Потом, конечно, следуют слезы, требования вернуть принадлежащее ему по праву, но сначала удовлетворенное:
   - О-о-о-о-о-о-о-о-о!
   Пытаясь разгадать смысл этого междомения, взрослые приходят к выводу, что оно означает что-то вроде "прочь", "вон" или "уйди-уйди". И тогда их осеняет гениальная, как всегда у взрослых, идея: привязать все мелкие предметы к кроватке ребенка длинными нитями, чтобы облегчить себе последующие поиски. И вот за победным "о-о-о-о-о-о-о", слезами и манипуляциями с нитью следует благополучное явление заброшенной игрушки: вот! Все довольны. Ребенок может правильно расти и развиваться.
   Однако через какое-то время мать ребенка отлучается из дома на несколько часов - небывало долгий для малыша период разлуки. И вот когда она, веселая и довольная и, может, даже пахнущая вином является в детскую и наклоняется над кроваткой, ее встречает знакомый возглас:
   - О-о-о-о-о-о-о-о-о!
   Казалось бы, должно последовать радостное "вот", но следует именно "о-о-о-о-о".
   То есть, как полагают все, прочь, вон и уйди-уйди.
   Мать просто теряется в догадках: уж не хочет ли ее мальчик, чтобы она немедленно убиралась из дома? Ничуть! Фрейд помогает докопаться до истины. Оказывается, мальчик хотел сообщить, что это вовсе не мама покидала его, а сам он отсутствовал все это время. Такой вывод был подсказан тщательным (непременно тщательным, у Фрейда иначе нельзя) наблюдением над ребенком, который в отсутствии матери долго стоял перед зеркалом, изучая свое единственное, без материнского дополнения отражение, а потом вдруг присел на корточки. Исчез для самого себя, покончив с одиночеством.
   Все время, пока мать отсутствовала, мальчик приседал перед зеркалом, то появляясь, то исчезая. Он обманул маму, переиграл разлуку с ней о-о-о-о-о-о!
   Но каков же все-таки подлинный смысл этого междометия в данном конкретном случае? Фрейд толкует его приблизительно так же, как и родственники ребенка, то есть через удовлетворенное чувство мести, возникшее в результате детского одиночества. Уходи, мол, уходи, не больно-то ты мне и нужна, я и сам без тебя умею исчезать, как раньше исчезали мои любимые игрушки, мне даже хочется быть заброшенным в свой пыльный, забытый всеми угол. Если это рассуждение продолжить дальше, ребенок должен превратиться в самого настоящего садо-мазохиста, ибо что есть взаимоотношения взрослеющего дитяти со стареющей матерью, как не одна постоянно прогрессирующая разлука?
   Между тем, интересная подробность: когда мать ребенка неожиданно умирает и ребенок непосредственно видит ее лежащей в гробу, он вовсе не произносит свое знаменитое "о-о-о-о-о". Он вообще ничего не говорит молчание. Не срабатывает защитный механизм мести! Что бы это означало, господин Фрейд? Но тот благоразумно отмалчивается и о дальнейшей судьбе мальчика нам ничего не сообщает.
   А почему бы ребенку на самом деле было не довести свою способность к самоисчезновению до апогея и, обороняясь от горя, не вообразить, что это умер (или заснул) он сам? Или он не любит свою маму? Тут уж, действительно, ничего не скажешь... Что же касается вашего подопечного, дорогой Г.Г.П., то совсем недавно я обнаружила под диваном розовый Колобок, пролежавший в пыльной могиле Бог знает сколько. Я его тогда не привязала за ниточку. И так и не нашла. Ну, и само собой разумеется, не умерла, а продолжала жить. И мальчик мой жил, рос, ходил в школу.
   Хороший, любящий мальчик. И вот когда он стал исчезать - во второй, в третий, четвертый и т.д. раз - я себе сказала хватит, дался же нам этот Фрейд! Как будто мы без него съехать с катушек не можем. Он исчезал отовсюду: из детского сада, из школы, из дома, с уроков, дней рождений товарищей и своих собственных, с митингов, собраний, свадеб, волейбольный матчей, просмотров кинофильмов и общих слетов. Найти его не было никакой возможности, хотя он, исчезая, оставлял приметы, по которым его можно было бы отыскать, как мальчик с пальчик наоборот:
   следы маленьких голых ступней на снегу, свежие экскременты в песочницах и на лестничных площадках, мертвого почтового голубя с намотанным на лапку тонким светлым волосом. Приметы Вовы были везде, но самого Вовы - нигде! Сколько меня ни вызывали в школу и ни грозили исключением, сколько ни билась детская комната для малолетних преступников...
   Он пропадал совсем и белые камушки мальчика с пальчика лежали без всякой надобности - никто просто не знал, как ими воспользоваться.
   Он всегда возвращался спустя ровно столько времени, сколько требовалось, чтобы придти к мысли о его смерти. Просто являлся и звонил в дверь.
   От него дурно пахло - бедностью, сыростью, как от бездомной собаки. Его кожица, как шерсть, впитывала в себя все запахи улицы, он был ими замещен, мой Вова - помню, именно обоняние во мне всякий раз бывало оскорблено, когда я, не помня себя, бросалась ему навстречу.
   - Вова! Ты опять нашелся! Зачем, ну зачем так мучить маму?..
   Но он молчал. Прикасаясь к его коже в ванной, я уже не чувствовала ее податливой живой эластичности. Ручка, на секунду попав в мою руку, неприятно напрягалась, пружинилась. Я терла в ванной его тельце и чувствовала буквально, как оно все ощетинилось и затвердело, словно на поверхности выступили колючие нервные окончания.
   - Ну, Вова же!..
   Он взглянул на меня с таким удивлением, словно я была чужая тетя, притворившаяся его мамой. Может быть, даже убившая ее.
   - Где ты пропадал, ты скажешь?..
   Он молча смотрел куда-то мимо. Однажды ночью я увидела во сне подвал дома, сырой каменный пол, на полу дети. Много-много детей. Тьмы. Они укрываются в тряпье, едят что-то похожее на хлеб, спят в одной куче и быстро-быстро разговаривают на непонятном языке - что-то вроде того, который, вставляя в слово один только бессмысленный слог, придумывают для забавы. Вдруг сильно начинают гудеть трубы - это просыпается огромный многоэтажный дом. В нем живут люди, много людей. Тьмы.
   Дети вскакивают и начинают метаться, как во время бомбежки. В подвале тесно, они наскакивают и давят друг друга, но им не хочется наверх. А трубы гудят, гудят, люди сверху не знают, что там внизу дети, что там мой Вова...
   - Где он, этот проклятый подвал? - допытывалась я утром. - Где он находится, скажи? *
   Вова наконец-то смотрит на меня - как на полную идиотку. Оказывается, он действительно прятался в подвале и этот подвал находится в нашем собственном доме. Но это выясняется значительно позже, когда начинают травить грызунов, и к этому времени все уже как-то успевают привыкнуть и к тому, что он исчезает, и к тому, что возвращается, и к тому, что его ищут, но не могут найти...
   Вот вам задачка, дорогой мой Фрейд!
   Но давайте отвлечемся и на минуту вернемся к нашему "хорошему мальчику" - маленькому мстителю. Допустим, что он действительно решил превратить свое детство в сплошной сладострастный акт мести, но ведь при этом, значит, он сознательно рвал пуповину между собой и досаждающим ему объектом (в данном случае с матерью). Однако порвать эту пуповину, как мы все знаем, не так-то просто! Оборотной стороной этого разрыва неминуемо становится чувство вины. И на других примерах вы блестяще доказываете, как это чувство, вытесняясь в подсознание, зреет и в любой момент настоящего столкновения с действительностью дает невиданную вспышку, разряжается в эйфории тотальной агрессии. Вы заставляете своего пациента (в данном случае ребенка) биться между двумя зеркалами: своим бессознательным либидо ("оно") и реальностью, постоянно делать реверансы то тому, то другому и постепенно превращаться в незатухающий очаг страха и агрессии! Тут вам, правда, на помощь приходит какое-то "сверх-я", но что это, если разобраться, за товарищ? Общая картина такая: в вашей полусонной реальности "я" угодливо молчит, "сверх-я" манит и провоцирует, а "оно" заранее все прощает. Дорога между конформизмом и преступлением оказывается открытой, только иди!
   И вот рождается некий пешеход и, возрастая, своими ходячими ножками выходит из пункта А в пункт Б. Идет себе и радуется своему присутствию на этом маршруте, а также тому, что где-то там впереди ему маячит пункт Б. Кажется, его там ожидают слава, любовь и уважение ближних, а на худой конец просто старость и смерть...
   но вот загвоздка! На его пути где-то в воздухе висит топорик или еще что-нибудь острое, и вот маленькая ручка невольно тянется и хватается за этот топорик. И наносит удар! Кому? Неважно. Кто в эту минуту находится поблизости. Ничего не попишешь, ведь в глубоком детстве ребенок, оказывается, имел не совсем хорошие взаимоотношения с одним из "них", "тех", (в данном случае с матерью) и теперь у него просто нет другого выхода, как кого-нибудь укокошить. Что же делать человеку, если нормальное Я у него полностью отсутствует, а вместо него - сплошное оно. А уж то, что на пути у любого ребенка обязательно встретится что-то вроде топорика, так это уж будьте уверены! Так что же мы все подряд - убийцы? Говори да не заговаривайся, иначе как в русской пословице: что это у тебя все оно, да оно, а когда же - мы?..
   Вот что бывает, дорогой мой Г.Г.П., когда умные головы вроде Фрейда перестают доверять собственным отпрыскам! Лет эдак через несколько им ничего не стоит и чужих отправить прямиком в газовую камеру ради полного торжества какого-нибудь "сверх-я". Чем вам не хорошо организованный ад все эти игрушечные краники, будто для холодной-горячей воды, эта величественная труба, из которой невинной струйкой уходит в небо такой домашний, такой синий дым. А ведь это детские души возносятся, переработанные адской машиной, очищенные и освобожденные - нет теперь на них греха, нет вины, вся она задохнулась и изошла, и никто, никто из этих маленьких потенциальных преступников отныне не схватит свой топорик.
   Поистине роскошное решение! Решение, в котором отчасти угадывается воля Отца.
   Да-да, именно Отца... Я узнаю его простертую над миром руку. Потому что если отвлечься от всего этого игрушечного антуража в виде труб и краников, а также на минутку вообще подзабыть о достоевских "трагедиях реализма", слезинке ребеночка и детских худеньких лопатках (хотя, говорят, непосредственно перед уничтожением детям там даже белые булки давали, чтоб начинали истинно верить в спасение), так вот, если отвлечься - налицо остается один голый эксперимент по любовному приобщению малых сих к чужой взрослой воле. Отцовской воле, повторяю. Ведь согласитесь, с материнской, слеподарящей способностью рождать всегда и везде, в бездну жизни может быть сопоставима по масштабу и промыслу исключительно лишь только эта, беспощадно зрячая отцовская воля к уничтожению и вознесению из бездны прямиком в небеса - легким, разъедающим глаза дымком...
   Вот как далеко мы с вами заехали, дорогой мой Г.Г.П.! А ведь мне хотелось лишь довести все до логического завершения, чтобы можно было жить и работать дальше.
   Ибо что же все-таки на самом деле хотел Вова от своей мамы? О-о-о-о-о-о-о^! Я исчезаю, чтобы снова появиться, возникнуть для тебя, как игрушка на ниточке! Не рви же сама, не рви длинную свою нить... Иначе, как вы думаете, что же это такое, Вовины камушки мальчика с пальчика, как не символ тающей, но все же пунктиром проходящей по земле вечной ариадниной нити?.. Потеря и находка.
   Разлука и встреча. Смерть и снова жизнь. О-о-о-о-о-о! Ферштейн?
   Вот что я хотела доказать вам, как дважды два, но вы так долго мучили меня своим неусыпным вниманием, всем этим, прямо скажем, нездоровым подглядыванием в щелочку, что я просто не понимаю, почему должна вываливать все самое что ни на есть сокровенное, любой приснившийся мне женский вздор, расписываясь в собственном бессилии!.. И кто вообще убит, а кто убил? Мой сын? Я? Безымянный младенец? Мать того младенца? Только знайте: найденное на крыше тело с рюкзаком никакого отношения к телу моего сына не имеет! И когда та, другая, выйдет из комы, она это незамедлительно подтвердит. Тот же час! Мой сын никого не убил.
   Младенец пострадал по другой причине - он просто спит, спит и скоро проснется.
   Это моего сына, как вчера объявила одна гадалка, нет больше на этой земле. Она так сказала: нет на земле. Но тогда где же он? Я же чувствую он есть. А если нет, то кто же его убил, ведь он сам никого убивать не хотел. Найдите! Спасите!
   Его зовут Вова!
   "Веселись, юноша", в юности своей и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих, только знай, что за это Бог приведет тебя на суд." /Ек. II 9-10/ Чего-чего только не приходит в голову, когда не спишь. Не спишь и ждешь - Вову:
   Я ночью не сплю и все кажется мне, что я просыпаюсь в замедленном сне. Вот дверь приоткрылась для встречи. И гость нежеланный, незваный, чужой кивает мне юной своей головой, но взгляд его далью отмечен. Где же ты был, зачем пропадал и жил так привольно и розно? А он отвечает: я в небе гулял, на солнечных реках огонь добывал. Любить тебя страшно и поздно:
   Но однажды он все-таки вернулся. Рано или поздно - все возвращается. Он позвонил в дверь, вошел, сел на стул, и я заметила, что синева ушла из его глаз и взгляд сразу стал незащищенным и бесцветным.
   Мы снова были вместе, никто нам не мешал. Я ни о чем его больше не расспрашивала и единственное, чего боялась, что он умрет прямо у меня на глазах. Он не хотел есть, не хотел передвигаться по квартире, все тело его как-то вытянулось и оцепенело.
   Ночью я подходила к его дивану и, как в детстве, прислушивалась - дышит или нет.
   Потом даже дыхания не стало слышно, но я все равно была уверена: жив! Все-таки жив, а не мертв и, может быть, это состояние и называется летаргическим сном.
   Мне захотелось узнать, что же мой мальчик видит в этом сне и я наклонилась над ним пониже, всем телом наклонилась и совсем закрыла его от света маленького ночника, горевшего в изголовье, - и постепенно он сам и его сон стали делаться частью меня самой. Теперь я знала все, что он испытывает, как и тогда, когда он был у меня в утробе и питался моими материнскими соками. Хотя, может, он и тогда уже испытывал что-то такое, чего не испытывала я?..
   - Я видела - высокий серый потолок комнаты с расходящимися во все стороны трещинами. Под этим потолком на кровати лежит мой Вова. На нем серое больничное белье с нарочно оторванными пуговицами. Он смотрит вверх перед собой - прямо на этот ужасный потолок. Он лежит так часами, в белье, пропахшем несчастьем, и трещин на потолке делается все больше и больше, они разбегаются и разбегаются.
   Вова не делает даже попытки встать или пошевелить рукой, этот потолок, как серое растрескавшееся небо, давит на него, прижимая к жесткому матрасу, на котором отпечаталась чья-то смерть. Все, кто были здесь до него, покинули эту комнату, делись неизвестно куда, и теперь в ней один Вова. Но ему никого и не надо. Он не хочет, чтобы кто-то приходил, клал на тумбочку апельсины и уходил, как дед Мороз в ночь под Новый год. Он не хочет махать маме из окна и видеть, как она машет ему в ответ, все машет и машет, даже не обращая внимания, что в окошке уже давным-давно никого нет. Но мама все приходит и приходит, все машет и машет...
   Каждое утро его навещает Фрейд. Он кладет свою руку Вове прямо на синюю жилку и, зажав пульс, выпытывает, что ему снилось прошлой ночью. А Вове ничего не снилось. Ему давно уже ничего не снится. Вернее, ему снится, что ничего не снится и не приснится уже никогда.
   - Неужели так ничегошеньки и не приснилось? - Фрейд все сильнее и сильнее сжимает Вовино запястье.
   - Не может этого быть. Ты, мальчик, врешь. Людям что-то обязательно снится, ты просто не хочешь сказать! Сейчас же говори! Ну!
   У Фрейда стеклянные вставные глаза цвета телевизионных линз и огромное лицо с великолепной фарфоровой улыбкой.
   Хорошо, думает Вова, так и быть, я расскажу тебе свой сон. И он рассказывает:
   ... старый идиот, уйди-уйди-уйди-уйди-уйди-уйди-уйди-уйди-уйди.
   - Все понятно, - удовлетворенно кивает Фрейд, - мальчик все время повторяет одни и те же слова. Эта болезнь называется переверацией нарушение деятельности верхней части головного мозга. К сожалению, увы!
   Он разводит умными руками и снимает приклеенные усы и бороду, представ перед нами в своем подлинном виде обычного, чуть усталого медицинского светила.
   - Нет! - Кричу я. - Нет! Мой сын будет жить! Неправда! Я вам расскажу, что ему снится на самом деле. Ведь никто лучше матери не может это знать!..
   ...Ему снится один-единственный сон, что он уже умер. Умер и ушел от своей мамы.
   Как воздушный шарик, улетел в черное тягучее пространство. Но вдруг хоп! пфу!
   фюить! - шарик лопнул, сдулся, и на ладони у мамы лежит резиновая шкурка с грязной веревочкой... Где же Вова? А Вова продолжает лететь, теперь уже пузыриком воздуха, неотъемлемым от голубого, чистого эфира своего сна.
   Он летит выше и выше, защищенный от всех прозрачной, стеклянной линзой, уже навсегда по ту, другую ее сторону, и туда устремлены все помыслы, желания и взгляды тех, кто остался там, внизу и собрался сегодня вместе, чтобы, затаив дыхание, как один человек наблюдать единственное, гениальнейшее в мире телешоу - летящего Вову, маленького, умершего мальчика...
   - После своей смерти человек лопается, как воздушный шар и сначала попадает в длинный, черный туннель, - вещает профессиональный телеголос. И только потом, пролетев этот туннель, он должен очутиться перед огромным светящимся шаром, несколько напоминающим солнечное светило. Сейчас у нас появилась возможность это проверить!..
   Все пошире раскрывают глаза и устремляют их на Вову как на неопознанный летающий объект.
   - По рассказам очевидцев, - продолжает телеголос, - светящийся шар должен задать вам ряд вопросов. Во-первых, он, конечно же, расспросит нас про все ваши прегрешения и, выслушав, снисходительно улыбнется себе в усы, если, разумеется, они у него есть. Во-вторых, он спросит, куда вам желательнее отправиться, в ад или рай, и когда вы ему ответите откровенно, он снова улыбнется, - в рай так в рай. По имеющимся в нашем распоряжении данным в раю вы снова можете встретить маму, папу, дедушку, бабушку и вообще всех приятных вам умерших товарищей, в аду, же естественно, никого из них нет, потому что ад у каждого свой, отдельный.
   Но никакой гарантии, что вас по вашей просьбе отправят именно в рай, конечно, нет - за улыбкой светила скрываются равно доброта и гнев, прощение и месть и, улыбнувшись, оно может отправить вас в полное одиночество, безо всяких там бабушек и дедушек...
   Телеголос вдруг запнулся:
   -Впрочем, есть еще один шанс. Прямо на выходе из туннеля имеется маленькое окошечко. Оно совсем-совсем маленькое, нам рассказывали... В этом окошечке сосредоточено все самое несбыточное и желанное, чего только может хотеть человеческая душа после смерти. Там - ваша собственная жизнь, но похожая на чудесный, возвышенный сон. И попасть туда напоследок, конечно, всякому охота.
   Рай раем, ад адом, а вдруг этот самый сон возьмет да и обратится в самую что ни на есть явь! И заживешь ты снова и опять... Но - не верьте! Очевидцы свидетельствуют, что это самое окошко и есть самый великий соблазн, когда-либо существовавший на свете. Напоследок ты, конечно, может, и увидишь свою жизнь в чудесном и ярком свете и даже на какое-то время сможешь туда попасть, но зато потом тебя уж наверняка выбросят и не в рай и не в ад, а прямо в открытый космос, черный, как самые черные чернила, как черные черти и всяческая чернота...
   Многомиллионный зритель даже глаза зажмурил от ужаса и на секунду задержал общее дыхание, отчего на всей земле сильно уменьшилось количество углекислого газа и стремительно стали распускаться райские цветы и вечные деревья.
   - Ну же, Вова! Ну! Какой выбор сделаешь ты, наш милый родной мальчик? Не ошибись! Мы все следим за тобой, Вова!
   Маленькая Вовина тень метнулась по черному туннелю прямо к выходу и вдруг, минуя обещанное светило, оказалось перед приоткрытым окошком.
   - Ну, что же ты, мальчик, остановился? Неужели тебе непонятно, что ты должен сделать? Ведь мама с папой давно тебя ждут, не ходи дальше, мальчик, не ходи...
   Они не там, а здесь!
   - Меня зовут Вова.
   - Знаем, знаем. А это твои мама и папа, - и чья-то рука показывает маленькую тарелочку, похожую на японский минителевизир, и в нем, словно бы отразившись, Вова видит рядом с маминым - свое лицо. Только оно одновременно и не его, а уже совсем взрослое, хоть и мало постаревшее за жизнь.
   - Да, Вова, да! Теперь тебе уже можно сказать. Это твой отец. Таким мог бы стать ты, если бы дожил. Теперь уже можно. Он специально вернулся к нам издалека, как раз на передачу, нет-нет, не с того света, конечно, но все-таки, ха-ха-ха...
   Ведь оттуда если раньше и возвращались, то только после смерти и то не физически, а своими произведениями. А вот он вернулся сначала сам, а потом уже своими произведениями. И только после этого умер на Родине. Теперь ты можешь узнать его имя! И носить его с гордостью. Его, конечно, больше нет с нами, но ведь ты помнишь, каким он был, когда ты был еще маленький. Он точная копия тебя сейчас, правда, интересно? Но - слово мамочке! Она сейчас всем нам расскажет, как вы любили друг друга, нет, оказывается, не очень любили, совсем, оказывается, не любили, мой мальчик, просто-напросто не умели любить... Прости, пожалуйста, Вова. Они тоже просят друг у друга прощения, они уже простили и нашли в себе силы здесь встретиться. Видишь, они вместе! И ты их сын, первенец.
   Мы ждем тебя опять, говорит мамочка, нашего единственного синеглазого мальчика.
   Мы снова заживем вместе, я стану даже моложе, чем была тогда, фарфоровые зубы, новые волосы, пластиковый оскал лица. Мы заживем! Мы будем любить друг друга.
   Да-да, она говорит - любить, просто любить, как мать любит свое дитя, а вовсе не как ближний, который должен возлюбить другого, как самого себя. В самом деле!
   Ведь себя любить нехорошо, а следовательно, и другого как себя неудобно. Мы тебя любим, Вова! Как сына! Так же, как твои родители любят. Хотя они, конечно, любят тебя чуточку больше. Ну, что же ты не идешь? Вот же окошко. Маятник качается, двенадцать часов бьет, Вова одевается и к мамочке идет!..
   Телеголос срывается. Публика неистовствует. Шумят цветы и деревья. По заявкам трудящихся передача прекращается.
   - Почему же ты туда не пошел?
   Вова молчит, смотрит на треснувший потолок. Глаза его молчат. Губы, сложенные засохшей бабочкой. Все его маленькое отжившее тельце с шершавой лягушачьей кожей.
   - Тебе холодно? Ты замерз?
   - Холодновато, - отвечает, - закрой окошко, мама. Заговорил! Вова заговорил, какое счастье! Сейчас я укрою его потеплее, и он окончательно согреется.
   Я краду с соседней койки одеяло, снимаю с себя белый медицинский халат, шерстяную кофту, рубашку - и все это набрасываю на Вову. Он лежит под грудой тряпья скрючившись, как будто его сводит судорога, а я все кутаю, кутаю, кутаю... Ничего, Вова, ничего, скоро все будет хорошо. Лобик твой разгладится, губки разожмуться, ножки побегут... А его под накутанным уже и не видно. Словно на койке не человек лежит, а какая-то кукла, чучело, а сам он, допустим, убежал, смылся через окно, как в фильмах о героях летчиках и теперь бродит-гуляет.
   Хочешь, говорю, убежим, я организую побег, подкуплю кого надо... А из-под одеяла ручка детская торчит - а где же Вова, у него не может быть такой ручки, он ведь уже не дитя:
   И тут раздался добродушнейший хохот! Это господин Фрейд незаметно подкрался, подкатил на мягких, музейных своих тапочках и встал рядышком, совсем-совсем близко. А сам хохочет, так что жила у него на лбу проступила Млечным путём, и вдруг раз - стаскивает с себя этот Млечный путь прямо вместе с лицом и под ним оказывается знакомая харя, ваша, пардон, физиономия, дорогой мой Г.Г.П. Ну, думаю, приехали... Крыша у меня над головой окончательно поплыла. Нет крыши - и открылась бездна звезд полна, и губы сами стали шептать-приговаривать: услышь, внемли, прими... вопль, мольба... к тебе взываю... храни, спаси... как зеницу ока... укрой в тени крыл твоих: Укрой же! Чтобы сыночку моему было не холодно и не жарко, не пусто и не тесно. Сделай это, потому что, кроме тебя, никто этого не сделает. И не суди его страшным своим судом - ведь всё это не преступление, требующее наказания, это обман, фокус, розыгрыш! Чудовищный всеобщий розыгрыш.
   Не знаю только, кому он персонально на руку, дорогой мой Г.Г.П. Да, я не знаю...
   Не знаю, сколько весит душа - Вова говорил, да я забыла. Я всё забываю, даже его родные детские словечки, и как он в первый раз встал на ножки, и какие прививки прививали, а какие нет, и какого он роста был в полгода, в год - и далее. Я даже не помню его детского лица, так что подменить его ничего не стоило! Но и того, кто у вас тут под байковым одеялом лежит, я тоже не знаю, это кто-то другой, не мой мальчик, а чужой старик. Он болеет слишком долго, умирает слишком бесстрастно, как будто его и так давно уже нет на свете, но и его тоже спаси, хоть он и убийца, преступник, чудовище. И меня спаси, пока еще не поздно и я не стала тем, чем мне и полагается быть - ночью, ночной птицей без роду и племени, ночной бурей без имени, ночью, ночью, ночью...
   И тут, я вижу, вы наконец-то тоже по-доброму улыбнулись, дорогой Г.Г.П.! Я даже не знаю, что бы я делала без этой вашей доброй улыбки. Вы улыбнулись доброй улыбкой и сказали, что всё - в полном порядке. Не следует больше волноваться. И писать тоже - некому и незачем. Письмо уже нашло, так сказать, своего адресата.
   Докатилось. Всё рано или поздно докатиться, возвратится - чужой жизнью, твоей смертью, детской потерянной игрушкой, украденным колечком, колёсами пророка с высокими и страшными ободьями, полными глаз... бурным ветром с севера, великим облаком, клубящимся огнем, а из самой середины огня, как было увидено, - "подобие" четырёх животных, - и таков был вид их, облик их был, как у человека: