– Здравствуйте! – тепло приветствовал он долговязого мужчину. – Вы давно здесь?
   – Точно не знаю, – ответил мужчина. – Который час? Валериан Эдуардович струсил.
   – Уже двенадцать? Ого! Я вздремнул немного… – пояснил мужчина. Неизвестный гражданин приблизился на четыре метра к уровню моря тем же путем, что и Валериан Эдуардович, но без постороннего влияния.
   – Черт подери! – говорил он. – Свернул бы здесь шею хоть один из коммунальных работников! Полгода стоит эта ловушка открытой… Зачем они ее вырыли? Ну, теперь есть материальчик… Я это так не оставлю! Я их разнесу!
   – Как вы их разнесете? – осторожно спросил зардевшийся работник коммунального отдела.
   – Известно, как. Для этого есть периодическая печать, – сказал тот.
   – Ну вы уж и рады стараться… – пробормотал обеспокоенный Валериан Эдуардович.
   – Стараться я никогда не рад, – отвечал незнакомец. – Ну постояла бы эта траншея месяц, ну второй, а то ведь как будто ждут жертв…
   – Но ведь мы с вами целы и невредимы. Ведь целы же вы? – сказал Валериан Эдуардович раздражительно.
   – Это что значит, падайте на здоровье, милости просим, так, что ли? – зловеще спросил неизвестный.
   – А что… Радикальный способ борьбы с алкоголиками… Хи-хи. Вытрезвитель в какой-то степени…
   – Но-но! Ты! Будем называть друг друга на «ты», тем более я вижу, что мы друг друга не уважаем, – рассердился собеседник. Общее несчастье делает друзьями людей разных профессий, разных характеров, разных степеней пользования коммунальными услугами. Валериан Эдуардович и неизвестный друзьями не стали. Они ужасно друг другу не понравились, смертельно разругались. Когда они выбрались из этой ямы, была глубокая ночь. Множеством неинвентаризованных фонариков мерцали звезды. Валериан Эдуардович оглянулся вокруг и вдруг почувствовал, что жизнь прекрасна. Он бодрой походкой взял направление к дому, обдумывая на ходу, как лучше поставить завтра вопрос о траншеях и ямах в городском отделе коммунального хозяйства, чтобы не портить настроение горожанам.



Настоящий студент


   Старший преподаватель Лев Борисович Фениксов подозрительно относился к аудитории, перед которой выступал с курсом лекций о новом, открытом древнем языке. Ему казалось, что большинство студентов слишком молоды и несерьезны для того, чтобы заниматься этим необходимейшим предметом. Сам Фениксов – мужчина лет тридцати, сухощавый, серьезный, холостой, принадлежащий науке. Аудитория же на его лекциях принадлежала самой себе. С первой же лекции Фениксов выбрал среди физиономий, казавшихся ему безразличными и беззаботными, одно строгое, вдумчивое лицо и стал читать после этого, глядя на это лицо и обращаясь только к нему. Студент Потехин в свою очередь каждую лекцию не сводил глаз с преподавателя. Если случалось, что Потехина на занятиях не оказывалось, Фениксов беспокойным и подозрительным взглядом скользил по рядам и, сбиваясь и нервничая, всю лекцию читал, обращаясь к проходу между скамейками. Но Потехин ходил на его лекции часто, и Фениксов говорил о нем много хорошего там, где распределяются стипендии и назревают скандалы.
   – Что ни говорите, на первом курсе, по-моему, разболтанный народ. Шуточки, невнимание… и, знаете, даже неуважение к предмету и преподавателю, а я, знаете, за это буду карать… Представьте себе, я вижу там одно только внимательное лицо. Сразу видно – серьезный товарищ. На него даже приятно посмотреть. Чувствуется настоящая пытливость, уважение… Уважение совершенно необходимо. Вот он – настоящий студент. Я говорю о Потехине. До сессии было еще далеко, и Фениксов долго бы оставался при этом мнении, если бы не один досадный недостаток Потехина. Студент Потехин был рассеян. Он обладал уникальной способностью, занимаясь одним делом, думать о другом. Так, покупая папиросы, он думал о том, что надо бросить курить, или, отвечая на зачете, соображал о дне и часе пересдачи того же зачета. По рассеянности он, например, всю зиму проходил в осеннем пальто и «забывал» иногда пообедать. Раз после лекции Фениксова, на которой преподаватель и студент вдоволь налюбовались друг другом, Потехин, чувствуя, что аппетит превозмогает в нем рассеянность, направился в студенческую столовую. В столовой с подносом в руках туда-сюда сновали молодые самообслуживатели. Потехин накрыл стол, безотчетно склоняясь при этом к вегетарианству и думая о том, что этот обед неизбежно повлечет за собой ужин. Минуты две он ждал у маленького окошка тарелку с хлебом, потом получил ее и в задумчивости уселся… за чужой стол. Даже наметанный глаз старого экзаменатора, принимавшего экзамены в разные времена и при разных освещениях, мог бы спутать эти два стола. Одинаковые, с ровным количеством блюд. Накрытые на одну персону и одинаково сервированные, эти столы отличались только тем, что должно быть съедено. Таким образом, студенту Потехину представилась возможность познакомиться со вкусом преподавателя Фениксова, к чему он без промедления приступил. Сам Фениксов с недоумением остановился за спиной Потехина, чуть не выпустив из рук свою тарелку с хлебом. К Потехину между тем подсел знакомый студент с другого факультета – высокий, длинноволосый пижон из тех, которые лазают через решетку в сад пить пиво. Фениксов ушел бы, если бы между приятелями вдруг не начался разговор, который до того ошеломил Фениксова, что он машинально опустился на ближний стул. Разговор был о нем, и не было на свете сил, которые могли бы помешать ему все выслушать. Чтобы это не слишком походило на подслушивание, Фениксов взял ложку и стал хлебать потехинские щи.
   – …Понимаешь, с первой же лекции уставился на меня, – говорил Потехин, – и так все время. А у меня, ты знаешь, привычка смотреть в одну точку…
   – У меня тоже, – признался приятель.
   – Ну так я на него и глазею. Не слушаю, конечно, а так, пыль в глаза пустить… Как-никак в мою зачетку требуется его автограф… Фениксов чуть не поперхнулся. Щи, которые заказал студент, пришлись ему не по вкусу. Они отдавали очковтирательством.
   – Он читает такую чепуху, – продолжал Потехин, не замечая того, что шницель немного пережарен. – «Рцы черноокая, любишь ли мя?..» Смех! Кому это надо? Вся эта наука состоит из примечаний и оговорок. Это, дескать, еще не окончательно так, еще может быть и по-другому, я, дескать, еще об этом парочку томов состряпаю. А о чем? Мелочь какая-нибудь, чепуха!.. Фениксов побагровел, но продолжал заниматься жареными макаронами. «Немыслимо! – думал он. – Какой нахал! Ест мой обед и говорит такие вещи. Подожди…»
   – А вот же – надо сдавать, – вздохнул Потехин, – взял я у девчонок лекции, читаю сорок раз по одному месту – ничего не понимаю. Он сам тоже ни черта не понимает. У Фениксова потемнело в глазах, он залпом выпил стакан чая и вскочил со стула… Следующие лекции он читал, потупив взор в свои конспекты. Он целиком принадлежал науке.



Глупости


   Где и когда встретились эти молодые люди, вам знать вовсе не обязательно. Важно лишь знать, что встретились они совсем недавно и теперь шли рядом по тихой городской улице. Сентябрьский вечер был необыкновенно хорош. Весь день шел дождь, и солнце выглянуло только перед самым заходом – забежало проститься, – и теперь над низкими заборами сквозь блестящую листву мелькал его розовый след. По мокрому асфальту скользили недавно зажженные фонари.
   – Какой вечер! Какой воздух! Я даже не знаю… Мне хочется сделать сейчас какую-нибудь глупость! – Девушка остановилась и, повернувшись к молодому человеку, продолжала шутливо и капризно: – Почему вы молчите? В такой вечер неприлично молчать. В такой вечер надо говорить красивые и возвышенные вещи. И в самом деле, настроение у нее было если не возвышенное, то возбужденное, отчего она, хорошенькая и без того, делалась еще привлекательней. Никитин, так звали ее собеседника, улыбнувшись и смутившись, проговорил:
   – Я не поэт, Лиля… Но если вы хотите… По лицу Лили скользнула неуловимая улыбка. Так может говорить только влюбленный, и, точно, Никитин уже был серьезно, беспросветно влюблен. Никитин – студент, веселый, живой юноша, светловолосый и голубоглазый. Беспечный владелец бесценных сокровищ молодости, он не гонялся еще за счастьем сам, а наступал ему на пятки нечаянно. Встречу с Лилей он считал первой удачей своей жизни, второй удачей для него было бы поцеловать ее. Никитина нетрудно понять, стоит только увидеть эту девушку. Волосы ее могли растрогать, глаза взволновать, улыбка оживить камень и произвести впечатление даже на мрачного сотрудника бракоразводного отдела. Улицу пересекала другая – многолюдная, шумная, с трамвайной линией и с вереницей легковых машин. Никитин свернул было на нее, но Лиля вдруг сказала:
   – Не хочу сюда. Знаете что? Сядем сейчас в трамвай и поедем куда-нибудь на окраину, в незнакомое место, там сойдем и вернемся пешком. Что, легкомысленно?!
   – Не очень, – ответил Никитин. – Я предлагаю на край света. Но на трамвайной остановке собралась толпа, численностью напоминающая скопление поганых под древним Киевом, и Никитин остановил такси, за что Лиля остановила на нем взгляд, полный признательности и внимания. Шофер, пожилой мужчина в ученической фуражке и с сигаретой в зубах, спросил не оборачиваясь:
   – Куда?
   – До Дерибасовской, – сказал счастливый Никитин. Дерибасовской в этом городе никогда не было. Шофер повернулся, взглянул на Никитина, рассмотрел улыбающуюся Лилю, но ничего не сказал и тронул машину.
   – Давай за город! – пояснил Никитин. Машина пристроилась к цепочке «Москвичей» и «Побед», медленно миновала два перекрестка, свернула на третьем и стала набирать скорость. На улицах света становилось все меньше и меньше, мимо скользнул последний огонек какой-то сторожки, и машина выскочила на пустое и ровное шоссе, рассекающее темный ночной лес. Никитин не отрываясь смотрел Лиле в лицо. Неизвестно когда появившаяся луна стремительно прыгала по верхушкам ближних деревьев, резала их темные силуэты или летела по воздуху. Лиля следила за ней, широко раскрыв глаза, с каким-то наивным вниманием, и по лицу ее то и дело бешено струились тени. Шоссе чуть свернуло в сторону, луна стала отставать. Лиля, чтобы видеть ее, невольно потянулась в сторону Никитина, и тот, не в силах уже больше выдержать, взял ее за плечи и два раза поцеловал в губы.
   – Разверните машину! – звонким, срывающимся от негодования и обиды голосом скомандовала Лиля. Шофер усмехнулся и сбавил ход.
   – Вы слышали? – повторила Лиля.
   – Лиля, послушайте… – тихо начал Никитин.
   – Я с вами больше не разговариваю, – быстро перебила она, – я вас больше не знаю. Шофер остановил машину, повернулся и, нагло подмигнув Никитину, заговорил:
   – Было у меня несколько таких случаев, так некоторые девочки пешком отсюда, извините за выражением, топали…
   – Ах, вот как! Откройте дверцу! И Лиля, вдруг всхлипнув, попыталась открыть замкнутую с ее стороны дверцу.
   – Разворачивайся! – грубо приказал Никитин.
   – Пропустите меня. Я сойду, – сказала Лиля, обращаясь к Никитину. Хотя в глазах у нее светились слезы, она сказала это гордо и надменно. Но машина уже разворачивалась, а Никитин сидел не шевелясь и глядел прямо перед собой. Обратную дорогу весь экипаж хранил мрачное молчание, если не считать того, что Никитин указывал дорогу до Лилиного дома. Выйдя из машины, Лиля молча направилась во двор. Никитин бросился за ней.
   – Эй, парень! А заплатить! – испуганно залопотал шофер.
   – Жди здесь! – крикнул Никитин. Он догнал Лилю и очутился в классической позиции влюбленного – между возлюбленной и дверью.
   – Пустите меня, – сказала Лиля строго. – Вы ужасный человек. Мы едва еще знакомы, и вы… Пустите меня, я не хочу вас видеть.
   – Не пущу, – заявил Никитин с отчаянием, –не пущу до тех пор, пока вы не скажете, что не сердитесь.
   – Идите, вас ждет шофер, – сухо отвечала Лиля.
   – Он будет ждать до тех пор, пока вы не скажете, что не сердитесь на меня, – запальчиво сказал Никитин.
   – В таком случае вы будете разорены… Диалог затянулся на полтора часа. Никитин говорил о том, что не хотел обидеть Лилю, что все вышло помимо его воли, объяснился между прочим в любви и продолжал «осаду крепости» с соответствующими случаю отчаянием и упорством. Лиля говорила о том, что еще никто в жизни с ней так не обращался и что она, наверное, никогда не простит Никитину эту грубость, а себе глупость и легкомыслие, с которыми она села в машину. Два раза в воротах появлялся шофер, кричал: «Эй, парень!» – и, неслышно ругаясь, исчезал. Появившись в третий раз, он крикнул: «Не меньше полбумаги», – и погрозил пальцем.
   – Идите, идите, – все еще насмешливо сказала Лиля. – Вы пустите себя по миру, а потом будете обвинять меня…
   – Вам не надоело? – кипятился Никитин. – При чем здесь шофер и его такси? Я могу оплатить в таком случае самолет. Ясно это вам? Вы мерзнете – это другое дело. Скажите, что вы простили мне… и я уйду.
   – Хорошо. Я все скажу завтра вечером. И она насмешливо добавила:
   – Только не приезжайте, пожалуйста, на такси. Таким образом можно вырвать даже признание в любви.
   – До свиданья!
   – До свиданья! – послышалось уже за дверью. Шофер нетерпеливо прохаживался вдоль машины.
   – Едем ко мне… или лучше к моим друзьям. Там расплатимся, – весело сказал Никитин и, с силой захлопнув дверцу, добавил: – Погоняй! Назавтра было воскресенье, и Лиля с утра ушла гостить к своей тете, которая жила на окраине города. Там, помогая поливать капустные грядки, Лиля со всеми подробностями описала вчерашний вечер.
   – Нахал, – заключила добродушная Надежда Ивановна, – самый натуральный нахал. Неделю как знаком с девушкой – и уже такие штуки… Надежда Ивановна была женщиной пожилой, одинокой и доброй. Больше всего на свете она любила племянницу, чай с малиновым вареньем и разговоры о нравственности.
   – Таких, милая, гнать надо, – продолжала она. – Он случайно не Эдик? Мне почему-то кажется, что все Эдики ходят в узких штанах и все – негодяи. Ты, Лиля, будь начеку, ты совсем еще ребенок. Ты можешь наделать массу глупостей… После обеда Лиля уснула на большой, как стол для игры в пинг-понг, кровати Надежды Ивановны. Ей приснился вчерашний водитель такси. Он пришел к крыльцу ее дома с букетом цветов и, смущенно улыбаясь, бормотал какие-то нежности. Лиля проснулась и рассмеялась. Тотчас же в спальню вошла Надежда Ивановна.
   – Ты уже не спишь? Ну, давай пить чай. И пригласим парня…
   – Какого еще парня?
   – А вон во дворе колет дрова. Тут недалеко живет студент. После обеда приходит и говорит: «Это вам, кажется, требуется дровосек?» Как же: мне давно требуется – привезли два кубометра чурок, кому у меня их колоть? Парень скромный, хороший, не какой-нибудь Эдик. Сколько, спрашиваю, за работу. Не знаю, говорит, сколько дадите. Я человек гуманный, мне бы, говорит, порезвиться. И вот уже три часа резвится. Они вышли в другую комнату, окна которой выходили во двор. Посреди двора без рубахи стоял Никитин и махал тяжелым колуном. На его широких загорелых плечах играли солнечные зайчики. Лиля вспыхнула и спряталась за Надежду Ивановну.
   – Вот парень! Не то что катаются там всякие на такси, – не унималась старуха.
   – Не надо его звать пить чай, – еле слышно сказала Лиля.
   – Как знаешь, – проговорила Надежда Ивановна и ушла в кухню. Прислонившись к подоконнику, Лиля продолжала смотреть во двор… Вечером Никитин и Лиля снова бродили по красивым и тихим улицам города. О вчерашнем они почему-то не разговаривали, и только, прощаясь, Никитин спросил:
   – Вы простили мне вчерашнее?
   – Я простила тебя, – сказала Лиля тихо, – и боюсь, что, если это повторится, прощу еще…



Ревность


   Она некрасива. Я знаю это лучше других. Не сразу найдешь другое такое же круглое лицо и такие бесцветные глаза. Короткая прическа на ее голове вы– глядит тяжелым увечьем. Она неумна. Об этом говорят ее постоянный испуганно-вопросительный взгляд и могучее отвращение к толстым книгам и серьезным разговорам. Шутки обижают ее, а смеется она обычно без всякой причины. Самые искренние ее мысли – это мысли, которые она высказывает нечаянно. При всем при этом она заносчива. Она уверена, что по жизни ее должны пронести на руках. Она капризна, мелочна, злопамятна и т.д., и т.д. И то, что я хожу с ней под руку, дарю цветы и не могу прожить без нее ни одного вечера, жестокая печальная нелепость. Мне двадцать четыре года, я самый настоящий инженер-электрик, не пишу стихов, не толкаюсь за билетами на концерты заезжих теноров, – скажите; почему мне досталась такая жалкая, мальчишеская роль? Наше знакомство, это роковое недоразумение, состоялось только потому, что однажды, желая насолить своему недругу, я проводил ее из театра вместо него. Дорогой она без конца трещала о нем, и я решил проводить ее еще раз. Не знаю, как это произошло, но незаметно для себя я с головы до ног был опутан ревностью. Самой, что называется, глухой и слепой. Когда мы остаемся одни, мне с ней скучно. Мы молчим или занимаемся каждый своим делом. Я читаю или курю и думаю, она часами сидит на кушетке и, я уверен, часами ни о чем не думает. И молчит, молчит. А если что-нибудь скажет, то это будет такая глупость, что мне становится неловко, хочется уйти. Но вот она поднимается с кушетки и, тряхнув своей мужской прической, говорит:
   – Как я хочу танцевать! Пойдем сегодня на вечер. И с этого мгновения она в моих глазах преображается. Слова ее становятся умными и многозначительными, глаза темными и бездонными, голос изумительным.
   – Не пойдем, ни за что не пойдем, – твержу я. Но мы идем, и я говорю ей самые нежные слова, на которые я способен. В зале я ловлю каждый ее взгляд, каждое слово, слежу за каждым ее движением. «Кого она увидела? Кому улыбнулась? Кто этот красивый парень? Неужели он подойдет сюда?» Бывает, что он подходит, и она, улыбаясь самой прекрасной улыбкой на свете, просит у меня разрешения потанцевать, и самый ненавистный мне человек опускает свою руку на ее талию, и они исчезают в толпе. И тогда у меня кружится голова, пылает лицо, сердце вот-вот взорвется. Мне хочется расшвырять танцующих, вырвать ее из рук партнера, схватить ее и бежать с ней куда-нибудь далеко от этого множества глаз, улыбок и лиц…



Конец романа


   Вокзала никакого нет, потому что нет еще города. Есть обыкновенная станция – маленькая, деревянная, выкрашенная в желтый цвет. В зале ожидания всего три скамейки. На одной из них устроились две бойкие старушки с корзинами, на другой спит, свесив ноги и одной рукой касаясь пола, здоровенный дядя в телогрейке. На третьей скамейке сидит девушка в синем плаще, хорошенькая, с большими серьезными глазами. В этих глазах – беспокойство и даже страдание. Ничего удивительного, если она вот-вот заплачет. Рядом сидит, развалившись и закинув ногу на ногу, широкоплечий парень. Надвинутое на лоб серое кепи бросает тень на его глаза. Хорошо видно только большой правильный нос и крупные расслабленные губы. Тяжелые руки брошены на скамейку. Такая поза существует специально для выражения усталости, небрежности и равнодушия. У его ног стоит громоздкий черный чемодан.
   – Николай, ты не уедешь сегодня. Слышишь, не уедешь, – шепчет девушка, боязливо касаясь его руки.
   – Почему я должен ехать завтра?
   – Ни завтра, ни послезавтра ты не должен уезжать. В ее голосе и просьба, и требование, и надежда. Он поднимает воротник, встает, берет чемодан.
   – Выйдем отсюда. Под ногами похрустывает лист облетевших тополей, с рельсов брызжут холодные лунные искры, дальше, за платформами и кустарником, чернеется зубчатый горизонт лесистой сопки. И вся тихая голубая осенняя ночь полна ожидания и беспокойства.
   – Может быть, ты все-таки поедешь со мной? .
   – Нет, не могу. И ты не должен уезжать… Я перестану тебя любить. Я люблю тебя здесь… умного, сильного. А ты… Если ты уедешь, я не смогу тебя любить… Он усмехается.
   – Какая ты еще девочка… Ну что ж, оставайся. Конечно, оставайся. И вот что… Поговорим откровенно. Я хочу, чтобы ты поняла, что ничего не теряешь. Для тебя даже хорошо, что я сматываюсь… Мы с тобой разные, как сосна и береза. Ты вся какая-то голубая, розовая и… глупая. Поговорим откровенно. Я с тобой никогда не говорил откровенно. Я обманывал тебя. Виноват, конечно… впрочем, все мы друг перед другом виноваты… Сейчас, на прощанье, я хочу признаться тебе в том, что я люблю себя. Люблю самого себя – и это самая искренняя моя привязанность. Мне нравится заботиться о себе, окружать себя вниманием, удобствами. Здесь мне мешают этим заниматься. И мне надоело. Меня не устраивает это ваше дурацкое «будет». Кварти – ра будет, театр будет, город будет! Когда, я спрашиваю? Я сейчас молод, понимаешь, мне это все сейчас надо. А она твердит:
   – Ты говоришь неправду… Ты так не думаешь. Ведь ты приехал сюда…
   – Сюда я приехал заработать, ну и… из любопытства. Денег здесь приличных нет, любопытство мое удовлетворено. Магнитная гора меня больше не притягивает. Счастливо вам оставаться, фанатики, романтики! Мошку, грязь и морозы оставляю в ваше распоряжение. С собой я увожу только нежную память о них. Мимо тащатся две старушки с корзинами. Громко зевая, проходит дядя в телогрейке. Пришел поезд.
   – Ну вот, карета подана. Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай, как сказал один хромой старик. Он писал упаднические стихи, много ездил, но нигде не прописывался. Он делает к ней шаг и замолкает. Луна не в состоянии скрыть ее бледности, дрожат губы, влажные глаза блестят… Все вместе это – боль, горе, смятение. Он берет ее за плечи и быстро, ласково, настойчиво говорит:
   – Ты поедешь со мной! Сейчас же! Будь умницей… Если ты любишь меня – ты поедешь. И не надо больше глупостей про воздушный замок у Магнитной горы. Подумай, чтобы быть счастливым, необязательно строить новый город. Есть много готовых городов. Ну?.. Поезд вздрагивает и медленно ползет вдоль перрона.
   – Нет… я не могу, – шепчет она. Его лицо становится жестким и надменным.
   – Тогда прощай, – говорит он и вскакивает в тамбур. Раскрытую дверь тамбура тотчас же заслоняет толстая фигура женщины-проводницы.
   – Укатил соколик, – взвизгивает проводница, – ищи, девка, другого. Быстро прогорел красный огонек последнего вагона, и вот уже замирает стук колес. И сразу делается невыносимо тихо. Слышно, как бьется сердце. К луне крадется тяжелая черная туча. Становится темно. Девушка идет от станции в гору, туда, где светятся окна поселка. Шаги сиротливо шуршат по сухой траве. В открытых глазах слезы, и сквозь их пелену растут и заполняют весь взгляд сплошным неясным заревом огни будущего города.



Успех


   На этот раз мне предстояло сыграть негодяя. По ходу действия я должен был отказаться от матери, спекулировать шикарным бельем, клеветать, двурушничать, вскрыть два сейфа и обмануть нескольких девушек. В конце пьесы за мной приходило сразу три милиционера. Мой герой был такой мерзавец, что я сам сомневался в его правдоподобии. Но меня марьяжили на эпизодических ролях, а тут наконец дали солидную роль. Режиссер долго ко мне присматривался и вдруг сказал: «Из вас, по-моему, выйдет незаурядный подлец». И вот – роль моя! Кому не нужен успех? Артистам он нужен в особенности. Без него артист чахнет, становится завистником и интриганом. Мне же, молодому, начинающему, успех нужен как воздух. За два дня до премьеры я ходил по комнате и твердил свою роль. В двенадцатом часу пришла Машенька, наш декоратор. Она слушала меня за дверью и вбежала в мою комнату, смеясь и аплодируя.
   – Браво! Браво! Ты бесподобен! Ты страшен! Браво… Только, знаешь, слишком уж… Твой герой – такое чудовище, что как-то… Бывают ли такие в жизни? Вечно тебе дают черт знает что! То проезжий, то прохожий, то хулиган, то пижон, а теперь – что-то умопомрачительное… Но хватит. Собирайся, тебе надо проветриться. Глядя на Машеньку, на ее поблескивающие глаза, веселые лучистые волосы, слушая ее щебетание, я забываю все заботы и думаю только о том, как я счастлив. Машенька – моя невеста.
   – И вот что! Приехала мама. Не отвиливай. Ты должен с ней познакомиться. Она хочет тебя видеть. Так что, живо! Я не сопротивлялся. Был отличный день, и мне самому хотелось прогуляться по городу. Я надел галстук, прихватил пальто, шляпу, и мы выбежали на улицу. Ночью падал снег, но к обеду он почернел и подтаял. Было тепло, и, хотя был ноябрь, все очень походило на весну. Я бережно держал Машенькин локоть, и не все ли равно – осень ли это была, весна ли – я был счастлив. Хотелось выкинуть что-либо легкомысленное и веселое.
   – Ты будешь вежлив, – говорила Машенька, – старайся показаться солидным, рассудительным. Тебе это ничего не стоит – ты артист. Что-нибудь соври.
   – Как! Еще одна роль? И, кажется, роль скромного, заведомо положительного молодого человека. Машенька, пожалей меня, я этого не репетировал. Я уже представлял себе все неизбежные неловкости, заминки, паузы, как вдруг меня осенило. «Сыграю-ка я перед мамашей своего негодяя, – подумал я, – а потом объяснюсь. Будет весело, непринужденно, заодно прорепетирую и посмотрю, как оно – на свежего человека». Я был доволен своей выдумкой, и мне заранее стало смешно. В таком настроении я предстал перед Машенькиной мамашей. И вот я и Варвара Семеновна сидим друг перед другом в небольшой светлой комнатке, завешанной и заставленной этюдами.
   – Смотри же, – шепнула мне Машенька, – я хочу, чтобы ты ей понравился.