— Любопытно было бы узнать, чего желает столь знаменитый князь, известный даже, как мы слышали, во французском городе Лионе.
   «Он знает все о Лионском соборе! — со страхом подумал Галицкий. — Он просто ждёт моего подтверждения…» И сказал, поклонившись:
   — Бояре города Галича добровольно пригласили меня на княжение, великий хан. Однако без твоего соизволения я не смею принять эти земли под свою руку.
   — Эти земли оказали неразумное сопротивление моему старшему брату хану Орду. Могу ли я, всего лишь младший брат, распоряжаться его собственностью.
   — Но, великий хан, жених моей дочери был бы счастлив, узнав, как возросло её приданое.
   — Неразумное сопротивление, — словно не слыша его, задумчиво сказал Бату. — Неразумное упрямство тоже есть неразумное сопротивление. Как мне выйти из этого круга, князь Галицкий?
   «Лионский собор, — верно понял Даниил. — Какое счастье, что я отказался участвовать в нем…»
   — Я стараюсь избегать неразумных решений, великий хан, — сказал он. — Меня пытались заманить на Лионский собор, но я понял, насколько это неразумно, и решительно отказался.
   — У всех ли князей Западной Руси хватило на это мудрости?
   — Мне неизвестно, кто из князей был на Лионском соборе, великий хан.
   — Не надо хитрить, здесь знают все, — по-русски сказал Чогдар, переводя последние слова князя Даниила.
   — Прошу великодушно простить меня, великий хан, — тотчас же подхватил Галицкий. — Я совсем забыл, что на Лионский собор князь Михаил Черниговский послал митрополита Петра Аскерова. Но сам ехать отказался.
   Видит Бог, он хотел спасти своего родственника. Но и татары знали все, и земля Галицкая была такой желанной.
   — Чем же занимался Лионский собор, кроме молитв и проклятий безбожникам? Что ведомо тебе, князь Галицкий, твоим советникам или галицийским боярам?
   Вежливая беседа постепенно оборачивалась жёстким допросом: Бату умел играть на всех струнах. И улыбка стала холодной, точно вдруг примёрзнув к устам.
   — Папа Иннокентий Четвёртый объявил крестовый поход на Восток, великий хан. Но подписи князя Михаила Черниговского нет под согласительным документом.
   — Но там есть подпись митрополита Петра Аскерова, не так ли? Ему не следует возвращаться из Европы, а тебе, князь Галицкий, следует подумать о новом митрополите. Он должен полностью разделять твоё отношение к Золотой Орде: ярлык, который ты можешь получить, предусматривает твою покорность. Ты подтверждаешь свою покорность нам, князь Галицкий?
   — Клянусь в этом именем Господа и Пресвятой Богородицы, великий хан.
   — Я испрошу прощения у своего старшего брата, — вздохнул Бату. — Завтра мой советник вручит тебе ярлык на княжение в галицких землях.
   — Благодарю тебя, великий хан. — Князь Даниил склонился в низком поклоне.
   — Да, ещё одно. Если Михаил Черниговский хочет получить ярлык на свои земли, пусть без страха жалует в Сарай. Не отговаривай его, князь Галицкий.
   — Я сошлюсь на свой пример, великий хан.
   Даниил, пятясь, покинул тронную залу.
   — Что скажешь, советник? — спросил Бату.
   — Он предаст тебя, мой хан.
   — Но не сейчас, — улыбнулся Бату. — Когда человеку дарят его собственный халат, это обидно, но все же лучше, чем ничего. Обида — ничтожная монета, но если Галицкий начнёт складывать свои обиды в копилку… Передай Невскому, чтобы очень хорошо слушал и был весьма осторожен в обещаниях.
   — Гонец выедет на заре.
   — Когда идёшь с хромым, надо припадать на собственную ногу, чтобы хромота спутника была не так заметна, — вдруг сказал хан. — Пусть эти слова скажет Невскому твой гонец, Чогдар. Невский сам разберётся, где и когда ему следует чуть поджать свою ногу.

3

   Князь Даниил намеревался на обратном пути из Сарая посетить Владимир и без совета Бату. Однако не ради близкого знакомства с будущим зятем, а ради свидания с Александром Невским. Он понимал, что его поездка на поклон к степному владыке не останется незамеченной, а поскольку его земли лежали у западных границ Руси, то совсем не мешало заручиться поддержкой известного Европе русского полководца.
   А мелкие монетки обид, тускло позвякивая, продолжали одна за другой падать в глубокую копилку его души. Он понимал, что не следует их холить и лелеять, что подобный груз способен лишь отяготить его, досадовал на себя, но ничего не мог поделать. Мешала и княжеская гордость, и личная слава, и прожитые годы, и то саднящее ощущение потревоженной совести, когда во спасение от её голоса ищут обид и копят их, хотя следовало корить прежде всего себя. Ведь мог же он, мог не выдавать Михаила Черниговского, сославшись на свою неосведомлённость. Но испугался, что ярлыка не получит, что Галич потеряет, что…
   И знаменитый князь изо всех сил сам заволакивал ясный разум пеленой обид, ничтожных по сравнению с его высоким положением и с предстоящими высокими делами. Бату верно просчитал влияние непомерного княжеского самолюбия на все последующие поступки князя Даниила.
   Галицкий вполне достойно держался на пиру, терпеливо выслушивая восторги безмерно счастливого князя Андрея, благодушно улыбался, изо всех сил скрывая растущее раздражение. Ему не терпелось поскорее уединиться с Невским, излить душу и потолковать о возможных совместных действиях против безбожных татар. Но эта беседа состоялась только поздним вечером, когда наконец-таки угомонился не в меру возбуждённый жених.
   Князь Александр предполагал, о чем зайдёт беседа наедине. За сутки до приезда Даниила Галицкого примчался личный гонец Чогдара, передавший странную фразу Бату, которую после некоторого размышления Невскому удалось разгадать. Ему советовали очень мягко, дипломатично отказаться от авантюрных предложений обиженного князя Галицкого, сохранив свободу действий для себя. В этом его интересы полностью совпадали с интересами Золотой Орды, поскольку Александр Невский уже здраво осознавал, что борется не за личную власть, не ради уязвлённого самолюбия, а только во имя сохранения Руси как внутренне самостоятельного, уже сложившегося народа со своими традициями, языком и религией. Не державы и даже не государства, а — народа, во имя которого можно и должно идти на все мыслимые жертвы.
   — Сердце от обиды заходится, — вздохнул Галицкий, как бы настраивая на вполне определённый лад предстоящую беседу.
   Подобное начало хозяину не понравилось, потому что звучало как-то не по-воински и не по-княжески. Он сам никогда не жаловался и не терпел подобных откровений.
   — Кострами очищали? — резче, чем намеревался, спросил он. — Заставляли кумыс пить? Галич отобрали? Нет? Стало быть, и обиды твои пустые, князь Даниил Романович. Тебе честь оказали как воину, и не след черноту в душе своей копить.
   — Злее зла честь татарская, — криво усмехнулся Галицкий. — Нехристи гордость русскую попирают, а вы, князья Владимирские, потакаете им в попирании сём.
   Не так складывалась беседа, совсем не так, как было нужно князю Даниилу. Он нахмурился, отхлебнул из кубка и только было решил начать разговор по-иному, как разговор этот перехватил Александр.
   — Есть у нас поговорка: «В Ростовской земле князей — в каждом селе». Слыхал такую? Растаскали мы землю собственную по уделам и множим число их. Под рукой моего прадеда Юрия Долгорукого пятнадцать уделов было, а под рукою отца — к полусотне подходит, и все на прежней земле, в Великом княжестве Владимирском. Какая уж тут гордость, когда в каждом селе — один конь, да и тот хром на обе ноги. Вот о чем голова болит, князь Даниил Романович: как земли заново в единую горсть собрать.
   — Другая у нас поговорка, князь Александр, — вздохнул Галицкий. — «Лучше убитым лежать, чем полоненным бежать». Разве ж позволят тебе поганые прежнюю силу княжества восстановить? С бедного легче три шкуры содрать, нежели у богатого одну шубу отнять, разве не знаешь об этом? И они знают. Вот о чем головы наши болеть должны, князь Александр Ярославич.
   — С больной головой в битву не лезут.
   — А на лечение времени нет! Батый пугает больше, чем кровь льёт, и пугает жестоко, это он умеет. Почему пугает? Не потому ли, что на иное уж и сил-то не хватает? А вы, князья Владимирские, передышку ему даёте. Грызть его надо сейчас, со всех сторон грызть!
   — На радость крестоносцам, князь Даниил Романович? Этого они только и ждут. На две стороны мечом не намашешься.
   — Европы испугался? Там такие же, как мы. Тому же Богу поклоняются и кумыс не пьют. Всегда договориться можно.
   — Договориться? — усмехнулся Невский. — Сорок лет назад Константинополь добро договорился с рыцарями: месяц город грабили, а разграбив, спалили. Где сейчас православная Византия, из которой наша святая вера пришла? Нет её: на том пепелище — Латинская империя. То же и с Русью будет, если мы с тобой их клятвам поверим и спинами к ним оборотимся.
   — Это смотря как договориться, князь Невский. Католики унию предлагают…
   — Тех же щей, да пожиже влей!..
   Нет, не сумел Невский поджать ногу, шагая рядом с хромым. Тем более что Галицкий шагал размашисто и гнала его не только личная обида, но и личный расчёт: отбросить татар от своих земель мечами воинов Северо-Восточной Руси. Князь Александр понял это сразу и сразу же ощетинился, уже с трудом сдерживая гнев.
   — Сам Папа Римский присягнуть готов, что ни один воин на нашу землю не вступит, если мы унию подпишем. Русь спасём, Невский, отчину нашу!
   — Как раз-то Русь и потеряем, князь Галицкий. Русь — это народ, а не просто земля оттич и дедич. Сам народ! Его вера, обычаи, законы, его песни и пляски.
   — Так что же, по-твоему, лучше отатарить её, лишь бы власть свою не утерять?
   — Власть мне вручил народ, когда Невским нарёк. И я ему служу, ему, народу русскому, а не собственным расчётам. — Александр посмотрел на красного от сдерживаемого гнева Галицкого, улыбнулся неожиданно. — Полно, Даниил Романович, орать-то друг на друга. Поднимем кубки да остудимся малость. Так-то оно лучше будет. Почти что родственники, считай.
   Они долго и неспешно прихлёбывали из кубков, стараясь не глядеть друг на друга, но постепенно приходя в себя. «Родственники, — хмуро размышлял Галицкий. — Что ж, тогда разговор ещё продолжим, князь Невский. По-родственному, через любимого братца…» И сказал с горечью:
   — На Руси князья всегда первыми себе крамолу куют. Судьбина у нас такая, что ли…
   — Нрав у нас и до сей поры варяжский, а не судьбина, князь Даниил Романович, — вздохнул Невский. — Пращур наш Рюрик и с того света нам покоя не даёт. «Это моё и это — моё тож». Разве не так, брат Рюрикович?
   Через три дня Галицкий отъехал все с тем же раздражением против самого себя, от которого так и не удалось избавиться. Невский не пожалел и не посочувствовал, и это тоже стало обидой.
   Конечно, татары, только татары были повинны в том, что ему, самому князю Даниилу Романовичу Галицкому, пришлось выдать тайные планы князя Михаила Черниговского, и тут личной вины его нет и быть не может. Эта спасительная мысль наконец-таки утвердилась в нем, потеснив растревоженную совесть, и князь Даниил обрёл и прежнюю страсть к бурной деятельности, и прежний покой. Враг, заставивший его внутренне терзаться столько времени, был найден, пощады ему быть не могло, но следовало поступать крайне осторожно, чтобы татары, чего доброго, не подсказали Михаилу Черниговскому, кому тот обязан немилостью самого Бату. Но он все же назначил своего хранителя печати митрополитом вместо Петра Аскерова, как того требовала Золотая Орда.

4

   Гуюк знал о караване, в котором ехал князь Ярослав Владимирский за получением ярлыка на собственные земли, как то было заведено у монголов для правителей покорённых народов. Как только огромный обоз переправился через Волгу, впереди его помчались гонцы, с каждым перегоном увеличивая разрыв. Сарай не делал из этого тайны, потому что личным представителем хана Бату и был назначен его старший брат.
   Насколько Каракорум недолюбливал Бату, настолько же благоволил к Орду. Добродушный и недалёкий внук Чингисхана очень не любил ссор, страдал из-за них и старался сглаживать все шероховатости хотя бы между ближайшими родственниками. При этом он сам лично ни на что не претендовал, к власти не стремился, поскольку до ужаса боялся ответственности, и был вполне доволен судьбой. Властный, умный, жестокий и недоверчивый Бату был не просто полной противоположностью старшего брата, но противоположностью активной и непредсказуемой, что вызывало хмурую озабоченность в Каракоруме. К этому примешивались и личные мотивы: как сама ссора Бату с Гуюком, так и тёплые проводы изгнанного из Западной армии Гуюка старшим братом её командующего. Такое не забывалось даже в те свирепые времена, и Бату знал, кого послать вместо себя на великий и смертельно опасный для него курултай.
   Гуюк это сразу же понял, сказав с усмешкой:
   — Так и быть, пожалую Бату мирником. Если согласится, может быть, и хребет спасёт.
   А караван полз через Великую Степь с каждого тусклого рассвета и до каждого тусклого заката. Стонали волы, свистели бичи, скрипели арбы, и замертво падали от страшной усталости и холода рабы-погонщики. Но ничто не могло остановить этого неукротимого движения, и умерших хоронили по ночам.
   Десятники будили своих людей ещё затемно, когда чуть подсвечивался восток. Рабы и рядовые жевали поджаренное пшено, запивая его кипятком, и спешили по своим раз и навсегда определённым местам. И тотчас же появлялся сам Орду, не позволявший себе ни единого опоздания. Молча проезжал вдоль растянувшегося каравана, следя за порядком, а когда трогались в путь, непременнейшим образом отправлялся завтракать в подвижную юрту князя Ярослава. У входа в неё всегда ожидал Сбыслав, чтобы переводить слова своего повелителя, но беседы никогда не возникало: Орду молчал, как валун, а Ярослав бормотал случайные слова, что, впрочем, не мешало им вполне дружелюбно относиться друг к другу.
   Иногда их раннюю трапезу посещал и Кирдяш. Осунувшийся, почерневший от морозных ветров, злой, но неунывающий. Ему приходилось несладко, поскольку он каждую ночь тщательно проверял стражу, досыпая днём в седле. Ярослав с трудом выносил его посещения, но Орду всегда радовался появлению начальника охраны, и строптивому князю оставалось только терпеть собственного холопа за собственным столом.
   — И естся у тебя, великий князь, и пьётся добро! — говаривал Кирдяш, осушая кубок старого медового перевара.
   — Могущий пити да пьёт, — через силу улыбался Ярослав.
   Сбыслав нехотя переводил Орду каждое сказанное слово, нехотя ел и нехотя пил, потому что с некоторых пор мысли его были далеко. В самой середине каравана.
   Во время их ранних трапез Гражина ещё нежилась в пуховиках. Иногда спала, но чаще в сладкой полудрёме вспоминала последнее свидание с молодым и некогда таким заносчивым боярином и хорошо продумывала свидание следующее. Добыча её уже путалась в сетях, иногда пытаясь разорвать их, но при этом запутывалась ещё больше. Теперь следовало неспешно накидывать петельку за петелькой, делая это мягко и в отлично рассчитанный момент, и главный дар Бату-хана был невероятно доволен собой. Затеянная игра не только давала возможность поработить возомнившего о себе выскочку, но и так мило скрашивала нудную дорогу, так развлекала и отвлекала одновременно, что порою тигрица чувствовала себя почти счастливой.
   Гражина всегда сама выбирала, о чем должна быть беседа, не только потому, что это входило составной частью в искусство обольщения, но и потому, что Сбыслав с женщинами беседовать так и не научился. Он был способен на сумбурную вспышку искренности, как то однажды случилось наедине с Марфушей, но не более того, почему и прикрывался вначале сковывающей застенчивостью, а потом — тщеславной надменностью. И то и другое равно раздражало собеседницу, что в конечном итоге и навело Гражину на мысль проучить заносчивого и нелюбезного молодого человека.
   Обычно они встречались после обеда, когда князь Ярослав, по заведённому издревле обычаю, ложился поспать часа два-три. Хан Орду полагал, что Сбыслав в это время находится при князе, а князь — что он сопровождает Орду. Таким образом сами собой возникали два часа свободы, и верная наперсница Гражины Ядзя осторожно проводила Сбыслава в юрту, а его коня привязывала к платформе, на которой ехали служанки.
   Гражине уже удалось не только заставить русского боярина внимательно слушать себя, но и слушать сочувственно. При последующих встречах она старалась углубить достигнутое и добилась этого довольно легко. Теперь пришла пора от сочувствия переходить к заинтересованному искреннему взаимопониманию, как мостику, способному соединить две души, заброшенных жестоким роком в жёлтый степной ад. Для этого необходимо было заставить жертву рассказывать о себе, и непременно — о детстве, ибо ничто так не расслабляет мужчин, как воспоминания о былой безмятежности, защищённости и бестревожности собственного существования. И это ей тоже удалось.
   Монотонно скрипела и раскачивалась платформа, а вместе с нею и юрта, стонали волы, и ничего больше не было в мире.
   — Я не помню своей матери. Она умерла, когда мне был всего месяц, и моей кормилицей стала кобыла. Чогдар говорил, что она ложилась и подставляла мне вымя.
   — Чогдар?
   — Побратим моего отца. Он теперь — главный советник самого Бату-хана.
   — Какая высокая честь!
   — О, Чогдар стоит её. Он не только обучил меня всем видам монгольского боя, но и языкам.
   — А что же твой батюшка?
   — Он пал в Ледовом побоище.
   Сбыслав тяжело вздохнул, подумав, как бы гордился сейчас отец невероятными, скачкообразными успехами сына, ставшего не только воеводой и боярином, но и особо доверенным лицом самого Бату-хана. Гражина тоже вздохнула:
   — Не печалься, мой витязь. Горем горю не поможешь.
   И осторожно нежной рукой, почти невесомо коснулась его длинных вьющихся волос. Сбыслав вздрогнул, но не отодвинулся, а, наоборот, непроизвольно подался вперёд, точно его качнула вдруг дёрнувшаяся платформа. «Ого! — мелькнуло в голове Гражины. — Костёр готов, осталось высечь искру…» И она мягко, с подчёркнутым нежеланием убрала руку. Они помолчали.
   — Я очень любил отца, — сказал Сбыслав, точно оправдываясь. — Он заменял мне матушку, деда, бабку — всех вместе. И спас меня, когда мы бежали от татар через студёную зимнюю степь.
   — Бежали от татар? — Гражина удивлённо подняла тщательно подбритые брови. — Зачем же было бежать, если побратим твоего отца был знатный монгол?
   — Так уж случилось. — Сбыслав помолчал, колеблясь, стоит ли посвящать Гражину в свою главную тайну, но желание похвастать собственной удалью оказалось сильнее благоразумия. — Мы жили у бродников, и однажды в их станицу приехал татарский отряд. Отец не снял шапки, и татарский десятник ударил его плетью. А я вырвал у него плеть и огрел его ею по лицу. Десятник выхватил саблю, но Чогдар бросил мне свою, и я уложил татарина в честном поединке.
   — Сколько же тебе было лет?.. — искренне ахнула Гражина.
   — Четырнадцать или пятнадцать, но я тогда умел неплохо постоять за себя. А уж за отца…
   — Витязь мой!..
   Она вдруг распахнула объятия, и Сбыслав упал в них, точно его опять толкнула вовремя качнувшаяся платформа. Упал и крепко прижал к себе девушку, жадно, судорожно и поспешно целуя все, до чего мог добраться: шею, ушки, щеки…
   — В цепи их, Кирдяш!..
   Молодые люди отпрянули друг от друга. У входа стояли Кирдяш и хан Орду.

5

   Кирдяш выжидающе смотрел на Орду, не торопясь ни выполнять его приказа, ни звать стражу.
   — Его — в цепи, а с нею я сам поговорю, — уточнил хан, немного отойдя от гнева.
   А молодые люди продолжали молчать, хотя уже пришли в себя от первого ужаса и сейчас судорожно соображали, что же делать. Сбыслав после первого окрика вскочил, но за саблю не хватался и головы повинно не опускал: в запасе у него был щит против любых действий Орду, о чем он никогда не забывал.
   — Не гневи его, боярин, — негромко сказал Кирдяш, подойдя к Сбыславу. — Дай мне саблю, и все обойдётся. Он отходчив, и будет лучше, если я тебя уведу.
   Сбыслав тоже считал, что лучше уйти, но оставалась Гражина. Он понимал, что не может облегчить её участь, однако уходить без прощального жеста было слишком позорно. А потому, вручая саблю есаулу, он поймал-таки напряжённый взгляд Гражины и сказал:
   — Выиграй время, и я спасу тебя.
   И вышел вслед за Кирдяшом.
   Весь этот разговор шёл на русском языке, почему Орду и не понял ни единого слова. Да и понимать-то было некогда, поскольку он пытался оценить создавшееся положение. С одной стороны, искренняя вспышка праведного гнева была вполне закономерной, но с другой… С другой — драгоценный дар Гуюку и толмач русского князя, которому покровительствует Чогдар. Здесь требовалось некое равновесное решение, но подобная потребность просто не умещалась в его вечно затуманенной голове, приспособленной кое-как разбираться с одной задачей, но уж никак не с двумя одновременно. Поэтому единственным выходом для него всегда была и оставалась солдатская последовательность любых действий и любых поступков.
   — Ты дерзнула пойти против повелений моего великого брата, — сказал он, грозно сдвинув брови. — За это полагается смерть, но я сделаю ещё страшнее. Я изуродую твоё лицо, выколю один глаз и отдам тебя вонючим погонщикам.
   — И тем нарушишь повеление своего великого брата. — Гражина ещё не пришла в себя, ещё не выстроила обороны, но умела прекрасно владеть собой и выигрывала время. — Явиться к хану Гуюку без такого подарка, как я…
   — Подарок будет, — Орду раздвинул губы в злой ухмылке. — Твоя служанка Ядвига тоже молода и златокудра…
   «Ядзя!.. — мелькнуло в голове Гражины. — Ах ты, гадюка подколодная!..»
   — Это ведь она сказала мне о ваших тайных встречах, за что достойна высокой награды.
   «Он выполнит свою угрозу! — с ужасом поняла Гражина. — Надо отвести его мысли, отвести мысли!..» И сказала, заставив себя насмешливо улыбнуться:
   — Ядвига сказала тебе то, что должна была завтра сказать я. Но она глупа, а глупость либо слишком спешит, либо очень опаздывает, но никогда не попадает в нужный момент. Я встречалась с боярином князя Ярослава с единственной целью: выведать его тайну для справедливого суда хана Бату.
   — Ты вертишься напрасно, змея. Мой сапог уже прижал твой хвост.
   Гражина молча пожала плечами. Она забросила приманку, и теперь оставалось только ждать, когда вкус её оценит тупой мозг Орду.
   — Какая тайна?.. — спросил Орду, наконец-таки сообразив. — Боярин Федор — сын анды главного советника моего брата.
   — Боярин Сбыслав.
   — Что?.. — Орду поморгал. — Какой ещё Сбыслав?
   — Тот, который убил вашего десятника в станице у бродников. Если мне не изменяет память, за это полагается смертная казнь?
   Орду молчал, честно пытаясь разобраться в новом повороте разговора. Да, за убийство полагалась смертная казнь без всяких исключений и вне зависимости от того, когда именно было совершено преступление, — это Орду знал твёрдо. Но при чем тут боярин Федор?.. И кто такой боярин Сбыслав?..
   — Настоящее имя боярина Федора Яруновича — Сбыслав, — терпеливо растолковывала Гражина. — В молодости он убил вашего десятника и бежал во Владимирские земли под защиту князя Ярослава.
   — Опять изворачиваешься?
   — Спроси у него сам. — Она помолчала, но поскольку хан никак не мог прийти к какому-либо решению, добавила: — Меня готовили для ханского ложа, Орду, и учили не только вашему языку, но и Ясе твоего великого деда. И я готовилась тоже, почему и решила выведать у боярина всю правду, чтобы он не избежал справедливого возмездия, как того требует закон самого Чингисхана. Ступай.
   И утомлённо откинулась на подушки. Сердце её бешено билось, потому что сейчас должно было решиться все. Вся её судьба. Но глупый хан ещё топтался, и Гражина расслабленно добавила:
   — Да, и пришли ко мне Ядзю. Она поступила правильно, и я хочу её отблагодарить.
   Орду яростно хлопнул плетью по сапогам и вышел. Слезы тут же хлынули из глаз Гражины, но она поспешно вытерла их, вскочила, наполнила два разных серебряных кубка вином, достала ладанку, высыпала из неё весь яд в тот кубок, который был поменьше. Поставила их на поднос у входа и вновь устало раскинулась на подушках.
   Все это время Кирдяш и обезоруженный Сбыслав ходили неподалёку от платформы, поскольку караван продолжал двигаться. Сильный морозный ветер сёк лица, проникал сквозь шубы, есаул мёрз, но боярин не замечал ни ветра, ни холода. Преступление его было велико, а значит, плата за прощение должна была ему соответствовать. Он быстро нашёл чем расплатиться, но считал преждевременным предлагать столь дорогостоящую цену, а потому думал и думал, изыскивая более простой способ собственного спасения.
   Наконец из юрты появился хан Орду. С платформы сел в седло, хмуро сказал Кирдяшу:
   — Вели поставить мою юрту и развести огонь.
   Есаул тотчас ускакал, а Орду столь же хмуро приказал Сбыславу следовать за ним.
   — Где твой конь?
   — У юрты служанок.
   — Значит, у тебя его нет. Пойдёшь пешком.
   Последние слова хан сказал злорадно, поскольку в них содержалась высшая форма презрения. Но Сбыслав не торопился со своим признанием и покорно шагал рядом с седлом. «Ничего, потерпим, — зло думал он. — Будет и на моей улице праздник…»