— А я туда больше не пойду! Пусть хоть с милицией приходят, лягу на пол и не пойду!
   Жалостливая Липатия тотчас же поддержала, а практичная Томка спросила:
   — Ты вроде в отпуску еще не гуляла?
   — Не гуляла.
   — Сперва отгуляй, что по закону положено, а потом — с приветом. Пиши заявление. Так, мол, и так, категорически требую заслуженного отдыха. Число и подпись.
   Томка принесла бумагу, и Клава написала заявление за кухонным столом. А написав, вздохнула:
   — Ну и что? В Москве сидеть — весь день реветь.
   — Поезжайте на юг, Клавочка. Море еще такое ласковое, исключительно такое…
   — К бабке своей езжай, — решила вдруг Томка. — Зря, что ли, ты ей каждый месяц десятку шлешь?
   Унижение жгло нестерпимо, будто разрезали грудь и положили на сердце натуральный раскаленный уголек. Он горел, не затухая, и Клава плакала непрестанно, точно надеясь слезами загасить его пламя. Ей все время хотелось бежать — все равно куда, только отсюда, из города, где так больно умеют обижать, в глухомань, где никто ее не знает и куда никак не могут докатиться слухи, что она безнравственная женщина, убивающая собственных детей. И горе-то заключалось в том, что это было правдой, — пусть крошечной, пусть давно прошедшей, но правдой в основе своей: еще при жизни мамы Клава тайком сделала аборт. И она мучилась и убивалась не только вчерашним, но и тем, прошлым стыдом, который, как оказалось, никуда не делся и тихонечко жил в ней до поры.
   — Ну, что мне делать, что делать-то, подскажите? Что? Умереть?
   — Да что вы, Клавочка! — пугалась Липатия.
   — Ехать! — кричала Томка. — Рви когти, подруга. Там забудешься, а может, и романчик скрутишь.
   И Клава согласилась. Тамара гарантировала билет, а Липатия Аркадьевна лично отнесла заявление об отпуске в отдел. Начальница с облегчением подписала бумагу — Клава сейчас была опасна — и даже позволила Липатии получить Клавины отпускные. Все сделалось быстро, и сияющая Липатия вернулась не только с оформленным отпуском, но и с отпускными деньгами.
   — Я на нее так посмотрела, так посмотрела! — рассказывала она о своей встрече с Людмилой Павловной. — С таким исключительным презрением, что она содрогнулась.
   Три дня, что собирали в дорогу, Клава бездельничала: лежала и плакала или слонялась по комнате и тоже плакала. Тамара принесла билет, а за покупками бегала Липатия Аркадьевна. Никто не знал, какая из себя бабка Марковна и сколько ей лет, и на всякий случай купили очень темный платок. И еще три батона полукопченой колбасы.
   — Хороший подарок, — говорила Липатия, очень довольная, что раздобыла колбасу. — И еще непременно — московских конфет. Старушки любят сладкое.
   Когда все было куплено и уложено, Липатия забрали у Клавы ее поясок с резинками и лично пришила к внутренней стороне кармашек с пуговкой.
   — Сюда положите все деньги, кроме тех, что на расходы. И ни в коем случае не снимайте пояс. Ни в коем — вы поняли меня? Чулки можете снимать, но в поясе вы будете спать весь отпуск. Когда кругом кошмарное воровство, то береженого бог бережет.
   До города Пронска надо было ехать целых десять часов, а поезд отходил в двадцать ноль три, как важно говорила Томка. Они провожали Клаву, Томка тащила чемодан, а Липатия — авоську и груду полезных советов, которые вдалбливала в зареванную голову Клавдии. Приехали рано, Клавино место оказалось у окна, и она все время сердито махала подругам, чтобы уходили. Но они не уходили, пока не тронулся поезд, увозивший Клаву Сомову в первое в ее жизни путешествие.

11

   Поезд мчался по Подмосковью, с грохотом проносясь мимо пустых вечерних платформ. За окном уже ничего нельзя было разобрать, кроме огоньков, но Клава упорно глядела в него, прижавшись лбом к стеклу. За ее спиной проходили пассажиры, кто-то садился рядом, но она не оборачивалась. До тех пор, пока не заломило шею: тогда пришлось обернуться.
   — Здравствуйте, попутчица, — улыбаясь, сказал седенький старичок в очках.
   Клаве сразу полегчало, когда она увидела, что напротив сидит старичок, а не нахальный молодой парень, который всю дорогу будет разглядывать ее в упор. Правда, молодой все же обнаружился, но не напротив, а возле прохода; он был в милицейской форме и казался интересным. А рядом сидела толстая бабища, отжимая Клаву рыхлым боком к окошку. И еще была молодая женщина с несчастным лицом и при ней девочка лет десяти с сонными глазами. Все это Клава разглядела с чисто женской быстротой, одним взглядом, который тут же уперла в стол.
   — Давайте знакомиться. Меня зовут Яковом Матвеевичем, а вас?
   Клава хотела сказать, но сверкнула еще раз уголком глаза в интересного милиционера и сдавленно произнесла:
   — Ада.
   — Прекрасно, — продолжал Яков Матвеевич. — Рядом с вами почтенная Полина Григорьевна, товарищ из милиции Сергеем представился, а это — Лидия Петровна с дочкой Оленькой.
   — Ох, ей что Оленька, что Толенька, — горестно вздохнула мать. — Десять лет уж, а ни ума, ни разума, а мужа у меня нет, и когда помру — пропадет. Вот в Москву возила к профессорам, а они сказали, что безнадежно. Гены, что ли, не ге.
   — Все теперь генами объясняют, — сказал милиционер. — Мода такая.
   — Не скажите, — вежливо не согласился старичок. — Ученые говорят о генетической усталости нации. Да это и понятно, коли вспомним, что на долю одного-двух поколений досталось. Тут и первая мировая, и гражданская, и голод с разрухой, и коллективизация с индустриализацией, и культ личности, и Великая Отечественная. И всё ведь — мы, этими вот руками, этой вот спиной, этим вот сердцем.
   В проходе появился длинный худой старик с угрюмым лицом. Перед собою он нес большой чемодан.
   — Здесь, что ли, тридцать седьмое место?
   — Боковое, — сказал милиционер, посмотрев.
   — Вагон в кассе спутали, — сердито сказал старик. — Работают спустя рукава, а ты тащись через весь состав.
   Ворчанье его никто не поддержал, а измученная женщина вздохнула горестно:
   — Какие там гены, какие, когда пил он, проклятый, как верблюд, пока не помер. И меня пить заставлял. Вот когда напьется, тогда и вспоминает, что я ему законная жена. Что же ты, говорю, ирод, меня только пьяным и замечаешь, будто случайная я тебе женщина, говорю я ему. А он — пустой, говорит, я внутри, а выпью, так вроде интерес появляется.
   — Врут они все, мужики то есть, — скрипуче ворвалась рыхлая баба. — Все, как есть, пьяницы, а брешут неизвестно чего, лишь бы им выпить поднесли.
   — Да, с пьянством вопрос серьезный, — солидно сказал милиционер. — Так получается, что до восьмидесяти процентов преступлений совершается в состоянии алкогольного опьянения. Особенно на сексуальной почве. — Тут он покосился на Клаву, сказал «Гм!» и застенчиво примолк.
   — Ну и что? — сердито спросил угрюмый старик.
   — Как что? — растерялся милиционер. — Проблема.
   — Проблемы надо решать. А чтобы решать, надо знать причины. И каковы же, по-вашему, эти причины?
   — Причины? — Сергей помялся, опять искоса глянул на Клаву. — Разные причины.
   — Богатые все стали! — опять с криком ворвалась Полина Григорьевна. — У всех денег — куры не клюют, потому-то водку и хлещут.
   — Странная метаморфоза в нашем сознании, — желчно усмехнулся старик. — В учебниках политграмоты, помнится, утверждалось, что в России пили от нищеты, а теперь одна из самых ходовых причин — хорошо стали жить. Ну да ладно, все же точка зрения. А вы что скажете?
   Он спросил старичка в очках, того, что сидел напротив Клавы. Вопрос прозвучал резко, старичок вздрогнул, снял очки, долго протирал их, надел и только тогда ответил:
   — Видимо, общее падение нравственности.
   — Расплывчато. А падение чем объяснить? Вы кто по профессии?
   — По профессии я пенсионер, — улыбнулся старичок. — А прежде был сельским учителем. Сорок три года безвылазно в одном селе.
   — Коллеги, значит.
   — Вы тоже учитель? — обрадовался Яков Матвеевич.
   — Нет, тоже пенсионер, — усмехнулся желчный. — Продолжим игру во мнения? Вы какую причину пьянства усматриваете?
   — Я? — Лидия Петровна обняла несчастного ребенка. — Вот мое мнение. Собрать бы всю водку да сдать на электростанцию — это ж сколько бы света она принесла!
   — Прекрасно ответили, — помолчав, тихо сказал угрюмый старик. — Вот, коллега, что значит крик души.Да. А вы что добавите?
   Он обращался к Клаве, но Клава как раз в этот момент мыслями была далека. Так случалось с нею, когда разговор становился не очень понятным или малоинтересным. Она не расслышала, что к ней обращаются, и милиционер с готовностью подхватил:
   — Ада, товарищ у вас спрашивает. Вы слышите, Ада?
   — Что? Ах, у меня…— Клава пожалела, что сгоряча назвалась Адой, но отступать было некуда. — А вот моя подруга так считает, что мы, женщины то есть, самый последний шанс. Что на нас все сейчас только и держится, и что если мы будем дружными и захотим, то мужчины тоже исправятся.
   Довесок к словам пьяной Томки она досочинила тут же, потому что ей очень понравился молодой милиционер. И все засмеялись, но радостно, а потому и не обидно, и Клава засмеялась тоже впервые с того страшного вечера.
   — Вот где истоки современной Лисистраты, — сказал угрюмый, переставший вдруг быть угрюмым. — Но мысль есть. Действительно, женщина — главное страдающее, а потому и главное действующее лицо.
   Подошла проводница, спросила, будут ли пить чай. Все как-то примолкли, а милиционер Сергей вдруг вскочил и сказал, чтоб чай подавали всем и по два стакана. И добавил:
   — Мы вам поможем. Правда, Ада?
   И опять Клава завязла, не сразу сообразив, но, по счастью скоро очухалась. Милиционеру выдали поднос, кипяток тек маленькой струйкой, проводницу все время отвлекали, и они долго стояли перед титаном. Сергей рассказывал, что был в Москве награжден грамотой, а Клава ничего не рассказывала, но очень хорошо слушала, и тот раскаленный уголек, что жег ее сердце, постепенно подергивался пеплом.
   — А вы зачем в Пронск? — вдруг спросил он и смутился. — Я потому спрашиваю, что на кого-то вы похожи.
   — А я из кино, — почему-то сказала Клава, а про себя подумала: «Ох, зачем же врешь-то, вредина такая?..» — Мы там кинофильм будем снимать на улице Кирова.
   На улице Кирова жила бабка Марковна, а других улиц Клава не знала.
   — Артистка, значит? — радостно заулыбался он. — Ну я же сразу сказал, что лицо знакомое!
   Лицо у Клавы было как у всех. И курточка — как у всех. И если модным считался красный цвет, то Клава металась в поисках красного, а если зеленый, то зеленого.
   — Нет, что вы, я не артистка, — сказала она, покраснев и тут же почему-то вспомнив Липатию Аркадьевну. — Я ими заведую. Вот. Но, правда, иногда, знаете… Приходится подменять.
   — Вот я и говорю! — обрадованно воскликнул он. — Конечно же я вас в кино видел!
   Тут пришла проводница и стала разливать чай. Потом Сергей понес нагруженный поднос, а Клава раздала стаканы и сахар. К этому времени общий разговор превратился в спор двух стариков, а остальные слушали, и народу в купе прибавилось. Какие-то две девицы пристроились на краешке полки, демобилизованный в мундире со значками стоял в проходе, остроносая старуха оказалась подле желчного старика, солидный гражданин отставного вида примостился на Клавину полку, да так, что Клава едва втиснулась за свое законное место. А потом подошли еще какие-то любознательные, и даже проводница, разнеся чай по вагону, надолго застряла в их компании.
   — Скверно учим, из рук вон скверно, а точнее, так и вовсе не учим, — говорил старичок в очках, все более горячась и все более теряя благодушие. — Учитель стал непристижной профессией, и где — на Руси! В народе, издревле жадно ищущем свет истины в темном царстве истории. А ныне приезжаю в Москву — дочь у меня преподаватель, правда, не в селе, как отец с матерью, но все же. И что узнаю? Муж ее, тоже педагог, бросил школу, ушел в комбинат бытового обслуживания и берет подряды на ремонт квартир и циклевку паркетов!
   — Мало платят, потому и бегут, — сказал отставник. — Платите больше, и будет вам престиж.
   — А за что платить-то, за что? — взвилась неизвестно чем обиженная Полина Григорьевна. — Языком — ля-ля! ля-ля! А мальчишки все хулиганы. Тут штраф брать надо, а не платить.
   — Вот считать мы учим, — подхватил старичок Яков Матвеевич. — И все больше, так сказать, вычитанию: того мало, этого мало, того нет, этого нет — только и слышишь. Вещи нас душат, вещный мир обернулся свинячьей харей и смеется над нами, как у Гоголя. И средства массовой информации вносят свою лепту: вспомните, с каким удовольствием вещают нам, сколько мотоциклов и телевизоров в современной деревне, будто телевизорами и транзисторами можно заменить жажду знаний, потребность делать добро, трудолюбие, совесть, наконец.
   — О совести — это вы вовремя, — усмехнулся желчный старик.
   — Да. — Старичок опять снял очки и очень старательно протирал их. — Вспоминал, говорим ли мы о совести, и не вспомнил. По-моему, совершенно не говорим. Стесняемся или разучились, отвыкли и уж не ведаем, как к этому чувству подойти.
   — На танцплощадку так лучше и не ходи, — вдруг очень быстро сказала одна из девушек. — Такое безобразие творится, такое безобразие. И куда милиция смотрит?
   — Так нельзя же к каждой девушке по милиционеру прикрепить. — Сергей улыбнулся, заглянув Клаве в глаза.
   — А совести и не нужна никакая внешняя сила, потому что совесть — это и есть сила. Духовная сила человека, основанная на глубочайшей убежденности. — Желчный старик говорил непривычно медленно, неторопливо подбирая слова, но все молчали, слушая. — Вопрос о пределах совести, о борьбе ее с волеизъявлением личности очень занимал наших предков. Тут вам и Родион Романович с топором, и князь Нехлюдов с метаниями, и Пьер и так далее и так далее. И здесь важно, что совесть — это ваша, личная сила, она не принадлежит ни государству, ни обществу, ни семье — только вам. Не по этой ли причине борения личной совести исчезли из нашего сегодняшнего искусства? Мы толкуем о выполнениях и перевыполнениях, о трудах и сомнениях руководителей всех степеней, но совесть-то у них, как правило, помалкивает. Главное — вовремя выполнить приказание: ведь план — это тоже приказание. И его выполняют во что бы то ни стало, ибо за выполнение дают премии и прочие реальные блага. Ну, а там, где господствует «во что бы то ни стало», там уже не до совести. Там она из госпожи человеческой превратилась в служанку, в «чего изволите» превратилась. И незаметно, тихо, без терзаний Достоевского и размышлений Толстого понятие совести заместилось понятием «цель оправдывает средства». А закон достижения цели во что бы то ни стало — очень страшный закон. Страшный своей торжествующей и окончательной безнравственностью: высокой целью и любые жертвы оправдаю — от десятков миллионов загубленных жизней до детской слезы. И спать буду спокойно, ибо совесть направлена ныне вовне человека, на общество в целом, а не на спасение одной-единственной души, что уже тысячелетия является альфой и омегой общечеловеческой культуры.
   Он замолчал, хлебнул остывшего чаю. Все молчали тоже, и многие хмурились, с трудом усваивая сказанное. Только рыхлой Клавиной соседке все было ясно:
   — Верно говоришь, верно, бога забыли!
   — Бог здесь, гражданочка, ни при чем, — усмехнулся желчный пассажир. — Я атеист и по форме и по сути и совесть с богом никак не связываю.
   — Безобразия много стало, — сердито и очень обиженно сказала проводница. — В поездах пьют, дерутся, девчонок обижают.
   — Женщины тоже, знаете, стыд потеряли, — нахмурилась Лидия Петровна. — И курят, и пьют, и штаны носят; сзади не разберешь, девчонка это или парень.
   — Сейчас сила все решает, — вздохнул демобилизованный. — Кто силен, тот и прав.
   — Без знакомых ребят в кино уж давно не ходим, — сказала вторая девушка. — А вечерами так страшно, так страшно!
   — Вот оно, главное-то слово, вот оно! — в непонятном восторге закричал отставник и даже с удовольствием потер ладонью о ладонь. — Бесстрашно стали жить, вот вам и нарушения, вот вам и проступки. И ничем вы человека от проступков не удержите, если боязни у него нет. Думаете, он суда боится? А чего ему суда бояться, когда он точно знает, что его все равно через год, много — два, условно освобожденным объявят и пошлют работать в народное хозяйство, «на химию», как они выражаются. Нет, вы настоящий страх вселите, чтоб пот прошибал, чтоб поджилки затряслись!
   — А как? — спросил старичок в очках. — Как вы себе это представляете?
   — А как в старину, — тотчас отозвался собеседник, для которого ответ был, видимо, давно продуманным. — Око за око, зуб за зуб. Убил, скажем, ножом, и его — ножом, да публично, на площади. Избил, скажем, и его тем же макаром.
   — Украл — руку по локоть на лобном месте, — подхватил желчный. — Задержались вы с рождением, вам бы в тринадцатом веке родиться.
   — Я когда надо, тогда и родился, и вы мне не указ, — обиделся отставник. — А что демократии много, это точно, молодежь совсем от рук отбилась.
   — Душу спасать надо, душу, — вздохнула старуха. — Раньше, говорят, по святым местам бродили, душу спасая, а теперь — за колбасой.
   — Душу спасать — тоже рецепт, — сказал худой старик. — У каждого свое лекарство, а это значит, что нравственность наша больна серьезно. Она ведь не просто рушится — она не может рушиться, безнравственных обществ не бывает, — она откатывается, что куда опаснее. Она отступает в историю, предавая то, что трудом, горем, страшным напряжением всех сил было когда-то завоевано. Вы, коллега, правильно обратили внимание на торжествующую вещность нашей повседневности и, мало того, — нашу радость по этому поводу. Эта победа материального начала, этот приоритет вещной цивилизации над духовной культурой и есть первопричина отступления нашей морали во времена абсолютизма, в послепетровские десятилетия, если хотите.
   — А от вас мы рецепта не слышали, — сказал старичок в очках. — Исповедуете что или только причины разъясняете?
   — Исповедую, — серьезно подтвердил суровый пассажир. — Я верую в личную свободу. Не в свободу личности — она гарантируется государством, — а в личную духовную свободу, которой каждый может и должен достичь. За всю нашу историю пока трем революционным группам удалось подняться — каждой своим путем — до этой свободы: декабристам, народовольцам и большевикам. Они презрели все блага цивилизации, всю вещность мира, всю сословную, религиозную, национальную и имущественную ограниченность, всю несвободу и пришли к свободе.
   В конце вагона тренькнула гитара, послышались веселые молодые голоса. И тотчас же кто-то невидимый строго предупредил:
   — Тихо! Здесь люди разговаривают!
   — Когда ж это было, — завистливо вздохнул демобилизованный.
   — Это еще будет. Было для подвижников, для избранных — будет для всех. А для этого нужно выдавливать из себя раба. Раба вещей, квартир, высоких окладов, личных машин, престижа, тщеславия, честолюбия и начальников всех рангов. Выдавим этот гной холуйский из себя и из общества — значит, опять людьми станем, теми, кто считал себя хозяином земного шара, у кого была собственная гордость. Вот тогда и нравственность вернется. На новом витке, на новой ступени…
   — Утопия…
   — Бога вы еще вспомните! Ох, вспомните!
   — Женщину уж и за человека не считают…
   — Демократию развели. Сажать, сажать, сажать, как когда-то!
   Шумели в вагоне, спорили, отстаивали свое, потому что вопрос коснулся больного, язвы, что свербела у каждого, и каждый возопил. Каждый — кроме Клавы Сомовой. Она давно уже утеряла нить разговора и слушала не пассажиров, а себя, думая, какая же она счастливица, что села именно в этот поезд, именно в этот вагон, именно на это место. Она то и дело украдкой поглядывала на милиционера Сергея, ловила его взгляд, тихо улыбалась, и вместо обжигающего уголька в ней светилось сейчас счастье. И ожидание прекрасного завтра, навстречу которому с грохотом летел их поезд.

12

   В Пронске поезд стоял одну минуту, и из их вагона сошли только Клава да Сергей, чему Клава очень обрадовалась. Городок начал когда-то расти возле вокзала и за ним был почти сплошь деревянным: кирпичные здания появлялись только на окраинах, возле механического завода и ткацкой фабрики, да в центре стояло несколько каменных домов, принадлежавших некогда местному купечеству. Все это Клава узнала от словоохотливого милиционера, который тащил ее чемодан. Им, как выяснилось, было по пути, так как милиция и гостиница размещались рядом.
   — Это теперь — гостиница, а прежде был Дом колхозника. А вообще все общественные здания у нас в центре, кроме телеграфа. Его на отшибе выстроили, возле парка: хотели там центр закладывать, но потом решили все по-старому оставить.
   Расстались они у маленькой одноэтажной гостиницы: напротив и вправду была милиция. Сергей сказал, что весь день будет там («на службе», как он выразился), и важно оставил номер телефона:
   — Если помощь понадобится. И вообще… Может, увидимся?
   — Я позвоню, — туманно сказала Клава, порозовев от удовольствия.
   А в гостинице мест не оказалось. То есть свободных номеров было куда больше, чем желающих переночевать, но цены не соответствовали Клавиной зарплате, а коечку в общей комнате администратор не давала, утверждая, что все они сплошь забронированы. И, едва выяснив это, Клава очень обрадовалась, заулыбалась и попросила разрешения позвонить по телефону.
   — Засекайте время, через двадцать минут буду! — бодро ответил Сергей.
   Клава засекла, а он пришел через пятнадцать, и койка сразу нашлась. Даже с суровыми администраторшами Сергей разговаривал так легко, что и они повеселели. И Клаве нисколечко это не было неприятным, а наоборот, она очень гордилась, что Сергея все знают и все хорошо к нему относятся. Мама всегда говорила, что хороший человек заметнее плохого, и теперь Клава могла убедиться, как мама была права.
   — Как рана-то твоя? — участливо спросила старшая, которая с Клавой даже не пожелала разговаривать.
   — Да какая там рана. Так, царапина.
   — Это ножом-то царапина? Значит, он тебя резал, а ты его держал?
   — Ну, не совсем. — Сергей смущался, говорил набычившись, а Клава обмирала от гордости за него. — Он только раз ударил, а потом я прием применил.
   — А сколько ему дадут?
   — Это суд решит. Наше дело — обезвредить.
   Разговор этот возник, когда Клава оформлялась. Потом Сергей отнес в номер ее чемодан, и она кое-что выложила на тумбочку возле кровати, чтобы было видно, что занята. Клава очень боялась, как бы администраторши не спросили ее имя, но они глядели на милиционера.
   — Отчаянный ты парень, — сказала старшая на прощание. — Только вы, девушка, все же вечером одна не ходите.
   Они вышли из гостиницы и остановились на крыльце. Выглянуло солнышко, ветер сник, и стало совсем тихо. Клава блаженно жмурилась и никуда не хотела идти, а милиционер Сергей маялся, поскольку должен был вернуться «на службу». К тому времени они как-то незаметно перешли на «ты». Клава совершенно освоилась и даже начала немного кокетничать.
   — Кирова недалеко, — в который раз объяснял Сергей. — Три квартала прямо, а потом налево, к реке.
   — А ты боялся, когда бандита хватал?
   — Так я же на службе, — нехотя пояснил он,
   — А бандит очень страшный?
   — Обыкновенный. Второй, пожалуй, пострашнее.
   — Какой второй?
   — Который еще не пойман. Понимаешь, завелись тут у нас крупные акулы, хулиганье местное начали подпаивать, к рукам прибирать. Ну, одного мы взяли — за него и грамота, — знаем, что есть еще один, а где?
   — А та, старшая администраторша, правду сказала, что по вечерам у вас опасно?
   — Ну, как тебе сказать? — Сергей нахмурился. — Конечно, граждане, а гражданки особенно, всегда преувеличивают. Но главного мы еще не взяли, и кто он — неизвестно, потому что ни фотороботом, ни словесным портретом мы не располагаем.
   Он замолчал и вздохнул, переложив в другую руку Клавину авоську с подарками бабке Марковне. Клава видела его насквозь и прекрасно знала, какой он скромный и замечательный парень и как она, растяпа Клавка Сомова, нравится ему. И млела от счастья.
   — А что у тебя там, на Кирова-то? Может, я знаю, подскажу.
   — Так, для кино. — Клаве не хотелось рассказывать о Марковне, о ежемесячных десяти рублях: это казалось такой мелочью сейчас. — Так что же, мне лучше не ходить по вечерам?
   — А куда тебе ходить? В кино, например, или в Дом культуры — так со мной можно. Если, конечно, ты не против.
   — Я не против, — улыбнулась Клава. — А когда?
   — Либо сегодня, либо послезавтра, потому что завтра я дежурю.
   — Лучше сегодня, но я не знаю, что будет у меня на Кирова. Ты можешь позвонить в гостиницу, и там скажут, пришла я или неизвестно где.
   Этой договоренностью о встрече как бы исчерпалась тема их беседы. Надо было отдавать Клаве сумку и спешить на службу, но милиционер медлил. Уж очень ему не хотелось расставаться, уж очень нравилась ему эта застенчивая попутчица, уж очень важной казалась их случайная встреча.