внимание на эти отличительные признаки, о которых так часто говорили, и, убедившись, что с этими людьми у него нет ничего общего, грустным взором обвел внутренность лачуги. Единственным предметом обстановки, за исключением кадки для умывания и полуразвалившегося деревянного шкафа для провизии, была огромная деревянная кровать, забранная со всех сторон досками, так что проникнуть в нее можно было, лишь отодвинув в сторону скользящую дверцу. В этот альков и уложили Уэверли, после того как он знаками дал понять, что не хочет есть. Неспокойный сон не освежил его; странные видения проносились перед его глазами, и, чтобы их рассеять, требовались непрерывные усилия. За этими болезненными признаками последовал озноб, сильная головная боль и стреляющие боли в руках и ногах; под утро его горским телохранителям или тюремщикам (он не знал, к какому разряду их отнести) стало ясно, что Уэверли совершенно не способен к передвижению.
   После длительного совещания шесть человек из отряда забрали свое оружие и пошли прочь, оставив при Эдуарде одного старика и одного молодого. Первый подошел к Уэверли и омыл ему ушибленные места, теперь уже распухшие и посиневшие. К удивлению нашего героя, ему вручили в совершенной неприкосновенности его старую дорожную укладку, которую, оказывается, горцы сумели отбить. Таким образом, у него оказалось белье. Постель, на которой он лежал, была чистая и мягкая. Его престарелый прислужник произнес несколько слов по-гэльски, которые Уэверли воспринял как увещание отдохнуть, и задвинул дверцу кровати, так как занавесок на ней не было. Итак, второй раз уже наш герой оказывался пациентом гайлэндского эскулапа, но при обстоятельствах гораздо менее приятных, чем тогда, когда он был гостем достойного Томанрейта.
   Лихорадка, вызванная ушибами, не прекращалась целых двое суток, когда наконец заботы окружающих и его крепкое сложение одержали верх и он смог приподниматься в кровати, хоть и не без болезненных ощущений. Однако он заметил, что как старуха, исполнявшая обязанности сиделки, так и пожилой горец очень неохотно разрешали ему отодвигать дверцу кровати, хотя наблюдать за их движениями было его единственным развлечением; наконец, после того как Уэверли несколько раз открывал, а старик столь же часто задвигал люк его темницы, он положил конец всему этому делу, заколотив его снаружи гвоздем, и притом так успешно, что дверцу не было возможности отворить иначе, как удалив это наружное препятствие.
   Пока Уэверли размышлял о причинах, заставлявших действовать ему наперекор этих людей, которые как будто не собирались его грабить и во всем прочем проявляли о нем заботу и желание ему угодить, он вдруг припомнил, что в самый тяжелый момент болезни около его постели мелькал некий образ женщины и что выглядела она моложе старой сиделки. Об этом он вспоминал очень смутно, но его подозрения подтвердились, когда, внимательно прислушиваясь, он в течение дня не раз слышал голос другой женщины, шепотом разговаривающей по-гэльски с его прислужницей. Кто это мог быть? И почему эта женщина стремилась остаться неизвестной? У нашего героя немедленно разыгралась фантазия, и все мысли его обратились к Флоре Мак-Ивор. Но как бы мучительно ему ни хотелось поверить, что она рядом с ним и, как милосердный ангел, охраняет ложе его болезни, Уэверли вынужден был признать, что его предположение совершенно невероятно. Трудно было представить себе, чтобы в разгар гражданской войны, свирепствовавшей в Нижней Шотландии, она покинула сравнительно безопасное убежище Гленнакуойха и избрала себе такой сомнительный приют. Но сердце его всякий раз начинало учащенно биться, как только он слышал легкий женский шаг, скользивший по хижине, или приглушенные звуки мягкого и нежного голоса, чередовавшиеся с утробным хриплым карканьем старой Дженнет (так, ему показалось, звалась пожилая сиделка).
   Так как в уединении ему ничем не удавалось развлечься, он стал придумывать, каким бы способом удовлетворить свое любопытство, несмотря на тщательные меры, принятые Дженнет и древним горским янычаром note 317, ибо молодого человека он с того утра не видел. Наконец, после внимательного осмотра своей деревянной темницы, он пришел к выводу, что ее ветхое состояние открывает ему возможность достигнуть своей цели. Из одного подгнившего места ему удалось вытащить гвоздь, и через это узкое отверстие он мог уже разглядеть женщину, закутанную в плед и занятую разговором с Дженнет. Но со времени нашей праматери Евы удовлетворение непомерного любопытства всегда влечет за собой кару, а именно, разочарование: это не была фигура Флоры, да и лицо не удалось разглядеть, и, в довершение неприятности, в то время, когда он трудился, гвоздем расширяя отверстие, его выдал слабый шум, и легкое видение мгновенно исчезло и, насколько ему удалось установить, больше не возвращалось.
   С этой поры горцы уже не стали принимать никаких мер, чтобы ограничить его поле зрения, и не только позволили ему вставать и выходить из его темницы, но даже помогали ему в этом. Но переступать порог хижины ему не разрешали; ибо к этому времени молодой горец прибыл в подмогу к старику, и один или другой из них непрерывно за ним наблюдал. Всякий раз, когда Уэверли приближался к двери избушки, дежурный вежливо, но решительно преграждал ему выход, сопровождая свои действия знаками, которые должны были внушить нашему герою, что это предприятие для него опасно и что где-то поблизости враг. У старой Дженнет вид был очень встревоженный, и она была постоянно начеку, так что Уэверли, который еще недостаточно окреп, чтобы попытаться прорваться силой, невзирая на сопротивление хозяев, был вынужден сидеть и терпеть. Кормили его во всех отношениях лучше, чем он мог ожидать; ему давали порой и домашнюю птицу и даже вино. Гайлэндцы никогда не позволяли себе сесть вместе с ним и, если не считать установленного за ним наблюдения, обходились с ним очень вежливо. Единственным развлечением его было глядеть из окна, или, скорее, бесформенного отверстия, служившего ему заменой, на мощный и стремительный поток, который на глубине десяти футов бушевал и пенился в узком скалистом ложе, густо заросшем деревьями и кустарником.
   На шестой день Уэверли почувствовал себя настолько хорошо, что стал уже подумывать о том, как бы удрать из этой жалкой и скучной темницы. Любой риск, сопряженный с этой попыткой, казался ему краше невыносимого однообразия кельи Дженнет. Но куда идти, когда он снова будет себе хозяином? Возможны были два плана, хотя оба они были сопряжены с опасностью и трудностями. Один состоял в том, чтобы вернуться в Гленнакуойх к Фергюсу Мак-Ивору, в радушном приеме которого он не сомневался, а в теперешнем его состоянии суровое обращение, которому он подвергся, полностью оправдывало, как ему казалось, нарушение присяги существующему правительству. Другой план заключался в том, чтобы прорваться в какой-нибудь шотландский портовый город, а оттуда морем переправиться в Англию. Он поочередно отдавал предпочтение то одному, то другому и, вероятно, если бы побег его удался, остановился бы на более легко выполнимом, но такова уже была его планида, что этот вопрос ему не пришлось решать самому.
   Вечером седьмого дня дверь хижины внезапно отворилась, и в нее вошли два горца, в которых Уэверли узнал своих тогдашних провожатых. Они немного поговорили со стариком и его товарищем, а затем весьма выразительной мимикой объяснили Эдуарду, чтобы он собирался с ними в дорогу. Нашему герою это известие доставило большое удовольствие. По тому, как с ним обращались во время болезни, он мог быть уверен, что никакого зла против него не замышляют, а его романтические порывы, укрощенные тревогами, обидами, разочарованиями и целым рядом неприятных переживаний, связанных с последними приключениями, возродились за время его отдыха с прежней силой и требовали себе пищи. Его страсть к неизведанному, хотя для людей его склада достаточно бывает, чтобы загореться ею, уже той степени опасности, которая обычно придает людям лишь благородную серьезность, не устояла перед натиском необычайных и на первый взгляд непреодолимых бедствий, свалившихся на него в Кернврекане. Надо сказать, что такое сочетание сильнейшего любопытства и пылкого воображения, какое было у Эдуарда, порождает особый вид мужества, несколько напоминающий фонарь, который носит с собой углекоп. Пламя в нем достаточно для того, чтобы вселять в него бодрость и давать ему возможность работать среди обычных опасностей, но едва возникает угроза подземных испарений и тлетворных газов, он немедленно тухнет. Теперь этот огонь снова загорелся, и с сильно бьющимся сердцем от смешанного чувства надежды, страха и тревоги Эдуард смотрел на стоящих перед ним людей, в то время как вновь прибывшие торопились на скорую руку поесть, а другие брали оружие и спешили собраться в путь.