– Кого ты любишь больше?
   – Маму, – говорит она, и голос ее делается удивительно мягким.
   Прогулки после трудового дня утомляют Анн-Клер, она заходит ко мне, или я провожаю ее на метро домой. Каждый вечер я жду ее перед конторой в половине седьмого. В шесть работа кончается, но, пока она приводит себя в порядок, проходит еще полчаса. В бюро работает около двадцати человек, и на всех один умывальник; конечно, возникает толкотня – каждый хочет пробиться первым.
   Однажды я увидел синяк на ее руке. Она сказала, что кто-то толкнул ее об угол умывальника. С тех пор ровно в шесть она уже выскакивала из конторы как была, с запачканными чернилами пальцами, косо надетой впопыхах шляпкой. Руку во второй рукав она просовывала уже на улице; мы мчались к станции метро, и приводить себя в порядок ей доводилось уже у меня или дома. Лишь бы выиграть время, чтобы дольше побыть вдвоем.
   Кросс к станции метро тоже имеет свой смысл. В шесть часов закрываются большие магазины, масса учреждений. Настоящее людское море вливается в станции метрополитена. Каждый едет в метро, это самое дешевое и быстрое средство передвижения. В шесть часов ценой усилий и лишений еще можно раздобыть место в вагоне, в половине седьмого это почти невозможно. К этому времени люди уже на улице стоят в очереди, хотя вагоны метро курсируют каждую минуту. Поэтому нам приходится идти быстро, чтобы за три минуты покрыть расстояние между конторой и ближайшей станцией метро, на что уходит десять минут при обычной ходьбе.
   Поездки в метро в любом случае оставляют массу впечатлений. Иногда пассажиров так много, что ногами пол совсем не достаешь, а на больших станциях тебя просто выносит масса выходящих из вагона, хочешь ты или нет.
   Случается, что Анн-Клер на полметра приподнималась в воздух и отдалялась от меня на некоторое расстояние. Она еще успевала крикнуть мне:
   – Следи, милый, куда меня несет, и пробирайся за мной!
   Сначала нам очень не хватало безмятежных часов раннего после полудня: Люксембургский сад… и так далее. Все это пришлось забыть. Нам удавалось провести вместе лишь один час, и то не каждый день. С каждым днем оставалось все меньше надежды, что когда-либо она будет принадлежать мне целиком.
   Однажды она ввалилась ко мне в отель сразу после полудня, с раскрасневшимся лицом и сияющими глазами.
   – Целуй меня скорей, и как можно сильнее!
   – Почему? Что случилось?
   – Сильнее… еще… еще!
   – Хватит! Что с тобой?
   – Солнце выглянуло, и от этого голова кругом пошла. Открой окно, на улице так прекрасно, а ты сидишь здесь в душной комнате.
   – Да что с тобой, почему ты здесь?
   Она отворяет окно. Теплый свет разливается по закопченным крышам и черным трубам. Маленький пучок лучей проникает даже в комнату.
   – Вот видишь, Monpti.
   Она распахивает руки и в чисто гимнастическом прыжке бросается мне на шею.
   – В чем дело? Да отвечай же наконец! Каким образом ты здесь в такое время?
   – Сегодня после обеда мне не нужно в бюро. Я отпущена и могу остаться у тебя до вечера. У тебя нет срочной работы?
   – Нет.
   – Тогда я тебе дам небольшую приятную работу. Ты садишься сюда в кресло, а я – к тебе на колени, и ты рассказываешь мне, как ты меня любишь. Сначала поцелуй меня. Еще… еще… еще.
   – Но все-таки что произошло?
   – Мне повысили жалованье.
   – Ах вот оно что. Значит, только поэтому.
   – Да нет, неправда. Мне совсем не повышали жалованья.
   – Так ты теперь получаешь больше или нет?
   – Нет. Я останусь до пяти у тебя, а потом пойду в контору.
   – Ты только что сказала, что тебе не надо в контору.
   – Когда я это сказала?
   – Когда пришла.
   – До пяти часов мне не надо…
   – Ты опять лжешь. Вчера ты тоже лгала. Ты сказала, что у твоего шефа длинная борода, а через пять минут показала мне гладко выбритого старика на улице – вроде бы он твой шеф.
   – А он тем временем сбрил бороду.
   – Перестань. Ты его сразу узнала, но не сказала: «Смотри, у него исчезла борода», ты сказала: «Этот омерзительный тип – наш шеф». Кто же тогда из нас двоих в дураках?
   – Шеф.
   – Давай не будем острить, любовь моя. Ты вообще всегда врешь. Я предупреждаю тебя, мы расстанемся, если и дальше так пойдет.
   – Послушай, Monpti, я больше никогда в жизни не буду лгать!
   – Ой!
   – Да-да, я уже приступила к этому.
   – Как это понимать?
   – Очень просто, Monpti: отныне я вру только другим людям, тебе же никогда. Посмотри, что я тебе принесла!
   Из сумочки она достает фотографию.
   – Только что снялась. Как она тебе?
   – Ты очень красивая.
   – Прочти мое посвящение, я написала его на обратной стороне: «La petite folle ? son grand fou». «Моему большому дурачку. Маленькая дурочка». Поухаживай за мной, Monpti. Ведь ты даже льстить не умеешь.
   – Да что, бесполезно ухаживать…
   – Откуда ты знаешь? Ах, если бы ты был французом! Эти умеют говорить! Правда, половина – вранье, но все-таки… От тебя мне достаточно услышать: «Ты очаровательная».
   – Ну, ты очаровательная.
   – Но не так же!
   – Подойдем к окну, Анн-Клер. Видишь, это Париж. Серая масса домов-чудовищ и табуны крыш, под которыми люди живут как муравьи. У каждого мгновенья своя печаль и своя радость. В любую минуту в мозгу возникает преступная мысль. В любое время молятся и в любое время распутничают. В любой момент целуют женщину и обманывают мужа. По-французски это звучит так: «L'homme cocu».
   При этих словах Анн-Клер яростно цепляется за меня. Что это? Может, она меня уже обманула?
   – Скажи, ты меня уже обманывала?
   После небольшой паузы она тихо произносит:
   – Да.
   Лицо ее неподвижно, она закрыла глаза.
   – Как часто?
   – Всего однажды.
   – Когда?
   – Вчера.
   – Вчера?
   – Гм-м.
   Лица ее мне не видно, она положила голову мне на грудь и с силой обнимает меня.
   – О Monpti, – вздыхает она.
   Сердце мое стучит предупреждающе: хватит, пора кончать, достаточно волнений. Но мне хочется знать подробности.
   – Ты ходила к кому-нибудь домой?
   – Нет.
   – У себя дома?..
   – Да.
   – Кто это был?
   – Я не знаю.
   – Француз?
   – Не знаю.
   – Что это значит? Вы что, не разговаривали друг с другом?
   – Нет.
   – Ты немедленно расскажешь, как это случилось, ты…
   – Он тотчас ушел.
   – Конечно – зачем ему оставаться с тобой, грязнухой…
   Она вдруг задирает голову, ее лицо горит.
   – Что ты сказал? Так знай: я невинна!
   – Я отведу тебя к врачу, больная ты душа. Впрочем… не стоит время тратить.
   – Куда ты направился, Monpti? Послушай меня, это была лишь шутка. Это мне просто пригрезилось. Вчера вечером я грезила. Не сердись на меня.
   – У невинной девушки не может быть таких пошлых видений.
   – Ну, мой милый, только не рассказывай мне, какие видения посещают девственниц. Скажи, тебя это очень задело?
   – Очень.
   – Тогда ты любишь меня. Я уже давно задумываюсь, любишь ли ты меня. Осторожно, ты с ума сошел, ты же рвешь мне платье… Веди себя тихо, иначе я уйду.
   – Я больше не выдержу этого.
   – Разумеется, выдержишь. Рассказывай дальше: что еще случается каждую минуту в Париже?
   – Каждую минуту кто-нибудь сходит с ума, и теперь, вероятно, очередь за мной.
   – Ты не сойдешь с ума. Если ты такой, ты не заслуживаешь даже поцелуя.
   – Мне двадцать шесть лет – я не могу жить с тобой как отшельник.
   – Ну, тогда раздобудь подружку, которая отдастся тебе. Тогда ты не будешь таким взбудораженным, а со мной станешь обходиться вежливее и приличнее.
   – Подружку? И это говоришь мне ты?
   – Только для одного.
   – Тогда я забуду тебя.
   – От этого ты меня еще не забудешь. Это знаю даже я.
   – Много ты понимаешь в таких вещах. И ты еще смеешь мне говорить, что любишь меня? От такой любви я отказываюсь.
   – Если тебе такая любовь не нужна, тогда ты должен чисто по-человечески обо мне заботиться.
   – Чисто человечески ты меня не интересуешь.
   – Ах так? Спасибо!
   Она берет пальто и собирается уходить. Пудрит лицо, подводит помадой губы; движения ее становятся все медленнее и растянутее. Когда с приготовлениями покончено, она тихо стоит передо мной, словно ждет чего-то.
   Я не произношу ни звука.
   Она еще медлит некоторое время, потом резко поднимает голову, идет к двери, открывает ее, на мгновенье останавливается, поворачивается ко мне и говорит по-венгерски:
   – Servus.
   – Servus.
   Она затворяет за собой дверь, но я не слышу, чтобы она уходила.
   Пару минут я выжидаю, потом выхожу из комнаты. Она прислонилась к стене в темном коридоре и плачет. Я беру ее за руку и веду в комнату.
   – Я не хотел тебя обижать, глупая. Не плачь, пожалуйста. Я люблю тебя и просто как человека. Да ты и сама не знаешь, какой ты хороший человек.
   Неожиданно плач переходит в судорожное рыданье.
   – Я так несчастна… целый день… работаю… и мчусь к тебе… как безумная… а ты… мне такое…
   – Да не реви же.
   Сейчас ее нельзя утешать, иначе она заревет пуще прежнего. Стоило мне забыть про ее слезы, как она тотчас прекращает плакать, еще всхлипывает пару раз, сморкается и затихает. Нужно говорить с ней о каких-нибудь пустяках. Как только она увидит, что ее слезы меня не трогают, боль тоже пройдет.
   – Знаешь, что я сделаю, когда у меня будет сто тысяч франков? Анн-Клер, послушай! Ты слышишь?
   Она медленно поднимается с шаткой кровати, на которую, всхлипывая, бросилась в пальто и шляпке, и смотрит на меня полными слез глазами.
   – Что бы ты сделал?
   – Прежде всего я купил бы отель «Ривьера» и выбросил бы Мушиноглазого, как мертвую крысу, в соседний двор.
   – А что бы ты потом сделал с гостиницей?
   – Продал бы. Посуди сама: что остается делать с этой обшарпанной клеткой? Я купил бы отличную автомашину. Я бы приоделся пошикарнее. Потом пришел бы в твое бюро и влепил бы твоему шефу две пощечины.
   – Зачем?
   – Чтобы тебя уволили.
   – Но на что мне тогда жить?
   – И ты об этом спрашиваешь, когда у меня сто тысяч франков?
   – К тому времени у тебя не останется ни сантима.
   – Ладно, оставим это. А что бы ты сделала, если бы имела сто тысяч франков? Подожди-ка. Скажем так, ты сидишь однажды в бюро и тебе вручают сто тысяч франков. Что ты делаешь для начала?
   – В двенадцать я ухожу из конторы…
   – Что? Ты способна проработать до полудня, имея так много денег?
   – А что делать? Иначе меня выставят за ворота. И я бы немножко нервничала.
   – Хорошо, считай, что я ничего не говорил. Что дальше?
   – Я выхожу из бюро, иду к метро…
   – Ты садишься в метро – со ста тысячами франков?
   – Ты забываешь, у меня недельный проездной!
   – Ты его сейчас же выбросишь! Говори же!
   – Выбросить? Ты сумасшедший? Чтобы его кто-нибудь нашел?
   – Ну, хорошо. А потом?
   – Потом я купила бы тебе большой букет роз и пошла бы обедать.
   – Куда?
   – В «Julien».
   – За три франка пятьдесят сантимов?
   – Нет. За семь франков. Ты был бы со мной. А потом на остающиеся девяносто девять тысяч и еще сколько-то франков скупила бы все твои рисунки.
   – Анн-Клер, эти рисунки ничего не стоят… слушай, не кусайся!
   – Хочешь, я скажу тебе кое-что?
   – Говори.
   – Я сегодня в конторе размышляла о жизни.
   – Лучше не задумывайся, любимая, ты знаешь, с этого начинается Любой спор.
   – Когда-нибудь ты уедешь, я, возможно, даже не буду знать об этом. Когда-нибудь я тщетно буду стучать в твою дверь. Каждый счастлив, когда он молод. Я еще ни разу не была счастлива. Теперь мне уже двадцать лет.
   – Двадцать?
   – Девятнадцать.
   – Оставь это, я сам уже не помню, сколько ты называла.
   – Я тоже хочу когда-нибудь быть счастливой. Где же счастье? – спрашивает она. – Где оно? O? est-il? – И оглядывается в комнате, словно собирается здесь найти его.
   – Здесь лучше не искать. Я свое тоже потерял в этой комнате.
   – Вот так я размышляла о жизни, – добавляет она нерешительно; по ней видно, что она давно сожалеет о всей истории.
   – Выходит, я должен жениться на тебе?
   – Какая наглость!
   В данный момент я не могу понять, в чем дело. Оскорбил ли я ее, потому что мысль о браке пришла мне в голову лишь в такой связи, или она обиделась, потому что я столь недооценил нашу любовь, что уже говорю о браке.
   – Я хочу доказать тебе, что я тебя люблю. Предоставь мне эту возможность.
   – Изволь – одну уже имеешь: прекрати этот разговор!
   – Не бойся, я не хочу, чтобы ты на мне женился, я хочу лишь быть с тобой, проводить время вместе. Я бы привела в порядок твои вещи и готовила бы тебе венгерские блюда. Я только не знаю, где берут паприку. Не бойся, я в восторге от паприки, но она мне пока еще непривычна. Запиши мне все твои любимые кушанья на листке бумаги. Нам надо снять совсем крохотную квартирку и обставить ее. Клетку с канарейкой купить на всякий случай. Там, в этой квартирке, я хочу быть целиком твоей.
   – Канарейку мы назовем Эвкалиптусом.
   – Ну вот видишь? Совсем просто – быть счастливым, нужно только желать этого. О Monpti, нам ничего не надо, кроме совсем небольшой комнаты и крохотной кухоньки. Комната будет принадлежать тебе, кухня мне. Ты сможешь в комнате целый день рисовать без помех, пока я в бюро. Я буду экономить, ты же не умеешь обращаться с деньгами. А если ты однажды уедешь, ты снова вернешься и застанешь все таким же, как было перед отъездом. Меня тоже. Иначе видишь: я только ношусь целый день между моей квартирой, бюро и твоей комнатой как загнанная мышь. И это жизнь?
   – А что твои родители скажут на это?
   – Да, ты прав, – говорит она и сразу становится серьезной. – Нам придется сбежать из Парижа.
   – Куда?
   – На твою родину – не пойдет?
   – Нет.
   – Тогда мы подадимся в Лондон.
   – Ты разве говоришь по-английски?
   – Нет, но это ничего не значит. Я завтра же куплю себе английскую грамматику.
   – А что будет, если от меня уйдешь ты, Анн-Клер, а не я от тебя?
   – Я? Pas possible! Совершенно невозможно!
   – Да, ты.
   – Ты… ты не оставишь меня?
   – Нет.
   – Тогда поцелуй меня, и не будем об этом больше говорить.
   Я обнимаю ее стройное тело в тонком платье; она совсем плотно прижимается ко мне и подставляет мне свои губы.
   – Ведь правда – у нас с тобой впереди еще так много всего? – говорит и спрашивает она этим страстным долгим поцелуем.
   – Анн-Клер, посмотри еще раз на Париж. – Я показываю в открытое окно на море крыш за черными трубами, в туманной дали. – Однажды этот город узнает, кто я такой, – пока он этого не знает. Ты меня тоже не знаешь, Анн-Клер. Даже я сам еще не знаю себя.
   Она проводит пальцами по моим волосам и целует меня в глаза.
   – Видишь, когда ты так мил и так славно говоришь со мной, я ужасно люблю тебя и плюю на будущее. Je m'en fous de l'avenir. Но ты не должен это заучивать, это жаргонное выражение.
   – Хочешь пойти поужинать со мной?
   – Если ты меня приглашаешь.
   – Мы идем в «Julien».
   – Я плачу за себя.
   – Тогда иди одна.
   – Я пойду, только если ты пойдешь. Поцелуй меня, Monpti, но посильнее.
   После ужина я расплачиваюсь и кладу два франка чаевых на стол. Пусть видят, что здесь был кавалер, предок которого был важной персоной при дворе короля Маттиаша. Я удаляюсь с гордо поднятой головой.
   На улице Анн-Клер говорит мне:
   – На, держи их.
   – Что?
   – Твои два франка. Я выкрала их обратно…

Девятнадцатая глава

   Сегодня утром мне встретились институтские воспитанницы с улицы Сен-Жакоб.
   Они шли парами друг за другом и развлекались тем, что старались наступить на пятки впереди идущим подругам. Все одинаково одеты, на всех широкополые шляпы, из-под которых насмешливо сверкают серые и карие кошачьи глаза. Носы у них еще блестели от жира, кое у кого были прыщи на лице, но груди у всех уже набухали. Чудно, у некоторых не было еще совсем заметно бедер, лишь тонкие журавлиные ноги, но под их курносыми носами подскакивали и перекатывались две мощные груди. Какие же они станут, когда будут мамами…
   Все они цепко оглядывают проходящих мимо мужчин и шепчутся друг с дружкой.
   Впереди всех шествует с застывшим величием учительница, при каждом шаге пиная длиннополое пальто своими низкими каблуками.
   Девица с широким носом посылает мне воздушный поцелуй.
   Я оборачиваюсь: кому он предназначался? Воспитанницы хихикают и ржут, как молодые жеребята.
   Среди них наверняка есть одна-две, которые со временем вырастут очаровательными подлыми стервами, ради которых можно пойти на любое безумие.
   Анн-Клер маленькой девочкой тоже была такой…
   В одной из витрин на Буль'Мише я увидел прекрасный серый в синюю полоску галстук, полоски совсем узкие. Он был просто сногсшибателен. Цена тоже была указана. Бред, на такие вещи у меня нет денег. Впрочем, есть! Еще даже останется кое-что. Какао тоже еще есть. Да, но когда и оно кончится? Эти несколько дней действительно не в счет. Тот, кто влюблен, не должен думать лишь о своих «внутренностях» и брюхе своем. Нужно заботиться и о внешности.
   Подобно лунатику я переступаю порог магазина.
   Мне показывают и другие галстуки. Тот, который выставлен в витрине, в руках смотрится совсем иначе. Два других нравятся мне больше. Один отличного темно-синего цвета со светло-голубыми полосками, другой – красный с темно-красными полосками.
   Покупается синий.
   Дома я его тут же надеваю – и вижу, что цвет мне не к лицу. Красный был бы лучше. Нужно их поменять.
   Французы очень милые люди, они определенно обменяют мне галстук. Еще не прошло и десяти минут, как я купил его.
   Я иду туда и отношу галстук.
   – Прошу вас, моему другу, которому я хотел сделать подарок, не нравится цвет. Он бы хотел иметь красный.
   – Пожалуйста.
   Дома я вдруг вспоминаю, что Анн-Клер не переносит красный цвет. Она всегда говорит, что красный приносит ей несчастье. Если галстук не понравится Анн-Клер, то жаль впустую затраченного времени и денег. Лучше всего, если я скажу продавцу в магазине, что мой друг суеверный и не любит красный цвет. Я все-таки хочу купить галстук, который понравился мне самым первым, в витрине.
   Я несу красный галстук обратно и объясняю, в чем дело. Один из продавцов вполголоса роняет:
   – Как только можно терпеть такого несносного друга?!
   Мне подают первый галстук. Кошмар: он мне вообще больше не нравится, но что теперь поделаешь?
   Мне заворачивают его. Руководитель секции обращается к продавцу:
   – Мсье Морис, я иду обедать. Если мсье с галстуком вернется снова, поменяйте и этот. Бонжур, мсье.
   По дороге домой я обнаруживаю в другом магазине галстук намного красивее и всего за полцены. Я отворачиваюсь, чтоб не видеть его.
   Галстук я тут же вешаю в шкаф, я не надел его ни разу.
   Едва я выпил какао и убрал чашку и посуду, в дверь постучали. Вошла Анн-Клер, очень взволнованная.
   – Servus. Я только на секунду. Мне надо сразу же обратно в контору.
   – Сними пальто.
   – У меня мало времени. Я всю ночь не могла заснуть, потому что вчера я солгала тебе.
   – Меня удивляет, что ты именно вчера не могла заснуть; ну ничего, ты еще к этому привыкнешь.
   – Ты сказал, что если я еще раз солгу, то с тебя довольно, ты не захочешь больше меня видеть.
   – Правильно. Впредь будет намного проще, если ты будешь предупреждать, когда в порядке исключения говоришь правду.
   Она смотрит на меня, белая как полотно.
   – Итак, что там у тебя?
   – Вчера я тебе сказала, что у меня есть два брата.
   – Правильно. Кстати: я тебя об этом совсем не спрашивал. Почему ты вспомнила об этом?
   – Потому что вчера я утверждала, что у меня нет братьев, и потому что я хотела, чтобы ты все знал.
   – Словом, вчера ты тоже лгала?
   – Да.
   – И позавчера тоже?
   – И позавчера…
   – Ну а что ты теперь утверждаешь?
   – У меня только один брат.
   – Знаешь, мне противна вся эта история. Чему теперь верить? Два у тебя брата или ни одного? Я убью тебя, если ты еще раз соврешь.
   Я так сильно сжимаю ее руку, что она чуть не кричит.
   – Сколько у тебя братьев? Отвечай!
   – Два. Пусти меня, – говорит она, страшно бледная, и стремительно убегает.
   Что это было? Зачем она, собственно, приходила? В момент прихода у нее тоже было два брата.
   На следующее свидание она приходит сияющая, словно ничего не случилось.
   Так, о братьях больше говорить не будем, уж это точно.
   «Il faut prendre le temps comme il vient, le vent comme il souffle et la femme comme elle est», – сказал Мюссе. И все же это отвратительно.
   Она останавливается передо мной и говорит:
   – Servus. One, two, three, four, five, six, seven, eight, nine, ten.
   – Что это значит?
   – Я уже могу считать по-английски. Это самое важное, чтобы тебя не надули. Ты же сказал, что мы хотим поехать в Лондон.
   – Я?!
   Она берет рисунок с моего стола.
   Вчера вечером я по памяти нарисовал обнаженную женщину. Когда нет никакой, рисуют красивую женщину, к тому же как раз обнаженную. Очень практично.
   – Кто эта женщина?
   – Никто.
   – Это неправда. Ты видел ее в таком виде и нарисовал.
   – Это ты.
   Губы ее слегка дрожат.
   – Это несчастье, что мне приходится эти рисунки делать из головы. Я уже давно собирался тебя просить хоть раз полностью раздеться с научными целями, чтобы я видел твою обнаженную натуру.
   – Как понимать «с научными целями»?
   – Послушай, Анн-Клер, ты интеллигентная женщина. Я пишу книгу «Взаимосвязи психопатологической сексуальной биологии и психографической питуленции». Должно быть пять томов. На странице двести семьдесят шестой, седьмая строка сверху, я застрял. Только ты можешь мне помочь. Знаешь, все женщины так чувственны, они не в состоянии в связи со своим обнаженным телом думать о научных вещах, у них другое в голове. Ты – исключение.
   – Что ты хочешь делать с моим обнаженным телом?
   – Я хочу измерить каждый мельчайший мускул. Мне надо знать, как соотносятся параллели расстояния между грудями к одной трети расстояния между пупком, номбрилем, и одной третью бровей. Ибо, если предположить, что А плюс В-С-3/4 и с4 – ш8, тогда я возвожу это в квадрат, перехожу к окружности и так далее.
   – Разорви сейчас же этот рисунок. Дай мне сюда.
   – Пожалуйста.
   Она рвет бумагу так, что та только трещит.
   – Значит, я могу на тебя рассчитывать?
   – А что это такое – питуленция? Тут нет никакой похабщины?
   – Да что ты! Ты только подумай о колебаниях атомов. Откуда же тут взяться похабщине?
   – Ну, хорошо.
   Завтра так и так суббота, она это сделает…
   Я не могу заснуть всю ночь. Ранним утром я покупаю сантиметр и горящими глазами начинаю сверлить будильник. Еще пять часов, еще четыре, еще три…
   В полдень даже привычная порция какао застревает у меня в горле.
   Черт! Эта девушка разденется передо мной догола! Я сойду с ума! Я развел в камине такой огонь, что пот капает с моего лба. Она не должна говорить, что боится простудиться.
   В три часа она появляется.
   – Servus, Monpti. Я принесла тебе небольшой букетик. Почему здесь так ужасно жарко?
   – Ты уже забыла, что мы хотели осуществить научные эксперименты? Ты обещала, что разденешься.
   – Я?!
   – Ты.
   – Не помню, чтобы я такое обещала.
   – Давай не будем спорить. Если ты этого не сделаешь, завтра утром я покончу с собой – я не переживу позора, того, что ты со мной только играешь.
   Лицо ее становится совершенно белым, она садится на край кровати.
   – Туфли я тоже должна снимать?
   – Их можешь оставить.
   Она глубоко вздыхает и медленно, с огромными паузами снимает платье.
   Она носит короткую комбинацию из трусов и рубашки; садится, сжавшись, на кровать и закрывает руками голые плечи. Глаза ее горят как в лихорадке.
   – Измеряй меня так, но побыстрее.
   – Послушай-ка, Анн-Клер. Спешить при этом я не могу, – говорю я хрипло. – Был древнегреческий мудрец, звали его Питонилли. Он изложил основы серьезной алгебры. Знаешь, что сказал Питонилли? «Каждое женское тело было идеально чистым, пока бедра не обхватили подвязками». Так что снимай свои подвязки тоже, если не хочешь, чтобы я узрел в тебе неопрятную женщину. «Где место женщины под солнцем? Vel in tumulo, vel in thalamo». – (Собственно говоря, цитата эта не соответствует истине. Но она об этом не имеет ни малейшего представления, следовательно, ничего страшного.)
   – Monpti, ты просто пугаешь меня. Как ты аморален! Она раздевается, а я аморален.
   – Опусти хоть рубашку до пояса. Вспомни, статуи в парках Парижа все стоят обнаженные, и думай о науке. Знаешь, сколько мучеников знает наука? Голого женского тела нужно стыдиться лишь тогда, когда оно искалечено или обезображено сыпью. Зачем скрывать то, как нас создал Бог? – (На Пасху иду исповедоваться, каяться в грехах!) – Как выглядела бы роза в комбинации или корова в шелковых чулках? Бык в длинных подштанниках?
   – Перестань, или я сойду с ума. Или ты меряешь сейчас же то, что хотел измерять, или я одеваюсь. Никакой питуленции не существует, я вчера всех спрашивала.
   – Теперь мне все ясно: у тебя определенно сыпь.
   – Смотри сюда, ты, нахал!
   Быстрым движением она встряхивает плечами, рубашка скользит вниз, к талии, и теперь она стоит передо мной обнаженная до пояса. Ее прекрасной формы груди сияют на темном фоне, как ослепительно белое пятно внезапно пролитого молока.