Глава VII. Метельные сны

Цыганиха лежала тихая и кроткая, точно чем-то напуганная. Она болела несколько месяцев, измучилась и пожелтела, но ехать в больницу на операцию не согласилась. В избу снова зачастили Божьи люди, не прекратившие сношение с Бухарой, и стали уговаривать старуху отослать дочку в скит: - Не осмелится девка тебя ослушаться! Отмолит грехи твои, Бог даст, проживешь еще десяток лет. Шура угрозы бабок воспринимала всерьез, плакала, боялась и переживала, но отвечала, что девочка здесь ни при чем и за чужие грехи отвечать не должна. Маша этих разговоров не слыхала. Она ухаживала за почти неподвижной матерью и постоянно ловила на себе ее виноватый взгляд. - Ты не волнуйся, Шура,- пробормотал Алеша в минуту редкого протрезвления.Я за ей приглядывать стану и пить брошу. Замуж за хорошего человека отдам. Ты помирай спокойно, Шур. Старуха покачала головой и, прежде чем испустить предсмертный вздох, обвела комнату уже отстраненным взглядом, наткнулась на растерянного мужа, пропившего в доме все, что можно было пропить, и сказала: - Тебя я с собой возьму. Он послушно кивнул. На похоронах был трезвый и страшный, а через неделю застрелился из ружья Ильи Петровича в директорском доме во время очередной попойки неразлучных друзей. Труп обнаружили не сразу - причем пока не дотронулись до хладного стукача, нельзя было догадаться, какое из двух бездыханных тел, лежавших в комнате, живое, а какое мертвое. Переполоху в поселке было не меньше, чем во времена открытия Евстольевых мощей. Приезжала милиция, Илью Петровича допрашивали и два дня спустя после Алешиных похорон увезли под конвоем в райцентр. Там ему предъявили обвинение в преднамеренном убийстве, отягощенном алкогольным опьянением. В качестве предполагаемого мотива выдвинули месть гражданину Цыганову за то, что убитый был помощником органов государственной безопасности. Илья Петрович ничего не отрицал. Он был готов понести наказание по всей строгости закона и хотел даже отказаться от услуг адвоката, нимало не верившего в его виновность. Адвокат этот, совсем молодой человек, закончивший Ленинградский университет и направленный в далекий район по распределению, чем-то похожий на самого Илью Петровича десятилетней давности, молодой, энергичный, решительный, уже глотнувший хмельной столичной гласности, убеждал своего подзащитного не сдаваться. Очевидно, утверждал он, что Цыганов покончил с собой в состоянии сильного алкогольного опьянения и под влиянием слов жены и если бы дело рассматривалось в обычном московском или ленинградском суде, где хотя бы внешне соблюдается законность, то ни один судья его к рассмотрению не принял бы. Он говорил, что в Питере люди выходят на улицу, борются за свои права и только здесь, в глухомани, по-прежнему медведь - прокурор. Илья Петрович лишь грустно кивал головой. Ему было абсолютно все равно, что его ждет. Он подписал то, что подсунули ему на следствии, и со всем согласился. Директор был осужден и вопреки протесту молодого защитника отправлен отбывать наказание. В поселке никто не верил, что Илья Петрович убийца, но не сомневались, что оттуда он уже никогда не вернется. Когда как по команде начали ломаться осиротевшие телевизоры, где как раз в ту пору начался показ милых народному сердцу долгоиграющих фильмов, чинить технику было некому.

Потерявшая разом сразу всех заступников Маша жила одна. Все ее одноклассницы, окончив школу, уехали кто в города, кто в райцентр учиться или искать работу. Ночами, оставаясь в пустой избе, она чувствовала, что мать где-то рядом, и боялась, что она придет за ней и возьмет так же, как взяла отца. За окном дул ветер, старый, давно не ремонтированный дом трясся и скрипел, и страшно было не то что на двор выйти, а просто сдвинуться с места. Но она делала все так, будто родители не умерли, а куда-то уехали, и поддерживала дом в порядке. Весной засадила огород картошкой, летом ходила в лес и заготовляла ягоды, а потом ездила продавать их на станцию. Теперь пассажиры заглядывались не столько на товар, сколько на саму продавщицу и звали ее с собой в большие города, которые казались ей несуществующими. Постепенно в поселке привыкли к тому, что она одна, хотя и удивлялись, что никто из сестер не звал ее к себе. Много было среди старух говорено о бесстыжих цыгановских девках, бросивших младшую, хотя этот скорый деревенский суд был по-своему слишком пристрастен. Настала зима с ее поздними, нехотя и ненадолго разгоняющими ночную мглу рассветами и стремительно наступающими сумерками. Однажды вечером Маша шла через то самое поле, где поразила ее молния и до сих пор чернела обугленная сосна, как вдруг началась метель. Дорогу быстро замело. Девушка выбилась из сил и села на снег передохнуть. Руки и ноги отяжелели, но холода она не чувствовала, только очень клонило в сон. Вдруг кто-то ее толкнул. Маша вздрогнула и увидела Шуру. Мать глядела сердито и знаками велела вставать. Девушка с трудом открыла глаза. Метель кончилась, саму ее занесло снегом, а над головой высыпали страшные и близкие звезды. Было невыносимо холодно, вставать и идти никуда не хотелось, и сама мысль о том, что придется стряхивать с себя снег и блаженное оцепенение, ее ужаснула. Она снова закрыла глаза - точно так же, как делала иногда по утрам, когда Цыганиха ее поднимала и заставляла идти в хлев. - Вставай, кому говорю! - повторила мать.- Вставай и уезжай к Катьке. - Нужна я ей! - пробормотала Маша, отводя глаза и вспоминая самую хитрую и настырную из своих сестер, устроившуюся на зависть другим в Ленинграде продавщицей и с чувством искреннего превосходства рассказывавшую о городской квартире и шикарной столичной жизни. - Не поможет - прокляну! - сказала Шура разгневанно. Маша разлепила глаза, завыла, кое-как выбралась из сугроба и поползла. Лаяли на деревне собаки, и мерцали через снег и ветер огоньки, никому нужды не было выходить в этот поздний час из дому. Однако ж случилось так, что по занесенному снегом полю, где не было видно ни зги, шел припоздалый путник. Он шел, с трудом волоча ноги и выбиваясь из сил, казалось, сам не веря тому, что может идти вот так, не сопровождаемый слева и справа конвоем. Одному Богу было ведомо, откуда он взялся,- никто не ждал его ни здесь, ни в каком другом месте. Он умер, перестал существовать для всех людей, которые его знали, и для себя самого, и теперь ему странно было, что, оказывается, жизнь еще не кончилась. Что-то осталось в ней невыполненным и нашептало ему не откладывать путь, не дожидаться утра, а идти и идти через ночь, чтобы в огромном поле, где не было ни дорог, ни путей, найти уснувшую ученицу, на лице которой уже не таяли снежинки. Он принес ее домой, раздел и стал растирать спиртом, и когда открылось ему обнаженное тело уже совсем взрослой девушки, когда коснулись ее огрубевшие ладони, то в глазах у него помутилось. Казалось, не удержится истосковавшийся в неволе человек, воспользуется беспомощностью своей жертвы. Но смирил себя директор и укрыл девушку шубой, положил на печку, а сам выбежал на улицу. Звезды, как сумасшедшие, горели на небе и неярко вспыхивали чередующиеся малиновые, зеленые и голубые полосы далеких всполохов. До самого утра Илья Петрович бродил по двору в одной легкой рубашке, растирая лицо снегом и унимая дрожь в теле и тоску в душе.

Глава VIII. Прощание с "Сорок вторым"

В поселке все были убеждены, что Илья Петрович бежал из заключения, и ожидали, что как только стихнет метель, за ним тотчас же приедет милиция. Покуда же выходить на улицу опасались: кто знает, что на уме у уголовника, даже если он и был совсем недавно уважаемым человеком. Однако назавтра директор явился в поссовет и показал председателю чистый паспорт. Бывший бендеровец, не понаслышке знавший, что такое справедливость и несправедливость, репрессии, реабилитация и прочие драматические понятия века, достал из шкафа непочатую бутылку и стал жадно расспрашивать дружка-охотника, почему его освободили. Директор пить не стал. Он коротко лишь сказал, что его адвокат написал жалобу в перестроечный журнал "Огонек", дело было отправлено на доследование, в результате его освободили. Больше он ничего не добавил, потому что спешил домой. Он не отходил от больной ни на шаг. Вся деревня с недоумением взирала на восставшего из мертвых трезвого директора и ожидала того, что последует. Маша лежала в огне, звала Шуру, ничего не ела, исхудала и с трудом узнавала окружающих. Скорый деревенский вердикт был таков: не жиличка. В поселке снова вспомнили про Евстолию и про Машину святость и снова стали говорить о том, что если девочка не выживет, то начнутся в "Сорок втором" беды. Стояли под окнами избы Божьи старухи, стучали клюкой в окна и подговаривали мужиков, чтобы те забрали отроковицу и отвели умирать или жить в Бухару. Но Илья Петрович снова сделался страшен и тверд, как в молодости, и никого в дом не допускал. Когда на улице стало слишком шумно, он вышел на крыльцо с ружьем, и вид у недавнего арестанта был настолько решительный, что старухи пугливо отступили. Она очнулась и не сразу поняла, где находится. За столом, положив голову на руки, спал глыбистый коротко остриженный мужик. Маше сделалось неловко. Она боялась пошевельнуться, но он спал чутко и повернул голову. - Как ты себя чувствуешь? - Хорошо. - Послушай, Маша,- произнес он не терпящим возражений директорским голосом.Оставаться дальше одной тебе невозможно. Я предлагаю тебе жить вместе. Бедная девушка побледнела. - Маша,- сказал он торопливо и жалобно, и всю спесь с него как рукой сняло,тебе здесь все равно никого не найти. Я брошу пить. Собственно, я уже давно не пью. Если хочешь, мы отсюда уедем. Она испуганно натянула на себя одеяло до кончиков ног и подбородка. Илья Петрович сжал голову руками и посмотрел на нее отчаянными и полными ужаса глазами. - Обещаю тебе, что если ты найдешь кого-нибудь себе по сердцу, то я не стану препятствовать твоему счастью,- добавил он хрипло. - Я в Ленинград поеду, к сестре,- сказала она, запинаясь. - В Ленинград? Как в Ленинград? - вскрикнул директор.- Зачем? - Мне мама велела. - Мама? Эта нелепая фантазия резанула и разом отрезвила его. - Неужели я так жалок, что не заслуживаю даже правды? - сказал Илья Петрович с горечью. - Я же учил тебя когда-то, что ложь унижает человека. И подумал, что опять сегодня напьется и будет пить до тех пор, пока не издохнет. Три дня спустя Маша уехала, и с того момента в поселковой жизни что-то нарушилось. Поселок опустел, точно на одной девушке и держался. Лица у всех поскучнели, весну встретили безрадостно, а в самом начале лета до жителей "Сорок второго" дошли известия о том, что пускать по узкоколейке поезда у обедневшей области денег нет, так что к зиме поселок закроют.

После отъезда своей возлюбленной ученицы Илья Петрович затосковал пуще прежнего, но пить снова не начал. Он словно вышел из оцепенения и, как встарь, бродил по лесам, правда, без ружья, поскольку убивать никакую живность ему не хотелось. Времени было много, и мысли текли свободно и легко, но свобода эта Илью Петровича тяготила. Он возобновил было радиосеансы с Австралией, чем весьма порадовал своих неведомых абонентов, пронаблюдал несколько запусков с Огибалова, но самое главное, что делал Илья Петрович все это время,- читал газеты. Он не читал их много месяцев и теперь с удивлением узнавал о том, как далеко зашли перемены, благодаря которым он был досрочно освобожден. Видно, не на шутку там, в Москве. за правду взялись - то-то председатель сперва ходил шальной и встревоженный, а потом шепотом сказал, что того гляди скоро и Бендеру реабилитируют. В области, впрочем, выжидали, выступать против никто не осмеливался, но своих "архангельских мужиков" побаивались, и районная да областная газеты сильно отличались от центральных. Под недоверчивыми и настороженными взглядами людей шла борьба за новую жизнь, и в другое время Илья Петрович безучастным к ней не остался бы. Как он, пострадавший за правду, этой перестройки ждал! Как жаждала еще совсем недавно его душа обновления и очищения всей страны и ее великой, но искаженной бюрократами идеи человеческого равенства и братства! Но теперь не радость и не восторг, не желание все бросить и мчаться в Москву или устроить манифестацию в "Сорок втором" вызывали у него эти известия. Совсем о другом думал бедный директор. Вот пройдет еще одна смена власти, уйдут одни, и придут другие, нет ничего твердого и основательного в этом мире - ложью окажется то, что считалось долгое время правдой, истлеет и повергнется непоколебимое. Рухнула, исчерпав себя, как "Сорок второй", советская система, сломалась, как и он сломался, на смену придет что-то новое и снова рухнет. Как по порочному кругу, движется много лет история большой страны, переползающей из одной лжи в другую. Но здесь, в лесной глуши, есть деревня, которой дела нет до того, что творится в непрочном и фальшивом мире. Сколько веков прошло - ничего не переменилось в Бухаре. Непоколебима и тверда стоит деревня заветная: нет в ней убийства и воровства, нет богатых и бедных, счастливых и несчастливых - все одинаково равны перед Богом Исусом своим. И мнилось тогда Илье Петровичу, что-то было общее между ним и старцем Вассианом: об одном и том же пеклись они, о душах людских,- как уберечь их от зла и спасти, только старец-то, похоже, больше преуспел. И до озноба хотелось директору Бухару увидеть, а главное, с самим Вассианом потолковать. Поднимался он на холм и видел дымки над крышами, слышал, как колокол звонит, и чудилось ему - пение молитвенное слышал. Но видел он и ограду скитскую, видел послушание, нет там свободы, больно на лагерь все похоже. А только кому она нужна, свобода эта,- свобода пить или не пить, убивать или не убивать. Знает старец, как обуздать звериную человеческую натуру, как душу спасти. Постиг Илья Петрович в долгих бессонных раздумьях, что своей волей и разумом больше жить ему непотребно. Не в Бога он уверовал, но душа его послушания возжаждала - самого темного и нелепого, но чтобы не ведать больше сомнения, найти наставника и внимать тому беспрекословно. Скажет: в пропасть прыгни - прыгнуть, руку себе отруби - отрубить. Сперва чудно казалось, как это он, современный человек, вчера еще одному идолу поклонявшийся, теперь к другому переметнется, а потом и с этой мыслью свыкся. Есть же люди, которым судьбой предназначено служить, а выбирать дано лишь самого могущественного господина, и если слово темного старца сильнее всех телевизоров и спутников оказалось, значит, этому слову и пойдет служить Илья Петрович. Он шел по той самой дорожке, по которой однажды с лопатой пробирался к старому кладбищу, и теперь, прежде чем к скиту подойти, приблизился к Евстольевой могилке, где горела неугасимая лампада. Что-то шевельнулось в его душе, захотелось встать на колени и помолиться, пока никто не видит. Он знал, что это его духовное поражение, что в этот миг сжигал и предавал он все, чему поклонялся, а новой веры так и не обрел, но ослаб Илья Петрович и нуждался в духовной поддержке, какую не могли ему дать ни охота, ни журнал "Огонек". Директор перешел по лавам через Пустую и постучался в скитские ворота, откуда в самом начале педагогической деятельности с позором и угрозами его изгнали. Ему отворил келарь. Он был, наверное, в два раза ниже директора ростом, но директор этого превосходства не ощутил: стоявший в воротах угрюмый эконом казался похожим на перевозчика душ Харона. - Чего тебе? - спросил он, ощупывая директора маленькими острыми глазками. - Мне бы Вассиана повидать,- сказал Илья Петрович робко. - На что он тебе? - Нужно очень поговорить. - Некогда старцу с тобой празднословить. - В скиту я хочу жить! - бухнул Илья Петрович отчаянно, только бы не закрывалась эта дверь. - Обожди. Ворота захлопнулись, и директор остался под мокрым снегом. Он стоял так больше часа, терпеливо ждал и знал, что его намеренно унижают и торжествуют свою победу те, с кем он так безрассудно и упорно когда-то воевал. Но он все равно стоял и ждал и был готов стоять целую вечность, только бы пустили его туда, где он будет избавлен от тяжкой обязанности самому думать и решать. Воротца распахнулись, и келарь произнес: - Велено тебе передать, что принять тебя покуда не могут. - А когда же? - растерянно спросил Илья Петрович, и сделалось ему еще страшнее, чем в тот день, когда Маша сказала, что в Ленинград уезжает. - Когда приведешь в скит отроковицу,- молвил Харон.- И запомни: она должна быть чиста. Высоко в небе зажглись огни - сперва показалось, что всполохи, но, приглядевшись, увидел распадающийся след ракеты, и, хоть знал, что ракета творение рук человеческих, стало Илье Петровичу жутковато и подумалось совсем некстати: неправедное это дело - человеку на небо лезть.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ТЕМНЫЕ ЛЮДИ

Глава I. Проклятый дом

В Ленинграде в дальней части Грибоедовского канала стоял ничем не примечательный четырехэтажный доходный дом с колодцем-двором. Был он построен незадолго до Крымской кампании, и населяли его многосемейные чиновники, отставные артиллерийские офицеры, студенты, неудавшиеся литераторы и барышни-курсистки; в нем устраивались первые коммуны, и начитавшиеся прогрессивных романов молодые люди пытались изменить человеческую природу путем искоренения пагубной страсти к наживе и частной собственности. Помнил дом освобождения крестьян и убийство благословенного государя Александра Николаевича, помнил последние спокойные и безмятежные десятилетия дряхлой империи, когда, казалось, ничто не сможет поколебать ее величия и только кучка убогих заговорщиков вынашивала сумасбродные планы. Дом и окрестность были всегда убранными и чистыми - дворники его холили и лелеяли, громадные, бородатые, с медными бляхами, трезвые или пьяные, они прилежно выполняли свою работу. Они любили порядок и потому терпеть не могли студентов и революционеров, и докладывали о всех подозрительных жильцах полицейскому приставу, спасая тем самым империю от преждевременного развала. Но империя и своих полицейских, и доносчиков-дворников презирала. Она жила беспечно, как будто ей была отведена еще тысяча лет, а между тем под сонной поверхностью величаво несомой воды, под сенью ее успехов, тысяч километров железных дорог, мостов через сибирские реки и полумирового владычества таилась своя причудливая и напряженная жизнь, быть может, лучше всех покушений и революционной пропаганды свидетельствующая о непрочности государственного фундамента. То была тайная жизнь темных, как их именовали на Руси, людей. Незадолго до наступления великой смуты в доме на Обводном канале поселились сектанты-скопцы. Были они весьма скрытны, допускали в свои ряды неофитов не сразу и не сразу объявляли об истинных целях общины, а лишь тогда, когда убеждались, что человек в достаточной мере им предан и от них зависит. Среди этих скопцов были люди разные: знатные и простолюдины, образованные и неграмотные, были не только мужчины, но и женщины, которых тоже на свой манер оскопляли, и все они теряли различие и становились равными, когда вступали в секту, связанные чем-то более важным, чем богатство или бедность, знатность или незнатность. Где-то в недрах этого дома происходила операция, которую обыкновенному человеку без ужаса и представить было невозможно и на которую тем не менее добровольно соглашались здоровые и крепкие мужчины, отсекая не только уды, но и собственную жизнь от прочего христианского и нехристианского люда. "Белые голуби" были фантастически богаты: иного смысла, чем копить деньги и отдавать их в общину, у них не было. Ни подкуп, ни обман, ни шан-таж - ничто не могло источить их стойкую натуру. Те деньги, которыми они располагали, были нужны им для того, чтобы раздавать взятки и расширять секту, ибо бытовало среди них убеждение, что когда число "убеленных" достигнет 144 тысяч, то наступит тысячелетнее царство верховного скопца императора Петра Третьего. А до той поры они собирались на радения и устраивали неистовые пляски и песнопения. Иногда на их радениях творились и вовсе жуткие вещи вроде причащения живым телом скопческой богородицы, когда у обнаженной девственницы отсекали левую грудь, резали на мелкие кусочки и вместе с кровью раздавали братии. Скопцов преследовала полиция, с ними боролась церковь, их изгоняли в одном месте, но они появлялись в другом. Этим они были близки заговорщикам-революционерам, и подобно бобрам с двух сторон и те и другие много лет подтачивали древо российской государственности, пока наконец не завалили его. Однако, рухнув, древо самих же скопцов и придавило. Вслед за белыми офицерами, дворянами, священниками и монахами новая власть взялась и за "белых голубей" и извела эту породу на корню, напирая главным образом на их капиталистическую сущность. Несколько лет спустя после октябрьского переворота начались шумные процессы над сектантами, они были сосланы, как и при царе-батюшке, с глаз долой в Сибирь, а дом населила новая публика: красные командиры и красные профессора, инженеры, партийные работники среднего звена, газетчики и энергичные совслужащие. Все они были чем-то неуловимо друг на друга похожи, как будто тоже принадлежали к одной тайной секте, и все задержались в доме недолго. Один за другим они сгинули в чистках тридцатых годов, и всех провожал в последний путь к зарешеченному "воронку" переживший все перемены курса и изгибы генеральной линии старый, дореволюционный дворник. Он привык служить той власти, что стояла на дворе, и по-прежнему терпеть не мог смутьянов, умников, болтунов и революционеров. Прошли годы пятилеток, героических перелетов через Северный полюс и шахматных турниров, страна присоединяла к себе новые земли и покрывалась сетью каналов и железных дорог. Снова воевала и побеждала, не задумываясь о той цене, которую за эту победу платит, и нужно ли ей иметь столько неблагодарных сателлитов. Опустел изморенный блокадой петербургский дом, и четыре года войны были единственными, когда некому было чистить улицу и ее заметал зимой снег. Но вот кончилась война, старый дворник вернулся на Грибоедовский канал и снова взял в руки метлу. А в доме поселились крестьяне из соседних областей, приехавшие восстанавливать полуразрушенный Ленинград и наполнять его взамен тех, кто был принесен в жертву кровожадной легенде о мужественном городе-герое. В новых жильцах не было петербургской культуры, они повсюду сорили, лузгали семечки, и дом стал напоминать деревню, где слышалась ярославская, вологодская и архангельская речь. Здесь оставляли открытыми двери, старухи присматривали за детьми, звали друг друга в гости и с тоской вспоминали огороды, скотину и приволье деревенской жизни, скоро позабыв выгнавшие их из колхозов голод и нужду. И только старик дворник ни с кем не знался. По-прежнему каждый день с раннего утра он чистил двор и прилежащую к нему улицу, держался надменно и неприступно, так что все в доме его чуть-чуть побаивались.

Дворник был вдовцом. Жена его в блокаду померла, и он жил вдвоем с тринадцатилетней дочерью. Она была необыкновенно хороша, со всеми приветлива и всегда весела, радовала окружающих, и во дворе говорили о том, как повезло старику, что у него такая дочурка. Полагали, что именно из любви к ней он не приводит в дом мачеху. Больше всего девочка любила лазить по чердакам, играть там в куклы и смотреть на крыши старых домов. На эти чердаки редко кто поднимался, и она пропадала там с утра до вечера, ничего не боясь и спускаясь только поесть. Во двор редко заходили чужие люди. Но однажды мимо дома проезжала машина, в которой сидел на заднем сиденье хорошо одетый молодой человек. Он обладал довольно приятной наружностью, хотя в глазах его было что-то назойливое. Случайно взгляд его упал на девочку, раскачивавшуюся на качелях. Ветер раздувал ее волосы и легкое платьице, открывая крепкие загорелые ноги и исцарапанные коленки. Незнакомец велел шоферу остановиться и стал пристально разглядывать девочку. Почувствовав его неподвижный взгляд, она легко соскочила с качелей и вбежала в подъезд. Молодой человек последовал за нею. Никто не видел его и никто не слышал придушенного крика, раздавшегося на чердаке. Однако случилось так, что хранивший там инструмент дворник в тот час поднялся за новой метлой. Он пришел в тот момент, когда его полураздетая дочь в беспамятстве лежала на детском одеяльце с раскиданными вокруг куклами, а белесый мужчина торопливо приводил себя в порядок. Одним прыжком дворник повалил его на землю. Насильник не сопротивлялся - он уговаривал старика взять у него деньги или же отвести его в милицию, но дворник не собирался делать ни того, ни другого. Жуткий, леденящий крик услышали, кажется, все жильцы и бросились наверх. Полуодетый молодой человек лежал без чувств в луже крови. Вызвали "Скорую помощь" и милицию, но в самый разгар расправы, когда милиция с трудом удерживала людей от того, чтобы они закончили скорый самосуд, во двор вошел обеспокоенный шофер. Он тихо что-то сказал милиционерам, и лица у тех переменились. Молодого человека погрузили в "Скорую помощь", а дворника усадили в "воронок". Обитатели дома жадно обсуждали, что произошло. Ожидали, что дворника выпустят, однако он больше не вернулся. Возмущенные жильцы собирали подписи и пробовали протестовать, но, когда петиция попала в районный суд, им велели немедленно обо всем забыть. Так остался без дворника дом, и в последующие годы кто только не убирал улицу и двор - ленивые студенты, ищущие смысла жизни и бросившие нормальную работу интеллигенты, непризнанные художники и признанные поэты. Они работали все недолго - увольнялись сами, или их увольняло начальство. Летом двор был грязен, зимой скользок. Жильцы проклинали пьющих чистильщиков и ходили жаловаться в жэк. Но все было напрасно - секрет прошлого был навсегда утрачен. Эти люди стремились не к порядку, а к тому, чтобы этот порядок развалить, начав с дома и закончив страной. И так продолжалось до тех пор, пока в дворницкой не поселилась крепкая горластая баба, приехавшая с Севера. Высот прежней династии она не достигла, но все же поддерживала двор в более или менее сносном состоянии. В этот дом и пришла однажды ближе к вечеру светленькая невысокая девушка с большими растерянными глазами, и сидевшие на лавке памятливые старушки вздрогнули: приезжая была необыкновенно похожа на жертву насильника, без вести пропавшую в одном из детских домов.