Он закрутил колпачок, сунул ручку во внутренний карман пиджака и закрыл глаза. Ровно пятнадцать лет прошло с того дня, как он забылся в коварной тени орехового дерева. Пятнадцать лет упорного труда, этого у него не отнять. Придя в себя, он излечился от аллергии на древесный сок, со временем научился справляться со страхами и скрутил себя в бараний рог, чтобы перестать дергаться. За эти пятнадцать лет паренек с впалой грудью, стыдящийся своей шевелюры, превратился в здорового телом и духом мужика. Он уже не тот закомплексованный идиот, которого носило по миру баб, лишившему его в итоге всяких эмоций и измотавшему своей сложностью. Очнувшись в тот день под ореховым деревом, он объявил забастовку, словно выбившийся из сил работяга, который до срока выходит на пенсию. Избегать опасных вершин, разбавлять водой вино чувств, растворять, дозировать, сводить на нет навязчивые желания. Он считал, что преуспел в этом, вдали от неприятностей и хаоса, добившись почти идеальной безмятежности. Безобидные, мимолетные связи, уверенный заплыв к цели, труд, чтение, стихотворчество, ну не прелесть ли?
   Цели он достиг, его перевели в парижский уголовный розыск под начало комиссара Адамберга. Ему там нравилось, но он не переставал удивляться. Тут царил совершенно особый микроклимат. Под ненавязчивым руководством шефа полицейские занимались чем бог на душу положит, позволяли себе капризничать и дуться. При этом они добивались неплохих результатов, но скепсиса у Вейренка не убавлялось. Еще неизвестно, были ли эти успехи следствием особой стратегии или даром провидения. Последнее явно закрывало глаза на тот факт, например, что Меркаде, разложив на втором этаже подушки, спит там по несколько часов в день, ненормальный кот гадит на стопки чистой бумаги, а майор Данглар прячет заначку в подвальном шкафу. На столах валялись документы, не имеющие никакого отношения к текущему расследованию, вроде объявлений о недвижимости, списков покупок, статей по ихтиологии, личных упреков, геополитических обзоров, спектра радуги – чего только ему не попалось за первый месяц работы. И такое положение вещей, судя по всему, никого не волновало, разве что лейтенанта Ноэля, известного грубияна, который всех встречал в штыки. Уже на второй день Ноэль бросил Вейренку что-то оскорбительное по поводу его волос. Лет двадцать назад он бы заплакал, а сейчас ему было плевать с высокой колокольни или почти плевать. Лейтенант Вейренк сложил руки и уперся головой в стену. Неуязвимая сила свернулась в уютный клубок.
   Что касается комиссара, то он с трудом вычислил его. На первый взгляд Адамберг не представлял собой ничего особенного. Он уже несколько раз сталкивался с невысоким типом со сложносочиненным рельефом лица, нервным телом и замедленными движениями, но ему даже в голову не приходило, что стоящий перед ним человек с затуманенным взглядом и в мятой одежде и есть тот самый – знаменитый или пресловутый – комиссар уголовного розыска. Острота зрения, судя по всему, не была сильной его стороной. С первого дня Вейренк ждал официальной встречи с ним. Но Адамберг, казалось, не замечал его, поглощенный бульканьем каких-то своих мыслей, никчемных или глубоких. Кто знает, может, год пройдет, пока комиссар обнаружит, что его полку прибыло.
   Все остальные, правда, мигом сообразили, что появление новичка – редкая удача, и не преминули этим воспользоваться. Вот почему он нес вахту в чулане на лестничной площадке восьмого этажа – с тоски сдохнуть можно. По уставу его полагалось периодически сменять, и поначалу так оно и происходило. Но счастье было недолгим – один сменщик впал в депрессию, другой то и дело засыпал, остальные страдали клаустрофобией, нервными тиками и радикулитом. Так что лейтенант дежурил тут в гордом одиночестве, буквально приклеившись к деревянному стулу.
   Вейренк вытянул ноги, насколько мог. Такова уж участь новичков, ничего не поделаешь. Благодаря стопке книг, карманной пепельнице, куску неба в форточке и ручке, которая наконец начала писать, он чувствовал себя почти счастливым. Разум в покое, одиночество под контролем, цель достигнута.

V

   Ариана Лагард все усложнила, потребовав добавить капельку миндального сиропа в чашку двойного кофе с молоком. Но в итоге их все-таки обслужили.
   – Как доктор Ромен? – спросила она, размешивая густую жидкость.
   Адамберг развел руками:
   – Он в прострации, в истоме. Как барышни в прошлом веке.
   – Вот оно что. Ты сам диагноз поставил?
   – Нет, он. Ни депрессии, ни патологии. Но он только и делает, что перемещается с одного дивана на другой, – то спит, то кроссворды решает.
   – Вот оно что, – повторила Ариана и насупилась. – Ромен ведь энергичный человек и одаренный судебный медик. Любит свою работу.
   – Да, но он в прострации. Мы долго ждали, прежде чем заменить его.
   – А меня ты зачем позвал?
   – Я тебя не звал.
   – Мне сказали, что меня затребовал парижский уголовный розыск.
   – Я тут ни при чем, но ты действительно появилась очень кстати.
   – Чтобы выдрать этих парней из лап Наркотдела.
   – Мортье считает, что это никакие не парни, а просто подонки, один из которых к тому же черный. Мортье – начальник Отдела по борьбе с наркотиками, и у меня с ним не сложились отношения.
   – Поэтому ты не хочешь отдавать ему трупы?
   – У меня трупов и так выше крыши. Просто эти – мои.
   – Ты уже сказал. Давай подробности.
   – Нам ничего не известно. Их убили в ночь с пятницы на субботу, у Порт-де-ла-Шапель. Следовательно, считает Мортье, это разборки наркодилеров. Мортье просто убежден, что чернокожие ничем, кроме наркоты, не занимаются и вообще непонятно, что умеют делать в этой жизни. К тому же у них след от укола на локтевом сгибе.
   – Видела. Обычные анализы ничего не дали. Чего ты от меня ждешь?
   – Покопайся и скажи мне, что было в шприце.
   – Чем тебя не устраивает гипотеза о наркотиках? Порт-де-ла-Шапель – самое место.
   – Мать черного верзилы уверяет, что ее сын к наркотикам не прикасался. Не употреблял, не торговал. Мать белого верзилы не в курсе.
   – Ты еще веришь престарелым мамашам?
   – Моя всегда говорила, что у меня голова как сито и слышно, как в ней со свистом гуляет ветер. И она была права. Я же тебе сказал – у них обоих грязь под ногтями.
   – Как у всех горемык на блошином рынке.
   Слово «горемык» Ариана произнесла безучастным тоном человека, для которого бедность – факт, а не проблема.
   – Это не просто грязь, Ариана, это земля. А наши ребята вовсе не садовники. Они живут в полуразрушенных домах без света и отопления – город предоставляет их в таком виде разного рода горемыкам. Равно как и престарелым мамашам.
   Взгляд Арианы уперся в стену. Когда она осматривала труп, ее глаза сужались и застывали, превращаясь, казалось, в окуляр точнейшего микроскопа. Адамберг не сомневался, что, исследуй он ее зрачки в эту минуту, он бы рассмотрел в них два четко прорисованных тела, белое в левом глазу, черное – в правом.
   – Одно могу тебе сказать, Жан-Батист, – их убила женщина.
   Адамберг отставил чашку, ему не хотелось перечить ей и на этот раз.
   – Ты видела, какого они габарита?
   – А что, ты думаешь, я делаю в морге? Предаюсь воспоминаниям? Видела я твоих парней. Обычные качки, косая сажень. И тем не менее их убила женщина.
   – Вот тут поподробнее.
   – Приходи вечером. Мне надо еще кое-что проверить.
   Ариана встала, сняла с вешалки белый халат и надела его прямо на костюм. В кафе возле морга не любили судмедэкспертов. Клиентам было неприятно.
   – Не могу. Иду на концерт.
   – Ладно, приходи после. Я работаю допоздна, как ты помнишь.
   – Не могу, концерт в Нормандии.
   – Вот оно что, – сказала Ариана, застыв. – А какая программа?
   – Понятия не имею.
   – Едешь в Нормандию на концерт и не знаешь, что играют? Или ты слепо следуешь за дамой?
   – Не следую, а любезно сопровождаю.
   – Вот оно что. Ну что ж, заходи в морг завтра. Только не утром. Утром я сплю.
   – Я помню. До одиннадцати.
   – До двенадцати. Старость не радость.
   Ариана присела на краешек стула, явно не собираясь тут задерживаться.
   – Я еще кое-что должна тебе сказать. Но не знаю, надо ли.
   Паузы, даже очень длинные, никогда не смущали Адамберга. Он ждал, размышляя о вечернем концерте. Прошло минут пять или десять, он не заметил.
   – Семь месяцев спустя, – внезапно решилась Ариана, – убийца явился с повинной.
   – А, ты об убийце из Гавра, – Адамберг поднял на нее глаза.
   – Он повесился в камере через десять дней после своей исповеди. Ты оказался прав.
   – И ты расстроилась.
   – Да. Я уж не говорю о своих шефах. Я прождала повышения еще пять лет. Типа ты мне принес разгадку на блюдечке, а я типа и слушать тебя не желала.
   – И ты мне ничего не сказала.
   – Я забыла твое имя, стерла его из памяти, выкинула куда подальше. Как кружку с пивом.
   – И до сих пор на меня злишься.
   – Нет. Благодаря нашему крысолову я занялась расщеплением личности. Ты не читал мою книгу?
   – Просмотрел, – увильнул от ответа Адамберг.
   – Я изобрела термин – убийцы-двойняшки.
   – Да, – нашелся комиссар, – мне рассказывали. Они словно разрезаны пополам.
   Ариана поморщилась:
   – Скорее они состоят из двух несоприкасающихся частей – одна убивает, другая живет обычной жизнью, и они даже не подозревают о существовании друг друга. Это большая редкость. Например, та медсестра, которую арестовали в Аньере два года назад. Таких убийц-рецидивистов очень трудно разоблачить. Потому что их никто не может заподозрить, даже они сами. Кроме того, они соблюдают крайнюю осторожность, опасаясь, как бы их не застукала вторая половина.
   – Помню я эту медсестру. У нее, по-твоему, раздвоение личности?
   – Редкий экземпляр. Не попадись на ее пути гениальный сыщик, она бы так и косила направо и налево до самой смерти, даже не подозревая об этом. Тридцать два убийства за сорок лет, и хоть бы что.
   – Тридцать три, – поправил Адамберг.
   – Тридцать два. Мне лучше знать, я с ней часами разговаривала.
   – Тридцать три, Ариана. Я же ее арестовал.
   Она замешкалась, потом улыбнулась.
   – И то правда, – сказала она.
   – Значит, когда гаврский убийца потрошил крыс, он был не в себе? То есть действовала его вторая, преступная часть?
   – Тебя интересует раздвоение личности?
   – Меня беспокоит медсестра, да и гаврский убийца – мой, в каком-то смысле. Как его звали?
   – Юбер Сандрен.
   – А признаваясь, он тоже был своей второй половиной?
   – Это невозможно, Жан-Батист. Вторая половина никогда себя не выдаст.
   – Но его половина номер один ведь вообще ничего не могла сказать, поскольку ничего не знала.
   – В этом-то и была загвоздка. На несколько мгновений раздвоение застопорилось, перегородка дала трещину, и водонепроницаемость между двумя личностями была нарушена. В эту щелку Юбер номер один увидел Юбера номер два и ужаснулся.
   – Такое бывает?
   – Крайне редко. Но расщепление, как правило, несовершенно. То тут протечет, то там. Какие-то неуместные слова перескакивают через барьер. Убийца этого не замечает, но психоаналитик может их распознать. Если перескок слишком силен, система дает сбой, происходит крушение личности. Что и произошло с Юбером Сандреном.
   – А медсестра?
   – Ее перегородка пока не поддается. Она не подозревает, что натворила.
   Казалось, Адамберг задумался, проведя пальцем по щеке.
   – Странно, – тихо сказал он. – А мне показалось, она знала, за что я ее арестовал. И не сопротивлялась.
   – Не она, а лишь ее часть, это и объясняет такую покладистость. Медсестра не помнит о своих преступлениях.
   – Тебе удалось выяснить, каким образом гаврский убийца обнаружил Юбера номер два?
   Ариана усмехнулась и стряхнула пепел на пол:
   – Благодаря тебе и твоим крысам. Тогда местные газеты написали о твоих бреднях.
   – Я помню.
   – Юбер номер два, убийца, назовем его Омегой, сохранил вырезки, спрятав их подальше от ничем не примечательного Юбера номер один – назовем его Альфой.
   – И в один прекрасный день Альфа обнаружил вырезки, спрятанные Омегой.
   – Именно.
   – Ты не думаешь, что Омега специально все подстроил?
   – Нет, просто Альфа переезжал. Вырезки выпали из шкафа. И все пошло прахом.
   – Не будь моих крыс, – любезно подвел итог Адамберг, – Сандрен бы на себя не донес. Не будь его, ты бы не занялась раздвоением личности. Все психиатры и полицейские Франции слышали о твоих работах.
   – Да, – согласилась Ариана.
   – С тебя пиво.
   – Согласна.
   – На набережной Сены.
   – Как тебе будет угодно.
   – И ты, само собой, не отдашь моих парней Наркотделу.
   – Решать трупам, а не нам с тобой, Жан-Батист.
   – Не забудь про шприц. И про землю. Займись-ка ею. И расскажи мне, в чем там дело.
   Они встали одновременно, как будто фраза Адамберга дала сигнал к отправлению. Комиссар шел неторопливо, словно на прогулке, без какой-либо явной цели. Ариана попыталась было вписаться в его неспешный ритм, но мысли ее обратились уже к предстоящему вскрытию. Она не понимала, что так встревожило Адамберга:
   – Тебе эти трупы покоя не дают.
   – Да.
   – И не только из-за Наркотдела.
   – Нет. Просто…
   Адамберг запнулся.
   – Мне сюда, Ариана, до завтра.
   – Я права? – не отставала она.
   – Это не имеет значения для экспертизы.
   – И все же?
   – Да это просто тень, Ариана, тень, склонившаяся над ними или надо мной.
   Ариана смотрела вслед Адамбергу. Прохожих для него не существовало. Она узнавала его покачивающийся силуэт и походку, двадцать три года спустя. Тихий голос, медленные жесты. Когда он был молод, она не обратила на него внимания, ни о чем не догадалась, ничего не почувствовала. Если бы можно было повернуть время вспять, она бы по-другому выслушала его историю про крыс. Ариана сунула руки в карманы халата и повернула к двум трупам, которые дождались ее, чтобы войти в Историю. Просто тень, склонившаяся над ними. Сегодня она понимала эти нелепые слова.

VI

   Нескончаемые часы сидения в чулане лейтенант Вейренк использовал для переписывания крупными буквами пьесы Расина – для бабушки, которая уже мало что видела.
   Никто не понимал, почему вдруг бабушка, оставшись сиротой после войны, воспылала такой исключительной страстью именно к этому автору. Все знали только, что когда загорелся монастырь, куда ее отдали на воспитание, бабушка вынесла из огня полное собрание сочинений Расина, погиб только том с «Федрой», «Эстер» и «Аталией». Пьесы Расина явно были заповеданы ей Всевышним, потому что деревенская девчонка читала их запоем одиннадцать лет подряд. Выйдя из монастыря, она получила собрание сочинений в подарок от настоятельницы в качестве духовного напутствия и честно продолжила чтение по кругу, ничем больше не интересуясь. Ни разу ей не пришло в голову заглянуть в «Федру», «Эстер» и «Аталию». Бабушка постоянно бормотала себе под нос тирады из своего верного спутника, и маленький Вейренк рос под звуки ее речитатива, столь же привычного для его младенческих ушей, как детская песенка.
   Но на свою беду, он заразился бабушкиной манией, инстинктивно отвечая ей в той же манере, то есть шестистопными стихами. Правда, в отличие от бабушки он не сидел ночами, пропуская через себя тысячи поэтических строф, и теперь вынужден был сочинять их самостоятельно. Пока он жил дома, все как-то обходилось. Но лишь только его выкинули во внешний мир, расиновский тик сослужил ему дурную службу. Безуспешно пытался он его подавить, чего только не испробовал, но, отчаявшись, пустил дело на самотек. Вейренк беспрерывно что-то сочинял, бормотал, совсем как бабушка, и начальники с трудом выносили его причуды. Впрочем, стихотворчество неожиданно пригодилось ему – изложение жизни шестистопным способом создавало непреодолимую – и ни с чем не сравнимую – дистанцию между ним и мирской суетой. Этот эффект удаленности всегда приносил успокоение и склонял к раздумьям, а главное, уберегал от непоправимых ошибок в пылу сражения. Расин, несмотря на свои напряженные драмы и огненный слог, оказался лучшим противоядием от вспыльчивости, мгновенно охлаждая все чрезмерные порывы. Вейренк на нем не экономил, поняв наконец, что бабушка именно таким образом упорядочивала и оздоровляла свою жизнь. Собственное снадобье – никому не ведомое.
   В настоящий момент у бабушки закончился эликсир, и Вейренк крупными буквами переписывал ей «Британника». «Был прерван сон ее в глухой полночный час, / И как она была красива без прикрас!» [1] Вейренк поднял ручку. Он слышал, как поднимается по лестнице его соринка в глазу, он узнавал ее шаги, быстрое постукивание каблуков – она всегда носила кожаные сапоги с ремешками. Сначала она остановится на шестом этаже и позвонит в дверь пожилой немощной дамы, чтобы отдать ей почту и обед и минут через пятнадцать появится здесь. Соринка в глазу, она же обитательница восьмого этажа, она же Камилла Форестье, которую он охранял вот уже девятнадцать дней. Из скупых объяснений начальства он понял только, что к ней приставили охрану на полгода, опасаясь мести старика убийцы. [2] Кроме ее имени, он не знал о ней ничего. Ну еще, пожалуй, что она одна воспитывала ребенка, – ни один мужик пока что не появлялся на горизонте. Ему никак не удавалось угадать ее профессию, он колебался между водопроводчицей и музыкантшей. Недели две назад она любезно попросила его выйти из чулана, чтобы сварить трубу на потолке. Он поставил стул на лестничную площадку и смотрел, как сосредоточенно и осторожно она работает. Позвякивали инструменты, горело пламя паяльника… И тут он почувствовал, как его неумолимо сносит в сторону так страшившего его запретного хаоса. С тех пор дважды в день, в одиннадцать и в четыре, она выносила ему горячий кофе.
   Вейренк услышал, как она ставит сумку на шестом этаже. Внезапное желание выйти уже наконец из чулана и никогда больше не сталкиваться с этой девицей словно подкинуло его на стуле. Он сжал кулаки и поднял голову к форточке, вглядываясь в свое отражение в пыльном стекле. Дурацкие волосы, стертые черты лица – просто урод, невидимка. Ощутив прилив вдохновения, Вейренк закрыл глаза, забормотал:
 
– Ты нерешителен, душа твоя томится.
Ты Трою покорил, ты за день превратил
В пыль – стены, а в любовь – сопротивленья пыл.
И что же, ты готов склониться пред девицей? [3]
 
   Нет, ни за что. Успокоившись, Вейренк сел на место – эти четыре строчки разом остудили его. Иногда ему требовалось шесть или даже восемь строк, случалось, хватало и двух. Довольный собой, он снова взялся за переписывание. Соринки выпадают из глаз, птицы улетают, мастерство остается. Не больно-то и хотелось.
 
   Переложив ребенка на другую руку, Камилла остановилась передохнуть на шестом этаже. Проще всего было бы сейчас уйти и вернуться только в восемь, когда ее охранника сменят. Девять заповедей героя – это спасение бегством, уверяла ее подруга-турчанка, виолончелистка, игравшая в церкви Сент-Юсташ. У нее были поговорки на все случаи жизни, нелепые, туманные и благотворные. Судя по всему, существовала и десятая заповедь, но Камилла ничего о ней не знала и предпочла придумать ее на свой лад. Она вынула из сумки почту и продукты и позвонила в левую дверь. Эта лестница стала слишком крутой для Йоланды – ноги ее не слушались, да и вес стал избыточным.
   – Ну куда это годится, – сказала Йоланда, отпирая дверь. – Мать-одиночка.
   Каждый день старая Йоланда испускала один и тот же стон. Камилла входила, клала почту и продукты на стол. Потом пожилая дама, непонятно почему, согревала ей молоко, словно грудному младенцу.
   – Меньше народу – больше кислороду, – заученно отвечала Камилла, усаживаясь.
   – Ерунда. Женщина не должна жить одна. Даже если от мужиков одни неприятности.
   – Проблема в том, Йоланда, что от баб тоже одни неприятности.
   Эти фразы, слово в слово, они уже произнесли раз по сто, но Йоланда явно об этом не помнила. Последнее замечание повергло толстуху в задумчивое молчание.
   – Получается, – сказала Йоланда, – что лучше жить порознь, раз от любви одни неприятности и у тех, и у других.
   – Возможно.
   – Но ты, детка, тоже не ерепенься. Потому что в любви нельзя делать что хочется.
   – Йоланда, кто ж тогда делает за нас то, что нам не хочется?
   Камилла улыбнулась, но Йоланда только посопела в ответ, водя тяжелой ладонью туда-сюда по скатерти в поисках несуществующих крошек. Кто? Могучие, молча договорила за нее Камилла, зная, что Йоланде повсюду чудится рука могучих-повелителей-наших – она культивировала свою личную языческую мини-религию, но не распространялась о ней, боясь, как бы ее у нее не отобрали.
   Камилла замедлила шаг за восемь ступенек до квартиры. «Могучие», – подумала она. К ней приставили парня с кривой улыбкой, который торчит в чулане на ее лестничной площадке. Не такой уж и красивый, если не зацикливаться на этом. Красив как черт – если сдуру позволишь себе задуматься. Камилла всегда попадалась на затуманенные взгляды и вкрадчивые голоса – именно так она задержалась на пятнадцать лет в объятиях Адамберга и поклялась себе туда не возвращаться. Ни к нему, ни к кому другому – надо держаться подальше от чуткой мягкости и опасной нежности. Земля носит достаточно среднестатистических мужиков, чтобы можно было, если уж приспичит, развеяться, не вдаваясь в тонкости, и усталой, но довольной вернуться домой. И забыть навсегда. Камилле компания была не нужна. Какого рожна этот парень – явно не без потворства Могучих – смутил ее чувства бархатным тембром и отвислой губой? Она положила руку на головку Тома, который сладко спал, слюнявя ей плечо. Вейренк. Рыжий брюнет. Соринка в глазу и неуместное волнение. Осторожность, бдительность, спасайся кто может.

VII

   Стоило ему расстаться с Арианой, как на бульвар Сен-Марсель обрушился ливень с градом, кроша контуры парижской улицы и превращая ее в заурядную деревенскую дорогу, размытую потопом. Адамберг шел и радовался жизни – он вообще любил ходить под грохот воды, а в частности торжествовал, что закрыл дело гаврского убийцы, хоть и двадцать три года спустя. Он взглянул на статую Жанны д'Арк, стоически встречающую град побоев. Адамбергу было очень ее жалко – вот если бы ему слышались всякие голоса и приказывали, что сделать и куда пойти, – не приведи господь. Ему и собственные-то инструкции было трудно исполнить, да что там – даже разобраться в них, а уж от небесных указаний он бы точно отлынивал. После краткой героической эпопеи голоса завели бы его в ров со львами – такие истории добром не кончаются. С другой стороны, Адамберг готов был добросовестно собирать камни, которые небо щедро разбрасывало у него на пути. Ему не хватало одного камешка для Конторы, вот он его и искал.
   По прошествии пяти недель вынужденного отпуска, навязанного окружным комиссаром, Адамберг спустился с пиренейских высот в свою парижскую Контору. Он привез с собой три десятка отполированных рекой серых камешков и разложил их по столам своих сотрудников. Камни можно было использовать в качестве пресс-папье или в иных целях, коли таковые найдутся. От столь неожиданного дара природы никто не посмел отказаться – даже те, у кого не возникало ни малейшего желания иметь его на своем рабочем столе. К тому же оный дар никак не объяснял тот факт, что в придачу к гальке комиссар привез с гор еще и обручальное кольцо – оно сверкало у него на пальце, высекая то тут, то там искорки любопытства. Если Адамберг женился, почему он не предупредил коллег? А главное, на ком женился и когда? На матери своего сына, что было бы логично? На своем брате, что было бы странно? На лебедушке, что было бы сказочно? Учитывая, что речь шла об Адамберге, все гипотезы принимались как возможные и любопытный шепоток порхал от кабинета к кабинету, от камешка к пресс-папье.
   Надежды возлагались на майора Данглара – считалось, что он-то уж сможет пролить свет на это событие: во-первых, потому что, будучи самым давним напарником Адамберга, он мог не смущаться и не ходить вокруг да около, а во-вторых, все знали, что Данглар терпеть не мог Вопросы, остающиеся без ответа. Вопросы без ответа, словно наглые одуванчики, росли на грядках его бытия. Одуванчики превращались в мириады сомнений, мириады питали его смятение, смятение отравляло ему жизнь. Данглар трудился не покладая рук над искоренением Вопросов без ответа – так маньяк упорно выискивает и стряхивает пылинки, осевшие ему на пиджак. Этот титанический труд заводил его, как правило, в тупик, а тупик вел к безысходности. Последняя гнала Данглара в погреб уголовного розыска, где бережно хранилась бутылка белого вина, а уж бутылка умела растворить в себе слишком заковыристый Вопрос. Данглар так тщательно прятал свою заначку вовсе не потому, что боялся Адамберга – комиссар был в курсе его страшной тайны – не иначе как голоса ему нашептали. Просто ему было так тяжело спускаться и подниматься по винтовой лестнице, что он тянул время, прежде чем припасть к растворителю. Данглар усердно грыз гранит своих сомнений и параллельно с этим – кончики карандашей, а в этом деле ни один грызун ему в подметки не годился.