Первыми нести вахту выпало Баландину и Нафане. Спать условились по четыре часа.
   А туман и не думал рассеиваться.
   На буксире шли остаток дня и всю ночь. Команда «Анубиса» в несколько приемов отоспалась, успела слегка махнуть водочки — своей, славянской, а не того жуткого пойла, что удавалось незадорого купить на Занзибаре, в Сурабае и Давао. Успела протрезветь. Успела побывать в гостях на волгоградской «Царице» и принять экипаж калининградской «Балтики», попутно вдоволь почесав языки с коллегами.
   Напряжение одиночного плавания через океан спало.
   Нет ничего лучше и приятнее, чем сидеть в кокпите, глядеть на розовеющий туман экваториального утра, почему-то обрамленного многочисленными льдинами на поверхности океана, изредка пропускать рюмашечку, захрустывать ее огурчиком…
   И общаться.
   На «Царице» тоже уже проснулись — один из волгоградцев копался у мачты, остальные точно так же разместились в кокпите. «Балтика» еще дрыхла, только нахохлившийся Борис Баринов клевал носом на руле. Впереди стрекотал двигатель судейского катера — там все, кроме вахты, тоже беспробудно спали.
   Неоднократно у ближних льдин наблюдалась разнообразная малохарактерная для экватора живность вроде пингвинов или тюленей. Раз видели здоровую пятнистую зверушку, пожиравшую что-то на плоской верхушке довольно крупного айсберга. Красное на белом выделялось особенно ярко.
   Зато напрочь пропали летучие рыбы, а чайки теперь встречались другие, нежели ранее. Умный Баландин назвал одну из них поморником.
   Женька Большой в который раз пытался настроить приемник на русскую волну. По иронии судьбы в плавание они взяли достаточно древнюю магнитолу фирмы AIWA с настройкой коротковолнового диапазона на азиатские станции. На средних волнах попадались англоязычные передачи, но никто из николаевцев чужого языка не знал. Длинных же волн на шкале допотопной «Айвы» не было вообще. Поэтому в плавании ее чаще использовали как магнитофон, оглашая экваториальные воды экзотическими для этих мест «Машиной времени», «Воскресеньем», «Арией», Михаилом Кочетковым — всем, что имелось в продолговатом ящичке с аудиокассетами. Еще вчера Женька упорно пытался выловить из эфира что-либо вразумительное, оставив попытки только поздно вечером. Сегодня он, похоже, решил продолжить поиски. Полулежал по левому борту и лениво вращал верньер. Магнитола извергала хрипы, треск, завывания и, реже, непонятную иноземную речь. Баландин курил, зябко кутаясь в штормовку. Капитан тоже курил, изредка стряхивая пепел на транец и наблюдая, как его слизывают прихотливые завихрения кильватерного бурунчика. Нафаня невозмутимо грыз чипсы из вчерашнего сухпая.
   — Не, — убежденно сказал Баландин. — Не могли мы так далеко на юг отклониться, чтоб во льды въехать. Каждый же день солнце на востоке, по носу вставало, так? Проходило почти точно над головой, потому что экватор, и садилось на западе. И компас — не мог же магнитный полюс уехать фиг знает куда?
   — Да сто раз уже это обсосали, — досадливо вздохнул капитан.
   Нафаня похрустел и осторожно вставил:
   — А что там калининградцы вчера про наклон земной оси толковали? Я не понял.
   — Ну, — охотно принялся объяснять Баландин, — если предположить, что наша старушка внезапно накренилась относительно плоскости эклиптики… знаешь, что это такое?
   — Знаю. Блин, который планеты со своими орбитами образовывают.
   — Во! — подтвердил Баландин. — Так вот, наклон земной оси к плоскости эклиптики составляет… э-э-э… не помню точно, не то двадцать три, не то двадцать шесть градусов. Если бы он изменился, изменилось бы привычное движение солнца по небу. Во всех широтах. Но мне кажется, что фигня все это: такое событие сопровождалось бы катаклизмами почище льдов и пингвинов вблизи экватора. Цунами и землетрясения — наверное, еще не самые страшные из них. Тут что-то иное. Какой-то погодно-климатический катаклизм. Локальные заморозки на экваторе. Хотя это объясняет только льды и вовсе не объясняет присутствие пингвинов.
   — А где пингвины водятся? В Антарктиде? — уточнил Женька, на время оставивший неблагодарную магнитолу.
   — В Антарктиде, на ближних к ней островах и на самом юге Южной Америки, кажется, водятся.
   — Может, этот твой катаклизм потихоньку на экватор двигался? А пингвины вслед за ним кочевали? — предположил Нафаня.
   — Ну да! — усомнился Баландин. — Айсберги потихонечку и движутся. Хоть один не то что до экватора, до тропика добрался?
   — Почем я знаю? — пожал плечами Нафаня. — Я вообще за пределы бывшего совка впервые попал… Да, вспомнил! На Галапагосах пингвины есть. Хотя где мы, а где Галапагосы…
   Неизвестно до чего экипаж «Анубиса» доспорился бы, но тут тон двигателя буксировщика изменился. Все, как один, дружно повернули головы прямо по курсу.
   До сих пор приходилось часто вилять вслед за катером, огибая встречные ледяные горы. Теперь же впереди из тумана, освещенная мощными прожекторами, восставала сплошная ледяная стена, сколько удавалось разглядеть. Что вправо, что влево. К стене был пришвартован теплоход «Кассандра», судно обеспечения «Фестиваль», а уж к ним — с десяток яхт, участниц «Гонки самоубийц», судейские катера…
   — Вот это да! — впечатленно пробормотал Баландин. — Это ж какой катаклизм мог в этом пекле такую стену склепать!
   Катер сбросил ход; «Анубис» и «Царица», постепенно сближаясь бортами, продолжали идти по инерции.
   Когда борта николаевцев и волгоградцев разделяло всего пять метров, один из матросов «Царицы» протянул руку к ледяной стене и спросил у украинских коллег:
   — Уже знаете, что это? Это побережье Антарктиды, Земля Уилкса. Только что про нас по радио передавали.
   Команда «Анубиса» молча взирала на льды.

Глава четвертая
Как крякают утконосы

   Как хорошо известно каждому, кто в детстве сумел осознать невероятный и, по правде говоря, не очень-то логичный факт шарообразности Земли, население нашей планеты делится на две категории: те, кто ходит головой вверх, и те, кто ходит головой вниз. Существует, правда, и промежуточная категория, состоящая из жителей экваториальных стран, чьи головы торчат вбок, заполняя тем самым классификационную пустоту между вверх— и внизголовыми. Так сказать, связующее звено и золотая середина. Как правило, переход из одной категории в другую, даже добровольный, связан с неудобствами и зачастую мучителен. А уж если переход этот принудителен и притом мгновенен…
   В крайнем, окруженном мачтами на растяжках, домике поселка, где помещалась радиостанция, в стандартном домике с плоской крышей, вечно придавленной сугробом, в домике, до крохотных окошек увязнувшем в осевших за полярное лето снежных наносах, в помощь слабосильному калориферу горела печка-капельница. Было не продохнуть, воняло соляром, табаком и крепким мужским потом. Спиртом тоже пованивало — как от четверых сидевших за дощатым столом, так и от их жестяных кружек.
   — Еще по сто? — спросил Непрухин.
   — Можно, — басом согласился Ломаев и, с хрустом потянувшись громоздким телом, на всякий случай уточнил: — Разбавленного?
   Непрухин только повел слегка осоловевшим взглядом в сторону гостей: мол, за кого ты меня принимаешь, я же не изувер какой…
   Гостей было двое: Джереми Шеклтон и Эндрю Макинтош, магнитологи с австралийской станции Дейвис, неделю назад прилетевшие в Новорусскую ради научных контактов и уже успевшие стать здесь своими ребятами, особенно для аэролога Ломаева и радиста Непрухина. Свои-то они свои, но умерщвлять гостей девяностошестиградусным спиртом, да еще не медицинским, а техническим, правда, очищенным марганцовкой, было бы не по-божески. Пусть еще поживут на этом свете.
   — А мне чистого полста грамм. — Ломаев протянул кружку. Ухмыльнулся в бороду: — Помнишь того японца?
   Еще бы Игорю Непрухину не помнить гостя из Страны восходящего солнца, а точнее, с японской станции Сёва! Из-за него он схлопотал выговор и, кроме того, три дня чистил картошку на камбузе, напропалую проклиная самураев, хризантемы, гейш и особенно остров Сикоку, родину Такахаши Кацуки, старшего над группой японских научников. В отличие от своих улыбчивых коллег, этот Кацуки держался надменно, всячески подчеркивая свое превосходство не только над подчиненными ему соотечественниками, но и над хозяевами, чем вызвал к себе глубокую неприязнь со стороны доброй половины населения Новорусской. Типунов, начальник станции, приказал не обращать внимания и терпеть, благо миссия японцев была краткосрочной.
   Может, все и обошлось бы, если бы на прощальном ужине Типунов не разрешил народу принять толику спиртного и если бы Кацуки не начал прилюдно хвастаться тем, что он, мол, не простой японец, а особенный, поскольку не только простое саке, но и императорское саке может пить без всякого труда. Кто-то покивал в ответ, кто-то уважительно промычал; Непрухин же, знающий о спиртных напитках если не все, то очень многое, в том числе и то, что крепость императорского саке достигает лишь семнадцати градусов, с нарочитым простодушием предложил «непростому» японцу отведать «русского саке». Хлопнув полстакана спирту, Кацуки закатил глаза и остекленел. Несмотря на хлопоты врача, из стеклянного состояния он не вышел до самого отлета и был с бережением уложен в чреве самолета на пожертвованный Типуновым матрац. После чего начальник станции приступил к поискам виновного и, конечно же, нашел.
   Вне всякого сомнения, знай Типунов о пьянке в радиостанции, последовавшей непосредственно вслед за общей попойкой «по случаю хамского поведения Антарктиды, самовольно поставившей крест на полярных исследованиях», он непременно явился бы пресечь безобразие. Но начальник антарктической станции Новорусская Аркадий Степанович Типунов давно спал. Спали и видели сны завхоз Недобитько, повар Сусеков, дизелисты Самоклюев и Хвостовой. Спал врач Бакланов-Больших. Спала наука: магнитолог Крот, метеоролог Жбаночкин, гляциологи Полосюк и Мокроватов. Спали и храпели во сне гравиметрист Ухов и микробиолог Нематодо. Спали после бурного застолья пилоты, механики и водители. Начальники отрядов — и те спали. Спала вся Новорусская, от мала до велика, от обветренного ветерана до розовощекого новичка-первогодка, ибо белая февральская ночь полярных широт в одночасье сменилась двенадцатичасовой экваториальной теменью, и сказать об этом что-нибудь, кроме невразумительных междометий, на несвежую голову люди не решались. Не спал Геннадий Ломаев — дежурный на эту ночь, часто предпочитавший коротать вахту в помещении радиостанции со своим дружком Непрухиным, и пока еще не спали, держались австралийцы. Впрочем, долговязый Эндрю Макинтош давно уже не участвовал в беседе, а сидел, пригорюнившись, жамкая лицо в пятерне, и не раз делал поползновение ссыпаться с табурета под стол.
   — Джереми, — позвал Непрухин. — Ерема! Хау ар ю? Уонт ю э дринк мала-мала? Йес ор ноу?
   Голубоглазый великан Джереми Шеклтон (не родственник, а однофамилец знаменитого исследователя Антарктики Эрнста Шеклтона, о чем он в первый же день знакомства поведал на ломаном русском языке российским коллегам, ревниво не желая, чтобы отсвет чужой славы падал на его персону) благосклонно наклонил голову и успел затормозить ее движение прежде, чем впечатался лбом в столешницу. Поводил туда-сюда воспаленными глазами, пододвинул кружку.
   — Джаст э литтл, — сказал он. — Как это… немного.
   — Конечно, немного, — уверил Непрухин, наливая Шеклтону спирт и разбавляя его водой из чайника. — Слышь, Ерема, ты Андрюху толкни — он будет, нет?
   — Ему уже хватит, — определил Ломаев, вглядываясь через стол в Эндрю Макинтоша. — Почти готов. Ты себе налил?
   — А то, — качнул кружкой Непрухин. В кружке булькнуло. — За что пить будем?
   — Все за то же, — вздохнул Ломаев. — Помянем нашу Антарктиду, светлая ей память. Сурова была покойница, да все ее любили. Теперь… не знаю, что будет теперь, да и знать не хочу, потому что не жду ничего хорошего. И-эх-х!.. — Ломаев поднял кружку со спиртом, пододвинул к себе чайник. — За Антарктиду, за Новорусскую! За Мирный, за Восток, за Новолазаревскую, за Молодежную, за Моусон, за Дейвис, за Мак-Мёрдо, за Бэрд, за Амундсен-Скотт! За Дюмон, блин, Дюрвиль! За ту Антарктиду, что была! Помянем! Светлая память старушке.
   — Помянуть — это верно, — поддержал Непрухин. — Поминки она заслужила. Это ты правильно сказал. Ерема, ты куда лезешь с кружкой? Нельзя чокаться, поминки же.
   — Что есть поминки? — заинтересованно спросил Шеклтон. — Я не знать.
   — Поминки? — переспросил Непрухин. — Как бы тебе объяснить… Традиция такая. Помянуть покойника. Выпить-закусить. Словом, это такой званый обед, когда кто-нибудь умирает.
   — Обед? — Шеклтон озадаченно заморгал. — Русский традиций? Обед из того, кто умер? Я не понимать.
   Непрухин всхохотнул.
   — Ты нас в мертвоеды-то не записывай, ага? Ты сперва выпей, а потом я тебе объясню. За Антарктиду выпей, какой уже нет и не будет… если, конечно, она не перекинется обратно. Хотя зачем ей назад на полюс, спрашивается? Холодно там, а зимой еще и темно…
   — Летом, — поправил Шеклтон. — Летом темно. Зимой светло.
   — Это у вас в Австралии привыкли так считать — летом, мол, холодно, зимой жарко… Вы не из того полушария. А у нас наоборот, понял? Если холодно и темно, то и зима, а если солнце показалось, значит, весна началась. Вот так. Ты пей давай, нечего на спирт смотреть, его пить надо…
   Выпили разом. Непрухин подцепил себе из банки зеленую маринованную помидорину. Посмотрел на Шеклтона и положил ему на тарелку такую же. Ломаев, задержав дыхание, набулькивал в кружку воду из чайника.
   Прожевав твердые, хрюкающие под зубами помидоры, помолчали. Несмотря на то, что с момента «прыжка» континента минуло более суток, случившееся только начинало укладываться в головах людей, и то не без помощи спирта. По правде говоря, в тот момент, когда солнце внезапно переместилось с горизонта в зенит, а затем заволоклось густейшим туманом, никто ничего не понял.
   Мигрень случилась у всех, что верно, то верно. Врач объяснил это явление резким изменением магнитного поля, выдал личному составу анальгин и посоветовал расслабиться. Какое там!..
   Общая растерянность выразилась в неуместной суете. Ошалевшие полярники без толку бегали из домика в домик, из балка в балок, мешая работать немногим флегматикам, пытающимся продолжать заниматься своими делами, растерянно матерились, и глаза у каждого были в пол-лица. У повара Сусекова выкипел борщ. Издалека было слышно, как орали перепуганные пингвины из ближайшего к станции стада. Выл и путался под ногами несчастный кобель Тохтамыш. Типунов, сам ничегошеньки не понимающий, бросался на подчиненных не хуже цепного пса, орал, карал и разносил.
   Произошел крупный природный катаклизм — это было ясно каждому. Но сути его не понимал никто. Только-только, казалось, изготовились к очередной зимовке — и вот на тебе!
   По-видимому, мировые средства массовой информации здорово растерялись, иначе невозможно объяснить тот факт, что первые сведения о перемещении шестого континента пошли в эфир лишь спустя пятнадцать часов. Вскоре, однако, Непрухин принял радиограмму с «Капитана Хлебникова», только вчера ушедшего из Мирного в сторону Тасмании с возвращающейся на Родину сменой полярников и нахватавшейся «полярной экзотики» ненавидимой зимовщиками толпой круизных и капризных туристов, утонуть бы им на глубоком месте.
   Радиограмма была скупая: новые координаты судна (близ берегов Канады), рекомендация сохранять спокойствие, дружеские пожелания и более ничего. Непрухин клялся и божился, что, согласно давно и прочно установленному порядку, он доложил о содержании радиограммы одному только Аркадию Степановичу Типунову и более никому, однако же через пятнадцать минут о «переезде» материка стало известно всем на станции. Типунов только махнул рукой. Потом пришла радиограмма из родного ААНИИ примерно того же содержания. Не нервничать, сохранять спокойствие, ждать указаний. Мол, подумаешь, материк с цепи сорвался — ха! Видали, мол, и не такое!
   Кто видал? Когда?
   Теперь уже не могли работать и самые стойкие, с бронированной психикой. Собирались кучками в промозглом тумане, ежились в каэшках, спорили и галдели. Столь густой туманной пелены не помнили и ветераны. Туман на антарктическом побережье, что в Новорусской, что в не очень далеком Мирном, вообще редкость. Появись он — стекающий с купола ветер порвет его в клочья и унесет в океан.
   Приходилось признать, что море у припая па́рит с чудовищной силой, а значит, вода куда теплее, чем ей положено быть. Не поленились сбегать — намерили семь градусов, через час — восемь с половиной, а еще через час — десять ровно! После этого туман сгустился до того, что бегать на припай стало опасно, и измерения прекратили. Правильно сделали: через двадцать минут пришла волна, невысокая, но длинная и могучая, как прилив. Припайный лед не просто взломало — искрошило в густую кашу. Чему дивиться, когда материки прыгают с места на место, как блохи. Удивительно, что не пришла волна с небоскреб высотой.
   Но как раз туман больше всего и убедил скептиков в реальности наблюдаемых событий. Можно не согласиться с радиограммой, но поди поспорь с физикой!
   С рекомендацией расслабиться Типунов в конце концов согласился вполне, приказав завхозу выдать по двести граммов водки на индивида и добавив две бутылки коньяка от себя — кутить так кутить. Коньяк, как все на станции знали, был особенный — его предполагалось выпить в ноябре по случаю окончания зимовки. Однако о какой зимовке теперь могла идти речь?
   — Я не понять, — молвил Шеклтон, прожевав помидорину и моргая. — Почему смерть Антарктида? Изъясни.
   — Чего тут не понять, — махнул рукой Непрухин и, задев флягу со спиртом, едва успел ее подхватить. Покачал в руке, подумал и поставил на стол. — А, ладно, не будем о грустном. Ты мне, Ерема, лучше про ваших утконосов расскажи, очень я ими интересуюсь, а вот живьем сроду не видел. Они крякают или как?
   Шеклтон наморщил лоб, пытаясь вникнуть в смысл вопроса. Так и не вникнув, смастерил из ладони подставку и уронил в нее лицо.
   — Отстань от человека, — прогудел Ломаев, со смаком жуя хлебную корку. — Вчера приставал, позавчера приставал, сегодня пристаешь. Дались тебе эти утконосы. Он их, может, и в глаза не видел.
   — Как это не видел, когда он из Австралии? Скажешь, он и кроликов не видел? Или кенгуру?
   Ломаев ухмыльнулся в бороду.
   — По-твоему, у них там утконосы в каждом пруду резвятся? Ну вот ты, скажем, из России. Расскажи-ка, как у нас медведи по улицам табунами ходят. Гостям интересно.
   — Иди ты, — буркнул Непрухин и вновь устремил взгляд на Шеклтона. — Нет, правда…
   — Мьедвэд? — поднял голову Шеклтон. — Что есть?.. О, бэр!.. Ноу, бэр — не есть в Аустралиа. Коала есть. В зуу… в зуупарк… Утконос в зуупарк есть тоже. Я ходить видеть.
   — Он из Ньюкасла, — пояснил Ломаев. — Сколько тебе раз говорить? Большой город. Откуда там утконосы, кроме как в зоопарке?
   — Не знаю, — сказал Непрухин и вздохнул. — Я как думал? Пришел на ихний пляж, разделся, прыг в воду, а утконосы — только фр-р-р в разные стороны. Так и шустрят. И крякают. Думал, там у них искупаться нельзя, чтобы не напугать утконосов…
   Прислушивающийся с видимым напряжением австралиец решительно замотал головой:
   — Утконос пугать — нет. Не надо. Данджер… опасность. Ядовитый спур… как сказать русски?
   — Шпора, — перевел Ломаев и гулко икнул.
   — Йес, ядовитый шпора на задний нога. Пугать — не надо. Только самый глупый человек. Умный — не пугать.
   — Ясно, — кивнул Непрухин, тщетно пытаясь побороть икоту. — А они — ик! — крякают?
   — Ноу. Зачем?
   — Ну как зачем? — удивился Непрухин. — Утконосы все-таки. Были бы дятлоносы — долбили бы что-нибудь. А так должны крякать. Скажешь, нет?
   Шеклтон долго думал.
   — Должны, — согласился он наконец. — Но не крякают.
   — Ты на Непрухина внимания не обращай, — сказал Шеклтону Ломаев. — Ему утконосов подавай, или бушменский язык выучить, или еще чего. Лет сорок назад из него получился бы нормальный романтик с горящими глазами.
   — А сейчас? — заплетающимся языком спросил Шеклтон. — Кто есть сейчас получился?
   — А сейчас — Непрухин. И этим все сказано.
   — Так почему они не крякают? — упрямо спросил Непрухин.
   — Ты стебешься или правда глупый? — поинтересовался Ломаев.
   — Догадайся.
   — А вот выкину тебя наружу, чтоб гостей не изводил, — побродишь ты там, ежик в тумане… поищешь утконосов.
   — И у тебя юмор на нуле, — тяжко вздохнул Непрухин. — Убийца. Ничего же не видно. Заплутаю и замерзну, что тогда?
   — Похороним. Только ты не замерзнешь. Спорим?
   — Это почему?
   — Потому что спирт при минус двадцати не замерзает. Сколько ты в себя влил?
   — Шуточки у тебя… — обиженно пробурчал Непрухин.
   Ломаев замолчал. Оба знали, что во время прошлой зимовки во время внезапно начавшейся пурги в двух шагах от станции насмерть замерз нетрезвый дизелист. Отошел по малой нужде…
   — Извини.
   — Ладно, проехали. Давай-ка еще выпьем по чуть-чуть. За утконосов.
   — Опять? — задвигал бородой Ломаев.
   — Ну как… Мы все-таки немного ближе к ним стали, нет?
   — Чуть-чуть ближе, кажется, — подумав, согласился Ломаев. — Только с другой стороны. А за утконосов твоих я пить не стану, сам пей. Давай-ка лучше еще раз за Антарктиду-матушку, светлая ей память, и за зимовку несостоявшуюся… Помянем! Налей!
   — Почему помянем? — спросил Шеклтон, мучительно пытаясь не уронить голову на стол, однако с готовностью подставил кружку. — Уай? Почему рашен званый обед?
   — По кочану, — угрюмо сказал Ломаев. — Выпьем.
   Забыв, что нельзя, чокнулись. Выпили.
   — Ты что, не слышал, что за столом Жбаночкин сказал? — с усилием ворочая непослушным языком, спросил Непрухин. — Э! Андрюха, ты куда?
   Опираясь на стол, Эндрю Макинтош мучительно тщился подняться с табурета, имея сильный крен на правый борт. («Щас улетит», — определил Непрухин.) Через секунду бортовой крен австралийского магнитолога сменился глубоким дифферентом на корму, и жертва русского гостеприимства, попятившись, наткнулась на дощатую стену, по коей и сползла на пол, задрав тощие колени выше головы на манер паука-сенокосца.
   Немедленно вслед за тем австралиец уронил голову на грудь и продолжил мирный сон.
   — Готов, — с пьяной улыбкой констатировал Непрухин.
   — Ну, хоть не под стол нырнул, — рассудительно заметил Ломаев. — Не трогай его, пусть отдыхает.
   — Почему поминки? — повторил вопрос настырный Шеклтон.
   Непрухин сражался с непослушным лицом, пытаясь состроить кривую ухмылку.
   — Ты хочешь сказать, что наша работа будет продолжена, так? Ты, наверное, хочешь еще сказать, что работы в связи с переездом континента на новое место у нас э… о чем это я? Да! Работы у нас будет даже больше, чем раньше, и… это… она станет еще интереснее? Так? А вот хрен нам всем! Одно дело околополюсный район, на фиг никому, кроме нас, не нужный, и совсем другое э-э… Тихий океан. Купол когда-нибудь растает, а под ним, сам понимаешь, нетронутые ископаемые, бери да вывози. Лакомый кусочек. Да если бы только ископаемые! — Непрухину все же удалось состроить ухмылку. — Тут э… много чего, кроме ископаемых. Ничейной территорией Антарктиде уже не быть, зуб даю. Сколько лет продержится Вашингтонский договор, как ты думаешь?
   — Хватил — лет! — глухо, как в бочку, прогудел Ломаев. — Недель, а не лет. А то и дней. Вот увидишь, набросятся со всех сторон, как псы, и порвут Антарктиду на части. Всякая дрянь, какую и на карте-то не вдруг найдешь, начнет кричать, что у нее, мол, здесь исконные национальные интересы. Сверхдержавы — те кинутся в первую очередь. Тут такой клубок завяжется, что мало не будет. В лучшем случае мирно поделят кусок, в худшем перегрызутся между собой, и гран мерси, если не начнут войну. А нас — в шею, чтоб под ногами не путались. Что в Антарктиде есть научные станции, это хорошо, это готовые форпосты, только скоро их займут совсем другие люди. — Он насупился и, помолчав, добавил: — Вот так вот.
   — Теперь понял? — сочувственно спросил Непрухин. — Хм. Странно, Ерема, что ты не слышал. Витька Жбаночкин об этом еще когда говорил…
   — Он на другом конце стола сидел, — пояснил Ломаев. — А Витьке Типунов сразу велел заткнуться.
   — Почему — в шею? — спросил Шеклтон, моргая непонимающими голубыми глазами.
   — Почему да отчего… — Непрухин качнулся на табурете и затейливо выругался. — Ну ладно, кое-кто из нас поначалу будет нужен… как старожил, так сказать, как инструктор… У нас как-никак опыт, мы пока что э… представляем ценность. Скажи, Ерема, ты хочешь обучать коммандос ведению боевых действий в условиях купола, а?
   — Ноу. — Шеклтон уверенно замотал головой и едва не уронил ее с руки-подпорки. — Не хочу.
   — И я не хочу. А придется. Прикажет тебе твоя австралийская родина — и будешь. Что, нет?
   — Ноу. Нет. Не буду.
   — А не будешь — вышлют тебя в твою Австралию в двадцать четыре часа. К твоим утконосам.
   Шеклтон упрямо мотал головой:
   — Ноу. Нет выслать. Нет коммандос. Нет утконос. Вашингтон э… договор! Протест… Каждый научник есть протестант… Фрэндшип, йес? Со-ли-дар-ность! — Произнеся это трудное слово, он разгладил морщины на лбу и победно блеснул глазами.