– Коба, – обратился к нему по старой партийной кличке молчавший до того Клим Ворошилов. – Может, действительно, стоит все проверить еще раз?
   – Маршал прав, – почувствовав перемену в настроении Сталина, тут же, словно флюгер, сориентировался Лазарь Каганович. – Сколько вам надо времени?
   – Как минимум тридцать суток, – глядя в спину отвернувшегося к окну вождя, ответил генерал. Неужели он выиграет эту битву нервов?
   Сталин отошел от окна, вновь начал мерить шагами ковровую дорожку. Все напряженно молчали, ожидая его решения.
   Ворошилов опять уставился в стол; Берия язвительно улыбался, хищно сузив глаза. Он достал из кармана белоснежный платок и начал неторопливо протирать стекла пенсне.
   – Это хорошо, что генерал Ермаков не хочет обвинить командующего фронтом Рокоссовского в измене на основе только тех фактов, которыми сейчас располагает, – остановившись, со скрытой угрозой сказал Сталин. – Но тридцать суток много, особенно во время такой войны. Пусть генерал Ермаков подумает, как ему ответить нам на вопрос об измене до истечения этого срока. Или, в крайнем случае, никак не позже него. Ответить точно и определенно. А потом мы решим вопрос в рабочем порядке.
   Алексей Емельявович тайком перевел дух – у него есть целый месяц, и пока он не кончится, даже сам всесильный нарком, опасаясь гнева вождя, ничего не сделает ни с командующим, ни с ним, Ермаковым.
   Ворошилов поднял свое розовое лицо и улыбнулся – гроза миновала, товарищ Сталин неожиданно принял решение, которого трудно было от него ожидать.
   Каганович вертел пуговицу на пиджаке, как будто намеревался вырвать ее «с мясом», безжалостно разорвав ткань. Берия снова подравнял листки и сложил их в папку. Молотов надел пенсне и с интересом взглянул на все так же стоявшего у торца стола по стойке «смирно» генерала…
* * *
   Дождевые капли, как слезы, скользили по оконным стеклам, забранным в частые переплеты, оставляя за собой мутноватые сырые дорожки, которые тут же зализывали другие капли, а за ними следующие, погоняемые дико свистящей плетью невесть откуда прилетевшего холодного северного ветра. Еще вчера было так тепло, нежно зеленел молодой листвой парк, купавшийся в лучах долгожданного яркого солнца, синело небо, маня своей бездонной глубиной. Щебетали птицы, славя весну, катящее во всю прыть на сытых рыжих конях лето и приманивая своим пением пернатых подруг, обещая им уютное гнездо в ветвях и хорошее потомство.
   А сегодня словно опять вернулась осень – мозглая, ветреная, – и задернула горизонт серой кисеей обложного дождя. Хорошо, что есть камин и в нем весело пылают поленья, давая ровный жар, наполняя комнату ни с чем не сравнимым ароматом настоящего огня, – живого, играющего, то поднимающего свои языки к закопченному своду камина, то опадающего и прячущегося в углях, подернутых сизым налетом пепла. Паровое отопление никогда не дает такого ощущения уюта и тепла, как живой огонь в камине, а люди, к сожалению, уже начинают забывать прелесть потрескивания сухих дров и отвыкают мечтать, глядя на языки пламени. Может быть, поэтому век электричества столь беден учеными-энциклопедистами и гениальными художниками?
   Бергер зябко передернул плечами и перевел взгляд с мокнувших под дождем деревьев парка на темные фигурки саперов, лениво орудующих лопатами – на блестевшие штыки лопат налипала сырая земля, и солдаты натужно напрягали спины, выбрасывая ее из траншеи.
   – Вы упорны, Конрад, – не оборачиваясь, бросил оберфюpep, наблюдая за саперами.
   – Я ваш ученик, – откликнулся фон Бютцов, сидевший у стола с чашкой кофе.
   Бледная улыбка тронула губы Бергера – мальчишка льстит, придерживаясь старой восточной поговорки: лесть никогда не бывает грубой. Наверное, хитрые восточные люди в чем-то правы, поскольку именно они довели искусство лести до утонченного искусства, и они же низвели его до совершенно непотребного низменного уровня, совершенно перестав заботиться хотя бы о малейшем камуфляже, но действуя прямо в лоб, пуская лесть в ход, как таран. Однако лесть всегда признак заискивания, свидетельствующий о том, что в тебе весьма нуждаются.
   – Мне хотелось бы увидеть, какой клад они выроют? – с легким сарказмом заметил оберфюрер. – Вдруг найдется нечто стоящее?
   Конрад промолчал, и Бергер подумал, что некоторые вещи из числа обнаруженных в замке вполне могли осесть в родовом имеии Бютцовых. Стоило проверить эту догадку – потихонечку, ненавязчиво, но и не затягивая: в случае удачи появится еще один крючок, на который можно подцепить своего родственника и ученика, если тот вдруг заартачится – казна рейха, рейхсмаршал Геринг и прочие бонзы, прозванные «золотыми фазанами», сами любят собирать роскошные коллекции и за присвоение найденного не помилуют. Вот и пугало для строптивца!
   – Мы доверили слишком важную информацию воле случая, – поставив чашку на край стола, тихо сказал Конрад. – Возможно, вы немного поторопились, изменив план операции в ту жуткую ночь?
   Бергер, не отвечая, продолжал глядеть за окно на поникшие деревья. Уставясъ в его равнодушную спину, Бютцов продолжил:
   – Где бежавший смертник? Он мог утонуть в болотах, мог добраться до какой-нибудь неизвестной нам лесной банды и остаться с ними, мог поймать шальную пулю и унести в небытие тайну, которой овладел.
   Оберфюрер отошел от высокого окна, взял кочергу и поворошил ей угли в камине. Конрад волнуется, часто заводит подобные разговоры – душа не на месте, мозг лихорадочно ищет выхода из создавшейся ситуации и жаждет успокоения. Нельзя давать перегореть волнениям, надо поддержать его, одновременно показав свое превосходство.
   – Даже неудачи стоит научиться превращать в победы, – назидательно произнес Бергер. – Но я не стану вас мучить. Ночью звонил группенфюрер Этнер.
   Увидев, как Бютцов подался вперед, ожидая продолжения, оберфюрер внутренне усмехнулся – не терпится, знает, что после окончания операции начнется работа по его переводу на Запад. Он уже сроднился с этой мыслью, предвкушает все возможные блага и хочет поторопить время, людей и события. Ладно, так уж и быть.
   – Есть проверенные сведения о переходе Грачевым линии фронта, – опуская горячую кочергу в кольцо подставки около камина, сообщил Бергер. – Наша разведка располагает данными о прибытии новых офицеров НКВД в штаб известного нам командующего фронтом. Они знают, они начали действовать, и тайна больше не принадлежит нам. И все же мне жаль русского генерала. Как его там, Константин Ксавериевич? Талантливый человек, весьма талантливый. Сталин сомнет его, как ненужную бумажку, и зажжет, чтобы в очередной раз раскурить свою знаменитую трубку, а потом бросит за ненадобностью. Пройдет много лет, пока там во всем разберутся… Кстати, русский генерал действительно поляк?
   – Да, – Бютцов задумчиво побарабанил пальцами по подлокотнику кресла, переваривая услышанное.
   Есть о чем подумать, черт побери! Похоже, учитель опять ловко вывернулся, словно ему помогает сам дьявол, которому он запродал душу из своего тощего тела. Иезуит от разведки, да и только.
   – Как Сталин и другие высокопоставленные большевики доверили ему армию? – садясь напротив Конрада, усмехнулся Бергер. – С их-то подозрительностью ко всему польскому? Один наш агент, работавший в Советской России, рассказывал мне, что в тридцатые годы поляк вообще считался у Советов «подрасстрельной» национальностью.
   – Генерал выдвинулся во времена интернационализма, – пояснил Бютцов. – Дзержинский тоже был поляк, из имения Дзержинова, расположенного примерно в полутора сотнях километров от Минска. Бывший глава русской контрразведки Артузов – сын швейцарского сыродела. А наш генерал – сын польского железнодорожника. Его заставили сменить отчество и назваться Константином Константиновичем, якобы для того, чтобы проще стало обращаться подчиненным. А талант? Наверное… И все же перед войной его арестовали. Тем сильнее теперь окажется к нему недоверие Сталина и его ближайшего окружения. Но я не понимаю, почему вам жаль русского генерала?
   Бергер налил себе кофе, поднес чашку к губам и сделал маленький глоток, смакуя ароматный напиток. Добавил сахара, снова попробовал и, удовлетворенно кивнув, ответил:
   – Я приближаюсь к старости, дорогой Конрад. В этом возрасте остается только два самых сильных врага: крепкое вино и молодые женщины. Вот так! Выдвигаясь в момент национальной терпимости у Сталина, наш подопечный генерал вряд ли думал о том, что дозволенное и даже поощряемое сегодня завтра может стать преступлением. Где сейчас Артузов, где руководитель венгерской революции Бела Кун, где Уборевич, Тухачевский, Якир, Путва? Где другие? Они тоже несомненно были талантливы, и мне просто по-человечески их жаль, как поверженного противника. Все они расстреляны. Видимо, подобная судьба ждет и нашего генерала и, вполне возможно, не только его одного. Сами русские для меня давно стали просто противником, я не испытываю к ним ненависти, я ненавижу их коммунистические еврейские идеи! И если эти идеи исповедует кто угодно, будь он даже малайцем или папуасом, он тоже неминуемо, просто автоматически, станет моим противником, которого надо безжалостно уничтожить. Речь идет о судьбах цивилизации, а на земле нет места коммунизму и национал-социализму вместе. Должно остаться что-то одно, и если мы проиграем сейчас, надо начать снова и снова!
   Он замолчал, прихлебывая из чашки кофе. Идеи помогали, нет слов, но всходить за них на костер, как Джордано Бруно, просто глупо. Лучше как Галилей – отказаться и снова за свое, придав лицу благообразно-постное выражение раскаявшегося грешника и глубоко внутрь запрятав свои убеждения. Но зачем сейчас говорить об этом? Конрад и сам многое понимает, слава Господу, не первый день в службе безопасности, и не надо ему рассказывать слюнявые сказочки. Тем более здесь нет чужих ушей, для которых стоило притворно сокрушаться о потере ценного агента среди красных генералов. Бютцов сам разрабатывал операцию «Севильский цирюльник» и взял за ее основу уже испытанный ранее ход и знаменитую арию Дона Базилио о клевете. Как там – «ветерочком, чуть порхая»? В данном случае посеяли не ветерочек…
   – Готовьте бумаги, – рассматривая, как оракул или гадалка, оставшуюся на дне чашки кофейную гущу, приказал Бергер. – Подробный доклад о завершении первой фазы операции. В момент усиленной подготовки к битве под Курском и Орлом служба безопасности рейха внесла свой вклад в грядущую победу. Примерно так. И начнем готовиться ко второй фазе. Полагаю, ответный ход не заставит себя ждать.
   – Мы готовы, – поняв его, засмеялся Конрад. – Что еще сообщил группенфюрер? Есть новости?
   С сожалением отставив чашку – весьма заманчиво было бы узнать будущее, гадая на кофейной гуще, но что не дано, то не дано, – оберфюрер желчно усмехнулся:
   – Новости? Болтал без умолку. У него явно хорошее настроение, а возможно, он просто сбивал с толку болванов, подслушивающих на линии. Рассказывал о новых слухах про «Белую даму».
   Конрад насмешливо присвистнул. Похоже, это уже не любимая рейхсминистром Геббельсом «флюстерпропаганда», когда шепотком, чтобы казалось более правдоподобно, распространялись выгодные руководству рейха положительные слухи о чудо-оружии или благоприятных знамениях.
   Про знаменитую «Белую даму» в Восточной и Средней Германии начали рассказывать очень давно, еще в Средние века. Якобы дожив до сорока лет и овдовев, некая Доротея из Пруссии удалилась от мирских соблазнов в монастырь и там, в тихой обители, замаливала свои многочисленные грехи, посвятив остаток жизни служению Богу. Монастырь она выбрала в Мариенвердере, недалеко от собора.
   Bcтупив в обитель, Доротея заняла отдельную келью и попросила замуровать ее вход, что и было с благоговением исполнено. После четырнадцати лет добровольного заточения неистовая монашка скончалась. В 1414 году, уже после смерти Доротеи, папе римскому подали просьбу о причислении ее к лику святых.
   Однако просители выбрали весьма неудачное время для обращения в Рим: церковь была в расколе и на престоле святого Петра числились его наместниками на земле сразу несколько пап римских, каждый из которых рьяно отстаивал свои права. Поэтому на униженную просьбу паствы из Германских земель никто из них просто не обратил никакого внимания – у «римских» пап имелись дела поважнее: по Европе бродила черная смута, полыхали войны, гремели тугие барабаны и ревели звонкие трубы, скакали конные, размахивая острыми клинками, неустанно бранились многочисленные папы. А тут – усопшая Доротея из Германии. Ну и что?
   Небрежение пап римских к просьбам паствы возымело своеобразное действие: в народе сложилось твердое мнение, что обиженная невниманием людей святая отшельница получила свыше право стать предвестницей жутких несчастий и появляться в белом одеянии, предвещая политические катаклизмы. К «Белой даме» позже обращались историки. Конрад читал, что ряд из них считали Доротею женой так называемого Великого курфюста Бранденбурга. На одной из старинных гравюр ее изображали идущей в белом одеянии за гробом своего мужа, умершего в конце семнадцатого века, а именно в 1688 году! Однако, по другим источникам, появление «Белой дамы» отмечалось много раньше – в 1468 году в Плассенбурге близ Байрёйта.
   Другие историки пытались связать «Белую даму» с именем графини Д’Орламюнд, жившей в XIV веке в окрестностях Байрёйта, якобы убившей своих детей и покончившей с собой из-за того, что ее любовник – родственник правившего монарха, – отказался встать с ней под венец. В 1799 году «Белая дама» неожиданно появлялась ночью перед солдатом-часовым у королевского дворца в Берлине. На призраке отливало перламутром драгоценное жемчужное ожерелье, а в руках «дама» держала длинный резной посох из слоновой кости.
   Знаменитый призрак видел и сам император Наполеон, когда останавливался в Байрёйте перед походом на Россию, оказавшимся для него роковым. Молва твердила, что «Белая дама» неизменно появлялась во дворце перед кончиной королей из династии Гогенцоллернов. Очевидцы утверждали, что видели ее в 1840 году, накануне смерти Фридриха-Вильгельма III, и в 1861 году, перед кончиной Фридриха-Вильгельма IV.
   И вот теперь, накануне решающего или одного из самых решающих сражений гигантской войны, вновь зашептались о привидении, приносящем несчастье Германии. Откуда пополз этот слух, кто его распускал и почему о нем говорит не кто иной, как группенфюрер Этнер из СД? Неужели английская разведка или русские взяли на вооружение метод распространения панических слухов с потусторонним душком? До того ли им – хватает более важных, реальных, а не спиритических, военных забот.
   – Зря свистите, – брезгливо оттопырил губу Бергер. – Я более чем уверен, что в секретном штабе гестапо на Кёнигзаллее II в Грюнвальде берлинские костоломы мучают свои мозги в поисках разгадки. Но почему об этом столь долго болтал Этнер? Я хотел улететь на несколько дней в Сопот, немного отдохнуть, но он отказал. Поэтому готовьте бумаги для Берлина, Конрад. Все неспроста.
   В Сопоте Бютцов бывал: в тридцать девятом там располагался в «Гранд-отеле» полевой штаб фюрера, а потом Геринг устроил в этом здании офицерское казино для летчиков люфтваффе. Зачем Бергер хотел отправиться именно в Сопот? Не для того ли, чтобы встретиться с человеком, служащим ему почтовым ящиком, неким живым конвертом для вложения писем, должных попасть за границы рейха в нейтральные страны и продолжить оттуда путь за океан?
   Спрашивать бесполезно: старый лис все одно ничего не скажет, а только насторожится. К чему его настораживать: связь с другим берегом океана интересна им обоим, и не стоит проявлять ненужной торопливости и презираемого оберфюрером пустого любопытства.
   – Еще кофе? – предложил Бютцов, думая, как бы скорее закончить здесь все дела и получить перевод куда-нибудь во Францию или даже в Италию, пусть там и назревают неприятные события. Дрова в камине почти прогорели, дождь зарядил с новой силой, кончался завтрак, и впереди ждал полный хлопот день.
   – Не надо, – отодвинул чашку Бергер. На его пальце тускло блеснуло подаренное рейхсфюрером Гиммлером платиновое кольцо с мертвой головой. – Готовьте бумаги и потом принесете их мне. Наш перебежчик явно на той стороне, и он не молчит. Бедный красный генерал…
   – Я полагаю, надо подготовить «Фройлян»? – вставая, поинтересовался Конрад.
   – Она разве еще не готова? – удивленно поглядел на него Бергер.
   – Я имею в виду к началу действий, – чуть склонив голову, уточнил штурмбанфюрер.
   – Да, пожалуй, – пригладив ладонью волосы, согласился оберфюрер. – Вызовите ко мне начальника СС и полиции. Необходимо обговорить некоторые детали легализации «Фройлян», и займитесь бумагами. Остальные люди на местах?
   – Да, патрон, – безошибочно почувствовав, как его учитель повеселел, шутливо поклонился Бютцов.
   – Ладно, – слегка потрепал его по плечу оберфюрер, – не сердись на старика, бывает, и поворчу. Иди, работай, у нас много дел, а жизнь коротка, мой мальчик.
   Выходя, Конрад подумал, что раньше он не замечал за учителем склонности к признанию себя стариком – у него дети чуть ли не младенческого возраста и самому ему едва за пятьдесят. Очередная превентивная акция – представить себя в глазах окружающих стареющим и немощным человеком? Зачем?
   Он ничего не делает зря. Хочет заранее списать на старческое слабоумие возможные провалы? Никто не поверит. Задумал вырваться со службы под предлогом пошатнувшегося здоровья? Чушь, он никогда не захочет расстаться с мундиром, дающим ему и власть, и гигантские возможности. Зачем тогда?
   Над этим стоило поразмыслить на досуге, временно отложив слова шефа на полку в дальнем уголке памяти.
   Уже взявшись за ручку двери кабинета оберфюрера, Бютцов вдруг понял – попытки поехать в Сопот, жалобы на здоровье, ночные разговоры с Этнером, – все для того, чтобы получить отпуск для лечения, возможно, с выездом в нейтральную страну.
   Старик не чудил – он методично делал свое дело. Вернее, их общее дело переориентации на Запад… Оберфюрер – тонкий, расчетливый игрок, и он продолжал играть даже здесь, перед своим учеником, желая перестраховаться. Что же, придется пойти навстречу и подыграть.
* * *
   Антон проснулся, когда было еще совсем темно. За окном висела яркая луна, и ее свет ложился на пол комнаты, на жалкую мебель, на постель, окрашивая их в призрачные голубовато-зеленые тона, словно заставляя слабо фосфоресцировать белизну наволочки, край простыни, скатерть на узком столе в углу и спинки стульев с небрежно брошенной на них одеждой.
   По улицам вовсю гулял разбойный ветер и раскачивал ветви все еще скованных стужей деревьев – весна сильно задерживалась в этих краях, и не скоро запахнет клейкими тополиными почками, наконец дождавшимися тепла. Снег съежился, слежался, покрылся коркой скользкой, шершавой наледи, но не сходил, упрямо не уступая солнцу, а терпеливо ожидал наступления ночи, с которой приходили живительная для него темнота и ветер, пригоняющий тяжелые тучи, полные мелких резных снежинок. А в Москве, наверное, давно сухие тротуары, люди сняли надоевшие за зиму пальто и жадно ловят ласковое солнце, подставляя ему бледные лица.
   Резкий порыв ветра ударил по стеклам, качнулись ветки, перечеркнув тенями свет луны. Слабо треснув, сломался тонкий сучок и повис, удержавшись на ленточке коры; покачался, словно прощаясь с улетевшим ветром, потом затих, оставив свою тень на молочно-белом плече уткнувшей нос в подушку Антонины.
   Скосив глаза, Волков поглядел на нее, боясь разбудить пристальным взглядом – часто человек просыпается, почувствовав, как на него смотрят. Разметались пышные волосы, по-детски полуоткрыты пухлые губы и видно ровную полоску зубов, вздрагивают чуткие ресницы – что ей снится в эту ночь, когда она уже под утро, утомленная неизведанной ранее близостью с мужчиной, забылась во сне, доверчиво обняв его своей тонкой рукой?
   Как все получилось, теперь даже трудно понять. Квартирная хозяйка отсутствовала, они пили чай на кухне, разговаривали, чувствуя, что произносимые ими слова ничего не значат, что между ними идет другой, совершенно немой разговор, и он связывал их, как тугая, незримая нить, и каждый с легким замиранием сердца легонько трогал ее, ожидая ответного прикосновения – робкого, ласкового, наполняющего душу теплом и радостью.
   И все забыто, похоронено незнамо где – жизненный опыт, бушующая на земле война, пожинающая свою кровавую жатву, требующая все большей больше крови: молодой, старой, юной, крови гениев и дураков, одинаково ставших пушечным мясом. Нет больше разницы в возрасте, нет Кривошеина и лежащего в госпитале с простреленной грудью немецкого агента, нет торопливого стука морзянок в эфире, нет бомбежек, днем и ночью горящего в печах заводов огня, плавящего броневую сталь – есть только незримая нить, связавшая двоих. Смерти просто, она приходит на готовое, на уже созданное жизнью, и без труда находит свою страшную работу, являясь самым жутким паразитом и нахлебником всего сущего – живого и неживого, потому что неживое в природе тоже умирает. Рушатся и выветриваются горы, высыхают реки, сдвигаются материки, уходят под пески и на дно морей построенные человеком города, а жизнь, готовясь продлить род человеческий, пробирается с трудом, лишь ощупью находя дорогу к сердцам двоих.
   Не совладав с собой, Тоня заплакала и рассказала, что Первухин все же настоял на ее увольнении. С трудом, великим трудом, ей удалось временно устроиться в госпиталь санитаркой – все так равнодушны в этом забитом эвакуированными городе к чужой судьбе, а деньги сейчас ничего не стоят, поскольку на них нельзя купить хлеба, обуться, одеться, получить кров над головой.
   Антон начал ее утешать, гладил, как ребенка, по голове, говорил какие-то путаные слова, ощущая, как через ладонь, касавшуюся ее волос, его словно бьет током, пронизывая все тело. Пальцы мелко вздрагивали, ноздри чутко ловили ее запах, – ни с чем не сравнимый запах молодого, чистого девичьего тела, вымытых с травами волос, источавших аромат придорожного донника. Взяв в ладони ее лицо – заплаканное, с припухшими глазами, – он начал целовать его, ловя скатывающиеся с ресниц слезинки, осторожно слизывая их соленое тепло, прижимался губами к ее пылающим щекам, маленьким ушам, высокому прохладному лбу. Поцеловав ее в губы, он отстранено отметил, что она совсем не умеет целоваться, и тут же жаркая волна обдала его, затуманив мозг – не в силах более противиться охватившему его чувству, он подхватил Тоню на руки, удивившись, какая она оказалась легкая, как перышко, и понес в комнату…
   – Что ты наделал, – мягко, без укора, прошептала она. – Как я теперь буду здесь одна? Ведь ты уедешь?
   – Вернусь, – погладив ее по вздрагивающему плечу и наслаждаясь его шелковистой кожей, уверенно пообещал он. – Вернусь и заберу тебя с собой.
   В тот момент Волкову казалось все простым и осуществимым. Какое значение имели теперь подозрительный Первухин и увольнение с оборонного завода, когда рядом она – только его, долгожданная, родная.
   – Обещаешь, как речка берегу, – улыбнулась Тоня в темноте, – и сам знаешь, что не выполнишь этого никогда. Уплывешь, как вода к морю… Но я не жалею, ты не думай, я сама так решила, просто ты опередил меня…
   Сейчас, глядя на нее, Антон вдруг подумал, что все будет как раз весьма непросто – это только у Александра Блока впереди революционного отряда шагал всепрощающий Иисус Христос, как символ терпимости, грядущего всеобщего братства и избавления страждущих, а потом родилась тупая, страшная в своем идиотизме, жестоком и всепоглощающем, превращающем человека в бессловесный скотский винтик, дикая ненависть и непримиримость к своим.
   Христа больше уже не видно – впереди неутомимо шагали многоликие Первухины, сжав в потной ладони рукояти вороненых «ТT» и сторожко оглядываясь на узкие взблески жал штыков за своими спинами.
   Оставалось уповать на помощь Ермакова – он не откажет в защите сироте, бедной полудевочке-полуребенку, ставшей в эту ночь женщиной и, надо полагать, женой Волкова – пусть не венчанной, не расписанной, но готовой делить с ним все, что выпадет на долю в судьбе. Он чувствовал – она никогда не предаст, ни при каких обстоятельствах. Не может его обмануть знание жизни и людей, а если и Тоня обманет, то кому же тогда остается верить?
   Осторожно сняв со своей груди ее невесомую руку, он потянулся к гимнастерке. Ощупью нашел в кармане папиросы, закурил. При свете спички увидел ее светленький полотняный бюстгальтер – чистенький, аккуратно заштопанный белыми ниточками, и это больно резануло по сердцу острой жалостью: как, действительно, она тут будет бедовать без него?
   Попытаться отправить ее к матери? Мама поймет и не осудит, простит их обоих и примет Тоню в семью. Вместе им будет легче. Но как отправить? Нужны документы, разрешение, выправленные по всем правилам сурового военного времени бумаги. А кто она ему сейчас для любого канцеляриста?
   Мама поймет, она всегда все понимала, как и бабушка Марта. Именно ей Антон обязан прекрасным знанием немецкого и французского, к которым потом прибавились польский и английский. Деда Антона по линии матери за буйный характер сослали в Сибирь, оттуда он бежал, добрался аж до Китая, а потом, нанявшись на английский торговый пароход, приплыл в Европу.