Почти в каждый приезд я старалась бывать у батюшки. Однажды, когда мы беседовали, началась воздушная тревога. Батюшка прервал разговор и начал молиться. "И Вы всегда во время тревоги читайте "Взбранной Воеводе", и на заводе во время ночного дежурства, тогда и завод не разбомбят", - сказал он.
   Ночные дежурства превратились для меня в часы удивительных переживаний. Я была одна в огромном четырехэтажном пустом доме на верхнем этаже. Внизу были только старик-сторож и цепная собака. Вокруг был наполовину опустевший, погруженный во мрак город, ночь, которую часто пронизывал вой сирен и свист сыпавшихся с воздуха осколков снарядов. Я не знала - попаду ли домой, увижу ли еще своих близких. Но мне не было страшно. Я спала совершенно спокойным сном, а когда начиналась тревога, вставала и молилась Божией Матери, как сказал мне батюшка, а потом опять засыпала до следующей тревоги. Утром я узнавала, что поблизости упала зажигательная бомба, сгорел рынок. Я вспоминала слова батюшки: "И завод не разбомбят".
   В те дни, когда я могла ночевать дома, мы с братом дежурили на чердаке, где мы могли наблюдать воздушные бои во всей их страшной и вместе с тем увлекательной величественности. Война как бы приоткрывала завесы потустороннего мира. Война шла не только между армиями, между народами, война была где-то глубже, в сердце человека, в сердце мира. Казалось, все силы света и тьмы вышли в бой...
   "Матерь Божия победит!"...
   "Всем нам надо будет умереть, но только мы с вами не умрем насильственной смертью, - сказал батюшка в один из моих приездов. - И с голода мы с вами не умрем, хотя и мало у нас сейчас хлеба, и еще меньше будет".
   Я рассказала батюшке, что везла детям несколько булок, которые мне с большим трудом удалось достать, а когда встретила знакомую старушку-монахиню, мне очень захотелось дать ей одну булку, но я не знала, правильно ли я поступаю и имею ли право так делать... Батюшка сказал: "Если Вы везли булки для детей, то давать их кому-нибудь не было Вашим долгом, но, если Вы по расположению сердца отдали одну из них, Господь вернет Вам пять". Так всегда и бывало, как сказал батюшка.
   Господь питал нас в это тяжелое время самым чудесным образом. Все необходимое появлялось совершенно неожиданно и тогда, когда, казалось, помощи ждать было неоткуда. Евангельское чудо с умножением хлебов, казалось, повторялось ежечасно. Однажды совершенно незнакомая женщина передала мне десяток яиц в такой момент, когда я ничего не могла достать для детей. Она везла яйца своим родственникам. Оказалось, что их нет в Москве, везти яйца в деревню было неудобно, и она отдала их мне, так как я попалась ей на дороге в этот момент.
   В Рождественский сочельник я собиралась ехать в Загорск с пустыми руками. Однако меня не покидала уверенность, что Господь пошлет что-нибудь для детей. Когда я уже направлялась к вокзалу, я неожиданно встретила девушку, которая до войны была няней Павлика. Она с радостью отдала мне только что полученные на заводе продукты, так что можно было не только накормить наших детей, но и устроить Рождественскую елку, пригласить деревенских ребятишек. Этой первой военной елки я никогда не забуду.
   И в этой как будто бы самой обыденной сфере жизни снялись какие-то покровы и обнажились глубины вещей, через которые виднее стала таинственная связь между людьми. Однажды кто-то на работе подарил мне одну конфету. Я не решалась съесть ее, так как чувствовала, что она для кого-то предназначена, но не знала, для кого. В тот же вечер я стояла в очереди в магазине. Магазин был полон народу. Вдруг из толпы вышла одна женщина и спросила, нет ли у кого-нибудь одной конфеты. Она идет в больницу навестить больного, и ей очень хотелось бы принести ему конфету. Разумеется, я отдала незнакомой женщине конфету, которая была явно для нее предназначена.
   Однажды утром папа, у которого начиналась тяжелая дистрофия, сказал: "Я умираю без сладкого". Дальнейший ход болезни и ее трагический конец показали, что это не было преувеличением. Мне нечего было дать ему. С тяжелым чувством пошла я на работу. Там я была одна в комнате. Я просила Божию Матерь указать мне способ, каким я могла бы достать сегодня же то, что папе так необходимо. От слабости я задремала. Меня разбудил стук в дверь. Вошла знакомая учительница и принесла немного сахару, который она получила для своих учеников, по каким-то причинам не явившихся на занятия.
   После этого случая батюшка дал мне указание делить масло и сахар на равные доли между папой и детьми. "Теперь и он слаб, как ребенок", - сказал батюшка, предупредив меня, что папа долго не проживет.
   Когда же я рассказала ему о брате, о его трагически сложившейся личной жизни, батюшка с какою-то особенной тревогой говорил: "Не знаю, как его Господь выведет!"
   Батюшка говорил, что всегда молится за моих родных, и только за литургией нельзя ему за них молиться. Он говорил, что брата легко можно было бы обратить, если бы возможно было личное свидание. Но при тех обстоятельствах об этом не могло быть и речи.
   Война обострила все чувства до небывалых пределов. Когда неприятель занимал города, казалось, что гибнут близкие люди, и когда воздушный налет разрушал дома в Москве, казалось, что разрушаются части твоего собственного тела.
   Однажды, когда я приехала к батюшке, он был очень занят и предложил мне пойти погулять по городу и, кстати, узнать, не привезли ли керосин, который достать было уже очень трудно.
   Вначале мне было приятно гулять на просторе и я даже собрала букет васильков. Дойдя до центральной городской площади, я прочла объявление о том, что неприятельские войска заняли Смоленск. Мне казалось, что день померк, и цветы потеряли свое очарование.
   Я поспешила вернуться к батюшке и рассказала ему о своих переживаниях. "Вот видите", - сказал он, как бы желая довести до моего сознания смысл этих неясных, овладевших мною чувств. Неожиданно батюшка спросил меня: "А что Вы говорите, когда Вас спрашивают, почему Вы не эвакуировались вместе со всеми?" "Я отвечаю, что я в Москве родилась, в Москве и умру", - сказала я. "Вы правильно отвечаете", - заметил батюшка. Потом он добавил: "А когда в Москве начнется смятение, бросайте все и идите сюда". - "А как же папа и брат?" - спросила я. "Вы им предложите идти вместе с Вами, но если они откажутся, Вы ничего больше не сможете сделать".
   Смятение началось ночью 16 октября. Я дежурила в помещении заводской библиотеки одна. Проверив затемнение и перекрестив все двери и окна, я легла спать на одном из столов, подложив под голову книги. Рюкзак с продуктами лежал под столом. Вдруг меня разбудил необычайный шум. На втором этаже теперь находилось ремесленное училище и было радио. Я остановилась, прислушиваясь к сообщениям. Одно было страшнее другого. Один за другим были сданы близлежащие от Москвы города. Наконец, как раздирающий душу крик, раздались слова: "Неприятель прорвал линию нашей обороны, страна и правительство в смертельной опасности".
   Началось нечто невообразимое: ремесленники со своими учителями ушли пешком в Горький, на заводе рабочие уходили кто куда, уезжали семьями в деревню, забирали казенное имущество. Начальство тайком ночью на машинах "эвакуировалось" в глубокий тыл. Москва бросила работу, люди бесцельно "гуляли" по улицам. Жизнь страны вдруг разладилась, как часовой механизм.
   На вокзале не было электропоездов, а в городе не было машин, не работало метро. На улицы беззастенчиво спускались сброшенные с неприятельских самолетов листовки с надписями, вроде следующей: "Москва не столица. Урал не граница", и т.п.
   Это был чудовищный момент, который, к счастью, длился недолго.
   До Загорска я добиралась более суток. Паровые поезда шли редко и то и дело останавливались во время воздушной тревоги. Когда я добралась наконец до Загорска, я вздохнула спокойно.
   Я спросила у батюшки, нельзя ли мне остаться здесь и не возвращаться в Москву. "Нет, - сказал батюшка, - отдохните немного и в Москву надо поехать, и на работу". Такой ответ батюшка давал не только мне, но и многим, обращавшимся к нему с тем же вопросом.
   Неприятельские войска были настолько близки к Москве, что железнодорожное сообщение было затруднено, а проезд, даже на такое расстояние, как Загорск, мог быть допущен лишь по особому разрешению. Мои поездки в Загорск продолжали быть регулярными, но каждая из них становилась чудом - чудом, которое совершал преподобный Сергий по молитвам батюшки.
   К запрету ездить по частным делам по железной дороге присоединилась резкая физическая слабость, вызванная развивавшейся дистрофией. Когда меня спрашивали: "Вы завтра едете в Загорск?" - это звучало как насмешка. Это совершенно невозможно.
   А на следующий день начиналась борьба, которая происходила не во мне, не в моем сознании и воле, борьба между стихиями мира сего, которые бушевали в Москве, и благодатными силами, которые шли из Загорска. Я сама была почти пассивна, стараясь лишь чаще повторять молитвы, вспоминая слова батюшки: "Держитесь за ризу Христову!" Жизненно важное значение этих слов ощущалось в те трудные дни с особенной, недоступной нам в обыденной жизни остротой. Весь мир вокруг был как бы покрыт толстым слоем непроходимых льдов, и единственным ледоколом была молитва. Без нее нельзя было в буквальном смысле сделать ни шагу. Это было совершенно очевидно.
   Поездка в Загорск расчленялась на много этапов, и пока не был закончен один этап, я не решалась даже подумать о следующем. Достать все необходимое для Леночки и детей, раздобыть какие-нибудь справки и удостоверения, дойти до вокзала, перейти через кордон контролеров и милиционеров на вокзале и в поезде, доехать до Загорска (сколько раз приходилось выходить из вагона, если справка казалась милиционеру недостаточно убедительной, и идти несколько остановок пешком, а затем пересаживаться на другой поезд), выйдя из вагона, дойти до места. Каждый из этапов имел свои почти непреодолимые трудности: иногда кругом была полная тьма, и не было видно ни жилья, ни дороги или все было занесено снегом и никак нельзя было догадаться, куда идти.
   Но на каждом этапе приходила неожиданная и нечаянная помощь, и препятствия рушились одно за другим. Когда проезд был совсем закрыт и допускался лишь с разрешения коменданта города, я спросила батюшку: "Как я приеду в следующий раз?" - думая только о земном, как апостол Петр в тот момент, когда Господь назвал его "маловерным". Батюшка ответил: " С Божией помощью!"
   Сила батюшкиных слов заключалась в том, что они полностью согласовались с жизнью, и вся жизнь становилась постепенным раскрытием того смысла, носителем которого являлся он сам.
   Во время войны батюшка не мог постоянно оставаться в одном месте, так как чаще проверяли состав населения и документы, и вынужден был время от времени уходить из дома и жить у других своих духовных детей.
   Атмосфера в Москве становилась такой тяжелой, что я мечтала хоть немного пожить в Загорске. "Я знаю, что Вам очень трудно", - говорил батюшка. От того, что он знал, трудности приобретали иной смысл и переставали тяготить.
   Однажды, идя вечером в темноте, я наткнулась на противотанковое заграждение, которых было много на всех улицах, и так сильно расшиблась, что пришлось взять бюллетень. Кое-как добралась я до Загорска, где я ходила на перевязки в поликлинику. Таким образом исполнилось мое желание, я могла остаться в Загорске почти на три недели.
   По мере того как надежды Германии на молниеносную войну не оправдывались, политика фашизма в оккупированных местностях становилась все более жестокой. Ужаснее всего было поголовное истребление еврейского населения. Все те же призраки выплывали из глубины истории и становились невероятным фактом сегодняшнего дня.
   То, что переживалось в то время, было неизмеримо больше, чем сочувствие. Все боялись чего-нибудь больше всего в эти грозные дни: одни химической войны, другие - голодной смерти, третьи - попасть в руки врагов и т.п. Меня же больше всего ужасала мысль о том, что немцы могут прийти и я могу оказаться в каком-то "привилегированном" положении сравнительно с другими. Это было бы нравственной смертью. Мне мучительно хотелось умереть, чтобы доказать себе и всем, что мое обращение в христианство не есть акт отчуждения, но акт любви к родному народу. "Вы можете молиться за них, за себя и вместе за них", - сказал батюшка. Батюшка решительно отверг мои слова о "привилегиях". Жизнь и смерть в руках Божиих, и никакие привилегии ни малейшего значения иметь не могут.
   Такое же непонимание обнаружила я и в другой раз, когда я по поводу чего-то (о чем шла речь, не могу вспомнить) пыталась утверждать, что не имею на это право. "О каких правах вы говорите? - спросил батюшка. - На что мы имеем право? Имеем мы право приобщаться Святых Тайн? По нашим грехам, конечно, нет, но Господь нас допускает".
   В один из тревожных дней надо было выяснить волновавший всех нас вопрос. Муж Леночки настойчиво требовал переезда ее с детьми в Свердловск, где он работал в это время на военном заводе (он считал дальнейшее их пребывание под Москвой чрезвычайно опасным). Я отправилась к батюшке с Аликом и Павликом. Павлика пришлось большую часть дороги нести на руках. Увидев нас, батюшка очень обрадовался. "За Вашу заботу Матерь Божия Вас не оставит", - сказал он.
   Когда все сели за стол, батюшка посадил Алика и Павлика рядом с собой. Народу за столом было довольно много. "Чьи это мальчики?" - удивленно спросила незнакомая мне женщина, войдя в комнату. "Мои", - ответил батюшка.
   Последние дни и кончина
   В это время батюшка уже начал чувствовать себя больным. Мы долго не знали ничего о характере его болезни, думая, что он страдает малярией. Теперь я понимаю, что он не хотел омрачать жизнь своих духовных детей ожиданием близкого конца.
   За время своего пребывания в Загорске я еще раз была у батюшки вместе с детьми. "Удивительно хорошие у Вас дети. Они ведь и Ваши дети", - сказал батюшка. Мы сидели вместе у батюшки в садике. Алик принес какой-то цветок и, показывая его батюшке, говорил: "Вы только посмотрите, какой он хороший". "Да, да, душечка, - ответил батюшка, - такой же хороший, как и ты".
   Батюшка выразил желание сам исповедовать Алика в первый раз, хотя ему не было еще семи лет (он, очевидно, знал, что не доживет до того времени, когда ему исполнится 7 лет).
   После своей первой исповеди у батюшки Алик так передавал свои впечатления: "Я чувствовал себя с Дедушкой так, как будто я был на небе у Бога, и в то же время он говорил со мной так просто, как мы между собой разговариваем".
   Однажды батюшка сказал мне: "За Ваши страдания и за Ваше серьезное воспитание этот самый Алик большим человеком будет".
   Болезнь батюшки усиливалась. Большую часть времени он не вставал с постели.
   Когда я пришла к нему с просьбой отслужить благодарственный молебен в день годовщины своего крещения, он сказал: "Попросите батюшку Петра, я не в силах, - а потом более бодрым голосом добавил, - а мы с Вами молебен еще отслужимNo" Я не поняла, к чему это могло относиться.
   Когда я вернулась на работу, завод был уже готов к эвакуации в Омск. Надо было или ехать вместе с заводом или увольняться с работы. Последнее грозило лишением продовольственных карточек, которые я получала тогда на заводе на всю семью. Батюшка благословил взять увольнение и никуда не уезжать. Это должно было быть выполнено, но как этого добиться, я не знала.
   С утра я отправилась к заводскому начальству. На все мои аргументы мне отвечали, что время военное и ехать должны все, никакие обстоятельства во внимание не принимаются.
   Оставалось одно - молитва-ледокол, которая может пробить самую несокрушимую стену льда.
   Целый день я ходила от одной инстанции к другой, стараясь не ослаблять внутреннего внимания, и почти машинально отвечая на поставленные мне вопросы. Так шли часы. Возникали все новые препятствия, одно неожиданней другого. День казался исключительно длинным и наполненным каким-то почти непонятным для меня содержанием - своеобразной борьбой.
   Каково же было мое удивление, когда в самом конце рабочего дня мне не только дали справку об увольнении, которой я добивалась, но и все четыре продовольственные карточки на следующий месяц, что совершенно превзошло мои ожидания и казалось необъяснимым. Таким образом я оказалась свободной.
   Это, с одной стороны, давало мне возможность, попав в Загорск, оставаться там столько времени, сколько мне было нужно, с другой - лишало необходимого заработка. Несколько раз я обращалась к батюшке с просьбой разрешить мне поступить в госпиталь сестрой или санитаркой или просто пойти на физическую работу. Батюшка категорически отвергал все эти предложения, говоря, что мне можно пойти только на "подходящую" работу. Так я, по благословению батюшки, дождалась того момента, когда я могла возобновить, хотя и в весьма необычных условиях, свою прежнюю работу в консультации.
   "Если немцы войдут в Москву, Москву ждет страшное", - сказал батюшка.
   Близость неприятеля чувствовалась во всем, воздушная бомбардировка стала настолько привычной, что на нее почти не обращали внимания. Папа часто метался по комнате с таким взволнованным видом, что больно было на него смотреть. "Я не могу, что они так близко", - шептал он. Ночью окна были плотно завешены, и неизвестно было, что творится там. Поэтому, услышав утром звуки нашего радио, мы чувствовали большое облегчение.
   Во время ночных дежурств на чердаке дома я почти всегда брала с собой "Акафист Страстям", и брат часто просил меня почитать ему вслух. Я читала ему отдельные места, которые производили на него глубокое впечатление. Один раз ему удалось приехать на три дня в Загорск. Ничего не зная и не подозревая о существовании батюшки, он почувствовал сразу ту атмосферу, в которой мы жили. "Я попал в вашу орбиту", - говорил он. Это была великая милость Божия. Преподобный Сергий помог нам вырвать его на эти короткие дни из того хаоса, внешнего и внутреннего, среди которого он жил, всегда чужим и всегда несчастливым. Он глубоко почувствовал тот мир и благодать, которые были разлиты здесь во всем, даже в воздухе, в колоколах Лавры, в солнечных бликах на снегу, в удивительной тишине, в каком-то непонятном покое, который не от нас, не от сменяющихся обстоятельств и неровных путей судьбы человека в миру. "Цель нашей жизни - покой", - сказал мне однажды батюшка, но я не скоро поняла, что означали эти слова. Покой, о котором говорил батюшка, - та "тишина велия", о ней повествует Евангелие. Целый вечер мы говорили о Загорске, о преподобном Сергии. На следующий день брат отправился вдвоем с Леночкой за картошкой. По дороге их застала воздушная тревога. Им удалось укрыться в одном из зданий Лавры, которое оказалось открытым, и они пробыли там, пока не был дан отбой.
   Как не хотелось ему уезжать обратно в Москву! Раз он даже высказал мысль: "Если я доживу до окончания войны и фашисты будут побеждены, я тоже приму крещение". Когда Леночка передала эти слова батюшке, он сказал: "За эти слова он, может быть, спасен будет".
   Однажды, уезжая из города в острый момент войны, Маруся сказала нам: "Увидимся, здесь или не здесь!" - "А со мной?" - спросил брат.
   Этот вопрос и сейчас стоит передо мной, но Господь так устроил сердце человека, что надежда в нем не умирает, а пути Его - неисповедимы...
   Через несколько дней после отъезда брата я решила воспользоваться тем настроением, которое у него было во время пребывания в Загорске, и написать ему письмо.
   В этом письме я пыталась раскрыть перед ним то обстоятельство, что не случайно попал он в нашу "орбиту", что по существу он всегда находился в ней, показать на примере его собственной жизни и жизни всей нашей семьи, что тоска по христианскому мироощущению присуща в той или иной мере многим из наших единоплеменников. Хорошо выражено это чувство в стихотворении нашего родственника, поэта Василевского. В одном из старых ленинградских сборников я нашла его стихотворение "Вербная суббота". Проходя мимо церкви в Вербную субботу в тот момент, когда молящиеся выходят с зажженными свечами в руках, поэт глубоко чувствует значение происходящего: Мир, измученный снами пустыми,
   Отдыхает от зла и тоски. Не будучи в состоянии слиться душой с совершающимся торжеством, он заканчивает стихотворение словами: "Я несу не мольбу, но печаль, не моей, но прекрасной святыне". Подобные настроения мы находим у писателя Гершензона, художника Левитана и многих других.
   Я напомнила ему о том, как он, по каким-то непонятным ни ему самому, ни окружающим причинам, с восьмилетнего возраста считал праздник Введения во Храм Божией Матери своим праздником, как он всю жизнь искал в живописи и музыке христианские мотивы и ценил их больше всего. Я пыталась доказать, что он только тогда сможет понять истинный смысл своей тоски и стремлений, когда до конца осознает слова, которые он так любил при исполнении реквиема Моцарта: "Благословен грядый во имя Господне!"
   Это письмо не должно было быть только моим письмом. Только в том случае оно получит силу, если все высказанные в нем мысли и чувства пройдут через благословение батюшки.
   Батюшка не вставал с постели. Письмо мое он оставил у себя, чтобы внимательно прочесть. Когда он возвратил его мне, он сказал, что все написанное в нем он одобряет и считает необходимым. Единственное, против чего он возражал, это обращение, в котором я употребила не собственное имя, но ласковое слово, с которым мы привыкли обращаться друг к другу. Батюшка сказал, что имя имеет очень большое значение и каждого человека надо называть его собственным именем, а не как-либо иначе. "Часто в семье называют Муся, Люся, Ася, - сказал батюшка. - Это не настоящие имена. Ласкательное имя должно быть как можно ближе к полному. Пользование придуманными именами расслабляет душу".
   Брат очень хорошо воспринял это письмо и очень-очень благодарил за него при личном свидании. Однако немного времени спустя он прислал письмо, в котором он отвергал то, что недавно горячо воспринял. Он ничего не отрицал, но отвергал для себя лично: тяжелые, безнадежные настроения взяли верх.
   Батюшка успокоил меня: "Он воспринял все хорошо, это пойдет ему на пользу, а это его письмо лучше сжечь и не придавать ему никакого значения".
   Немцы продолжали наступать.
   Леночка жила в это время уже в самом Загорске. Подошла зима. Шли слухи о том, что немецкая армия пересекает Северную дорогу и Загорск будет отрезан от Москвы. В один из таких тревожных моментов, когда во дворе была метель, мы с Леночкой наскоро, оставив детей дома, отправились к духовной дочери батюшки Вере Максимовне/15/. Там мы встретили о. Владимира. "Вот где Господь привел увидеться", - сказал о. Владимир, увидев меня. Общая опасность сблизила всех, и мы просто и хорошо побеседовали.
   Опасность, что Загорск будет отрезан от Москвы, становилась все острей и реальней. Передо мной стояла мучительная альтернатива: оставаться в Москве и быть оторванной от Леночки и детей или оставаться в Загорске и расстаться с папой и братом.
   Я ждала от батюшки ответа, который разрешил бы все мои колебания. Однако в этот тяжелый для меня момент прямого ответа не последовало.
   "Поезжайте в Москву, - сказал батюшка, - почитайте там три акафиста: Спасителю, Божией Матери и Святителю Николаю - и тогда, что Вам Господь положит на сердце, то и сделайте!.. В воскресенье приедете", - добавил он, помолчав.
   Я поняла одно: батюшка уходит от нас и хочет приучить нас к самостоятельностиNo
   Акафисты были прочитаны, но предпринимать мне, к счастью, ничего не пришлось. Может быть, батюшка и предвидел это, потому что как раз в воскресенье обстановка изменилась: наша армия перешла в наступление и немцы были отброшены от Москвы.
   "Верно, святители московские за Москву молились", - сказал о. Иеракс.
   После этого поездки в Загорск значительно облегчились. Батюшка не вставал с постели. Я заходила к нему, как только было возможно. Иногда он просил написать под диктовку письмо (у батюшки всегда была большая переписка как с духовными лицами, так и со светскими).
   Иногда надо было привезти из Москвы лекарства и анализы. Разобравшись в последних, я поняла, что болезнь батюшки (рак) неизлечима и близится к роковой развязке.
   Однажды батюшка сказал мне: "Вы не знаете, как я к вам отношусь (он имел в виду нас с Леночкой). Вам это не открыто. Только там вы узнаете. Вы ближе мне, чем родные сестры".
   В день преподобного Серафима батюшка вдруг почувствовал прилив сил. Он встал и отслужил литургию. Она была последней. Больше он не вставал.
   Батюшка почти ничего уже не мог есть, да и несмотря на все старания его духовных детей, не всегда можно было найти то, что было нужно.
   Ксения Ивановна - дивеевская монахиня - все время ухаживала за батюшкой.
   Делала она это с такой исключительной мягкостью, терпением, предупредительностью и какой-то особенной сосредоточенной деловитостью, которая свойственна только людям, прошедшим большую школу духовной жизни.
   Однажды в день святителя Спиридона батюшка попросил Параскеву*, сестру К.И., принести ему с базара свежей рыбы. П. предупредила батюшку, что достать свежую рыбу сейчас почти невозможно, на что батюшка уверенно ответил: "Не беспокойся, мать, тебе святитель Спиридон пошлет".