Пробилась у Волкова седина на висках, появились предательские морщинки у глаз, как-то незаметно потерявших прежнее задорное выражение, притаились в них невысказанная боль и грусть. Могут ли заменить ему тяжелые, заслуженные кровью и жизнью ордена простую радость семейного счастья, улыбки детей, возвращения по вечерам с работы, столь доступную людям других профессий, не знающих жесточайшего напряжения духовных сил, воли и знаний в смертельном поединке с врагом, когда ты практически один и на чужой территории?
   Генерал долго размышлял, прежде чем решился на сегодняшний разговор, но потом пришел к выводу, что правда всегда лучше самой спасительной лжи – человек, уходящий на задание, должен знать все и действовать с открытыми глазами. А говорить, так сказать, напутствовать, все равно надо – так не лучше ли решить накопившиеся проблемы разом, не откладывая объяснения в долгий ящик?
   – Вам придется трудно, – прервал затянувшееся молчание Алексей Емельянович. – Речь идет о слишком серьезных вещах: над командующим фронтом повисло обвинение в измене. Не хочу скрывать, что наше руководство склонно видеть в деле элементы нового заговора военных.
   Примяв в пепельнице папиросу, генерал встал из-за стола, сел напротив Волкова и положил перед собой папку с бумагами.
   – Сроки, Антон Иванович, самые сжатые, и права на ошибку у нас нет. Просто нет и все. Понимаешь?
   – Да, – согласно кивнул тот. – Хотелось бы еще раз уточнить некоторые детали с подследственным Слободой.
   – Не получится, – недовольно поджал губы Ермаков.
   – Почему? – недоуменно посмотрел на него майор. Еще вчера с бывшим лейтенантом проговорили более восьми часов, а сегодня вдруг на его допросы наложено вето? Что произошло?
   – Не получится, – повторил генерал. – Плох он, крайне плох. Врачи говорят, организм не выдержал напряжения. Сознание помутилось, пришлось изолировать в психиатрической клинике под чужой фамилией, чтобы соблюсти секретность операции. Впрочем, какой рассудок не помутится от выпавшего ему на долю? Все испытал: первые часы войны, блуждания по лесам, партизанил, плена отпробовал, немецких лагерей, камеры смертников, а потом попал в камеру-одиночку здесь, после беспримерного перехода к линии фронта.
   – Вот это-то меня и настораживает, – задумчиво протянул Волков. – Как он дошел? Я попытался подробно восстановить весь его путь к фронту, отмечая на карте места ночевок, партизанские маяки, шоссейные и железные дороги, которые он пересекал, водные преграды, прикидывал иные маршруты, скорость движения…
   – Не веришь? – прямо спросил Ермаков. – Ну, говори, чего молчишь, как провинившийся школьник?
   – Не то чтобы не верю и полностью готов доказать с фактами в руках свое неверие, – откликнулся майор, – а вот сомнения есть.
   – Выкладывай, – снова закуривая, поторопил генерал.
   Волков зря не встревожится, не тот характер и не то воспитание: он в первую очередь человек дела, приученный к строгой дисциплине ума и поведения. Поэтому Ермаков и решил сегодня сказать ему все.
   – Более короткого маршрута к линии фронта разработать нельзя, – глядя в глаза начальника, сообщил Антон.
   – Погоди, – ухватившись за его мысль, Алексей Емельянович поразился тому, что майор додумался применить простой и старый, как мир, картографический метод, соединив точки маршрута, по которому шел к фронту бежавший из тюрьмы СД Семен Слобода.
   Сразу же ушла в сторону умозрительность названий населенных пунктов, рек, дорог и четко прорисовался путь сюда, к своим. Да, но этот путь надо было осмыслить с точки зрения разведчика и контрразведчика, опираясь на то, что сделали до Волкова Козлов и другие допрашивавшие перебежчика сотрудники.
   – Думаешь, его тащили, как козла на веревке? – недобро прищурился Ермаков.
   – Могли и везти, а время от времени выпускать, так сказать, «на вольный выпас», давая возможность появляться в деревнях и на лесных хуторах, ночевать там, расспрашивать о дороге, просить помощи, – пояснил свою версию Волков. – Потом снова везли ближе к фронту, и все повторялось сначала. Они торопились доставить его к нам.
   – Тогда он – хорошо подготовленный немецкий агент, – откинулся на спинку стула генерал. – Но представь себе, что все мое существо, опыт человека, разведчика и ум чекиста восстают против такого предположения. Согласен, что бежать, а потом перейти фронт, отмахав почти полтысячи верст, совсем не просто, однако загвоздка здесь, как мне представляется, в чем-то ином. Ты знаешь, что в Немеже окопались наши старые знакомые – фон Бютцов и прибывший туда из Берлина Бергер, признанный мастер провокации и дезинформации. Если они решили подсунуть нам липу, то не станут делать это столь грубо. Слобода чист, особенно если он «конверт» для жуткой политической дезинформации, имеющей дальний прицел и служащей началом сложной многоходовой операции. Для роли такого «конверта» Бергер и Бютцов подберут человека, которому мы не сможем не поверить. А Слобода просто идеальный вариант – бывший пограничник из войск НКВД, партизан, бежал из камеры смертников… Нет, что-то не так в твоих построениях, хотя в них есть весьма рациональное начало. Слушай, а если они, оставаясь в тени, просто помогли ему дойти до фронта? Но как тогда с информацией об измене, с гибелью людей, прикоснувшихся к ней, усиленными розысками беглеца, карательными экспедициям по уничтожению партизан, выжиманию их из этого района? Слобода именно тот человек, за кого себя выдает, вернее, не выдает, а он и есть он. Это проверено и перепроверено десяток раз. Ошибка исключена. Вот тебе и надо, вместе с Павлом Романовичем Семеновым, проверить все на месте. Семенов тоже бывший пограничник, служил в тех местах, хорошо подготовлен, работал с тобой по связи с Марчевским, поэтому выбрали тебе в напарники именно его.
   Открыв лежавшую перед ним папку, генерал достал бумаги, скривив губы, перелистал их, бегло просматривая строчки документов.
   – Сушков тоже практически вне подозрений. Кстати, тут на тебя телегу прикатили о связи с некоей Антониной Дмитриевной Сушковой, дочерью врага народа. Что скажешь?
   – Подписал Первухин? – криво усмехнулся Антон. – Ее отца реабилитировали перед войной.
   – Знаю, – вздохнул Ермаков. – Ее родитель и есть тот самый переводчик Дмитрий Степанович Сушков, которого повесили во дворе тюрьмы СД в Немеже. Такие, брат, пироги.
   «Тугой узелок, – подумал Волков, чувствуя, как неровными толчками забилось сердце в груди и взмокли ладони. – Круто заворачивается дело. И что я, дурак, не догадался, когда изучал материалы? Хотя мелькала мысль, но отмахнулся от нее, сочтя простым совпадением, а оно вон все как повернулось».
   – Она мне жена, – глухо сказал он, глядя в пол. – Пусть мы не венчаны и не расписаны, но жена.
   – Понимаю, – отвел глаза в сторону генерал, – но предлагали снять тебя с задания. Не бабку-селянку на базаре отправляетесь спросить о пропаже гуся или свиньи, а Бергер и Бютцов тебя знают, и в этом еще одна причина. Могут возникнуть непредвиденные осложнения.
   – Вы же сами упоминали о сжатых сроках, – напомнил Антон. – Кто успеет подготовиться вместо меня?
   Ермаков бросил документы в папку и сердито захлопнул, прижав сверху толстой ладонью:
   – Я тебя отстоял, но учти, что все не шутки! Знаю, – отмахнулся он от порывавшегося что-то сказать ему Волкова, – знаю, что она не видела отца практически с момента рождения, все знаю. Знаю, как доверял ему Чернов, знаю, на какой риск шел этот немолодой, искалеченный судьбой и людьми человек, оставаясь в оккупации. Знаю и понимаю ее, его и тебя. Боюсь другого: твоей предвзятости! Сознательно говорю тебе все, как попу на исповеди в детстве не говорил. Сейчас в наших руках честь и жизнь не только командующего фронтом, но и многих других людей, и я хочу, чтобы ты понял всю тяжесть ответственности и не искал легких путей, стараясь обелить свою суженую-ряженую.
   – Поэтому со мной и летит Семенов? – обиженно вздернул подбородок Антон.
   Генерал опять вернулся на свое место за большим письменным столом с лампой под зеленым абажуром и массивным прибором каслинского литья. Устраиваясь в кресле, глухо ворчал себе под нос нечто неразборчивое о мальчишках и сопляках, потом сказал:
   – Видишь, чего творится? Один с ума сошел, других повесили, на тебя телеги катят… Думаешь, мне просто, думаешь, лампасы мои – панацея? Дело нам надо делать, Антон. Не люди для чекистов созданы, а чекисты для защиты людей. Вот и суди по совести себя и других. Отправляйся пока отдыхать, перед вылетом встретимся еще все вместе, а даст Бог вернетесь, решим, как вас повенчать. Все, иди…
   Выйдя из кабинета генерала, Антон пошел длинным коридором, машинально отвечая на приветствия встречавшихся по дороге знакомых сотрудников. Прав оказался Кривошеин – мстительный Первухин накатал рапорт, да еще грязи насобирал. Интересно, к себе вызывал квартирную хозяйку или удостоил ее чести и самолично посетил тихий домик в переулочке?
   Есть же такая порода людей, которые любят совать нос в чужие горшки и, замирая в предвкушении скабрезных находок, рыться в грязном белье – не дает им покоя проходящая мимо жизнь, поскольку своей у них нет, а есть только существование, – серенькое, старательно прикрытое трескучими лозунгами о необходимости. Необходимости чего – их самих? Наверное, так. Они усиленно культивируют в себе, как некую броню от собственной серости, время от времени болезненно ощущаемой ими, чувство собственной нужности и исключительности. Остальные люди существуют для них, а не они для людей – в этом Ермаков прав, предостерегая от подобных заблуждений, способных завести черт знает куда. Хорошо еще, рапорт попал именно к Алексею Емельяновичу, а не к кому-нибудь другому, но кто даст гарантии, что с ним уже не ознакомлено более высокое руководство?
   Влип в историю – все смешалось, завертелось, как в калейдоскопе: вылет на задание, пребывание в Немеже старых знакомых фон Бютцова и оберфюрера Бергера, рапорт Первухина об отношениях Антона с Сушковой, ее погибший отец, репрессированный перед войной, неожиданное помутнение рассудка у перебежчика Слободы. Какой же тяжкий груз ложится теперь на плечи, и от этого еще ближе и понятней становится положение командующего фронтом, втянутого в смертельные жернова подозрения в измене, готовые на любом повороте захватить его мертвой хваткой и перемолоть вместе с семьей, товарищами по службе, родными и знакомыми, не оставив даже их следа на многострадальной, истерзанной боями русской земле.
   А он, майор Волков, вылетающий во вражеский тыл вместе с Павлом Романовичем Семеновым, должен либо ускорить мерное движение этих жерновов, либо попытаться остановить их – все зависит от того, как они с Павлом сработают там, что узнают, сумеют ли установить истину, возможно, даже заплатив за нее самую высокую цену. Ведь все, обговоренное тысячи раз здесь, разрисованное на схемах, проигранное в умах, может оказаться никчемным там, за линией фронта, когда враг начнет свой жесткий прессинг и будет почти полным хозяином ситуации на оккупированной им территории. Однако надо любой ценой получить ответы на вопросы, которые поставлены перед их маленькой группой!
   Но как знать, вдруг полученный ответ станет тем последним толчком, который и их приблизит к неумолимому тяжелому жернову принимаемых «наверху» решений, втянет в смертельный круг и неумолимо раздробит, вместе с опальным генералом, родным и близкими, вместе с еще не состоявшейся любовью и всеми планами на будущее? Впрочем, почему «как знать»? Они все – Антон, Ермаков, Семенов, плавающий в безумном бреду Слобода, лысоватый Козлов и другие – уже давно стоят у самого края этих жерновов…
   Открыв дверь своего кабинета, Волков сел за стол. Можно немного побыть в одиночестве – столы других сотрудников пусты: кто на заданиях, кто на фронте, кто в госпиталях.
   За окнами серыми простынями повисли облака, выгнулись парусами, закрыли небо над крышами домов, слоями наплывая друг на друга. Снег давно сошел, нежно зеленели деревья в парках. А та ночь, прекрасная и сумасшедшая, словно пришедшая к нему в видениях, ночь с зеленовато-призрачной луной, черными тенями ветвей, студеным ветром, прилетевшим с просторов закованного льдом океана, разметавшимися по подушке тонкими русыми волосами и тихим родным дыханием рядом, казалась ему далекой волшебной сказкой. Как ему вернуть все это? Нет, не луну и ветер, но человека?
   Сколько еще придется пройти и испытать, прежде чем он снова сможет, проснувшись среди темноты и тишины, услышать рядом ровное дыхание и, стесняясь собственной нежности, коснуться ее волос ладонью? Кто только придумал войны, поединки разведок, измены, подозрения, поделил людей на своих и чужих, заставил их исповедовать разные идеалы и убивать тех, кто их не разделяет? Что все это по сравнению с вечным таинством жизни, по сию пору никем не разгаданным, не познанным до конца?
   Вспомнился профессор математики Игорь Иванович, размышляющий над загадками времени, и его слова, что тебя обязательно должны ждать и даже на войне существуют любовь и дети. И еще о том, что надо смело посмотреть потом людям в глаза, давая отчет о прожитом и сделанном тобой, а время неумолимо, и еще ни разу никому не удалось повернуть его вспять.
   Позвонить ему, поздороваться, воспользоваться давним приглашением, зайти в гости и провести вместе вечер, слушая пластинки и мелкими глотками прихлебывая из старых чашек горячий чай, уютно устроившись в кресле и глядя на ровные ряды книг в шкафах?
   Будешь чувствовать себя почти как дома, а беседы с профессором – пир ума и чувств, ни с чем не сравнимая роскошь общения с интересным человеком. Такой вечер тоже останется в памяти, и потом, уже там, можно вспоминать его, как ту ночь, после которой они даже не простились с Тоней. Воспоминания помогают, поддерживают, как опоры, слабеющую иногда душу – человек не сделан из железа.
   Протянув руку к телефонному аппарату, Антон медленно отвел ее назад – нет, нельзя, да и время, проведенное у профессора, не наверстаешь. Пусть он, вместе с воспоминаниями о Тоне, останется его маленькой мечтой-загадом, властно зовущей назад, в Москву, притягивая незримой нитью к знакомым с детства местам.
   Открыв сейф, он достал документы и бросил взгляд на часы – сейчас должен зайти Семенов. Сядет напротив, сунет в рот мятую папиросу, улыбнется глазами, и станет на душе спокойнее от того, что рядом с тобой надежный товарищ, понимающий тебя с полуслова-полувзгляда. Спасибо Ермакову за такого напарника и мысленное «прости» за сорвавшиеся с языка злые слова недоверия.
   А когда вернется, – тьфу-тьфу, чтобы не сглазить удачу, – станет видно, как Ермаков решил повенчать его с Тоней. Прочь мысли о жерновах власти – человек всегда хочет надеяться на лучшее, даже на войне…
* * *
   На душе у Ромина было погано: все планы полетели к черту из-за внезапной болезни усатого тупого обормота Скопина, чтоб ему пусто…
   Ромин плюнул в открытое окно служебного купе, тыльной стороной ладони вытер губы и, прищурившись от бьющего в лицо встречного ветра, выглянул – поезд втягивался на длинный перегон, чадно дымил впереди паровоз, мерно отсчитывали стыки рельсов колеса, изредка выбивая ребордами искры – машинист тормозил.
   По краям полотна тянулись грязные поля, мелькали телеграфные столбы, протянувшие вдаль тонкие чуткие пальцы проводов, несущих в себе чужие радости и печали, убогие домишки сиротливо провожали уходящий состав слепыми окнами, остался позади переезд с шлагбаумом и одинокой фигурой пожилой стрелочницы в телогрейке: Россия.
   Прикрыв окно, Ромин сел на полку, достал помятую жестяную кружку и налил себе кипятка из большого чайника. Помешивая ложкой, уставился на противоположную стенку купе, как будто хотел во всех подробностях рассмотреть на ней скрытые от посторонних глаз, видимые только ему замысловатые узоры.
   Проклятый напарник! Надо же ему так не вовремя заболеть!
   Вот она, прихоть капризной судьбы – считай, он давно стал бы покойником, но все еще коптит небо, живет и здравствует. Тогда Скопин разболелся не на шутку: лежал в купе, никуда не выходил, только, пошатываясь от слабости и температуры, с трудом добредал до туалета и потом долго вздыхал и слезливо жаловался, как там немилосердно дует во все щели. Глядя на Ромина глазами больной побитой собаки, он просил скорее достать еще водки и перцу, укрыть его потеплее и не оставлять надолго одного.
   Какие тут планы, как тащить Скопина в тамбур и выпихивать на ходу его тело в сугробы на маленьком полустанке, если буквально через час-другой после отправления уже все вокруг знали, что он болен? Как потом сошлешься на его отсутствие, на то, что он отстал от поезда, побежав на полустанке за кипятком?
   Кто поверит этим бредням?
   Пришлось стиснуть зубы и, делая вид, как озабочен и напуган его болезнью, добывать водку, перец, покупать за бешеные деньги сало и чеснок, кормить усатую скотину и слушать по ночам его пьяный храп, замирая от страха, что он начнет орать во сне, увидев кошмары.
   Ромин часто жалел, что у него нет яду – сыпанул бы или налил немного в стакан с водкой и поднес напарнику: кто потом станет разбираться, от чего именно тот помер? Но яду не было, а Скопину становилось все хуже, и уже не помогали ни водка, ни перец.
   Ромин начал уже тихо радоваться – нет, не допустил Господь, освободил его от тяжкого греха, не заставил убивать пусть крайне ограниченного, противного, тупого, но все же человека – все решится само собой. Зачем Скопину дальше жить, если он так много знает о Ромине, связнике, застреленном в затхлом и пыльном подъезде проходного двора в уральском городке, знает, наверняка знает и о том, кем был человек в серых валенках с самодельными галошами из старых автомобильных покрышек?
   Пусть он унесет все свои знания с собой на небеса, где его встретят у райских ворот строгие ангелы – им и так по должности положено ведать о любых людских делах и грехах, а людям ни к чему такие способности, иначе как тяжко тогда стало бы жить на Земле…
   Помочь напарнику расстаться с трудной жизнью, закончив ее на вагонной полке, Ромин боялся – удавишь, а потом заметят на шее пятна от пальцев или полосочку от удавки и начнут таскать. Это тебе не «отстал от поезда»!
   Однако оказавшийся на диво живучим Скопин никак не желал помирать – терял сознание, мучился, обливался жарким потом, но душа его словно была прибита аршинными плотницкими гвоздями к телу и не отлетала в райские кущи. Мало того, начальство распорядилось снять его на одной из больших станций и отправить в больницу, опасаясь, что болезнь может оказаться заразной. И сняли.
   Задолго перед остановкой Ромин тщательно обыскал напарника, чтобы, упаси Бог, не осталось при нем даже клочка компрометирующей их бумажки или чего похуже. Найдя у него маленький вальтер, бывший поручик только горько усмехнулся и сунул пистолет в карман своих брюк – оставлять нельзя, не то отправишься следом за Скопиным в НКВД. Вертя послушного, обеспамятевшего больного, прощупывая швы его одежды и белья, отрывая стельки у сапог, морщась от вони немытого потного тела, страдая от брезгливости и невозможности прекратить свое занятие, Ромин зло матерился сквозь зубы и молил всех богов, чтобы Скопин никогда больше не вышел из больницы.
   Когда больного унесли, навалилась тупая апатия – подойди кто в этот момент и плюнь в лицо, даже в драку не полезешь, а только утрешься и поблагодаришь. Допив оставшуюся водку, Ромин подумал: может, сейчас, когда руки почти развязаны, попытаться осуществить свой план исчезновения? Выходить на связь он не собирался – слишком опасно стучать на ключе, закрывшись одному в купе, когда никто не страхует в коридоре, но записку, переданную связником при их последней встрече, все же сохранил. Как бы ему хотелось, чтобы это оказалась действительно последняя встреча с прошлым!
   Поразмыслив, он решил, – сразу исчезать нет резона: сначала надо все же узнать о судьбе Скопина. Не ровен час выживет, настучит на него тем или этим, и тогда петляй из стороны в сторону, заметая следы, а так жить не хочется. К чему сгибать себя под гнетом вечного страха, носить в душе не заживающую язву опасений, – разве он мальчишка, разве впереди еще столько, сколько осталось позади? И потом, суетливость губительна, она гневит Бога и тешит дьяола. Надо не один раз отметить и взвесить, как следует разложить по полочкам, прежде чем очертя голову бросаться в прорубь. Сломался старый план? Сломался. А новый есть? Нет. Вот и подумай над ним, а не соблазняйся кажущейся легкостью, которая к добру еще никого не приводила: Скопина необходимо самым надежным образом нейтрализовать, а надежные способы нейтрализации Ромин изучил еще в добровольческой армии, где за стаканчиком винца и за картами любили приговаривать, что лучше и дольше всех молчат только усопшие. Подождем немного.
   Ждать пришлось долго. По случаю удалось забежать в одном из рейсов в больницу, проведать напарника. Тот выздоравливал – отощал, выперли и обтянулись темной кожей скулы на лице, сделав его похожим на монгола, сбриты усы, острижена наголо голова, торчит из ворота застиранной больничной бязевой рубахи тонкая шея с крупным кадыком, волчий аппетит, руки-щепки, бездна злости и желания поскорее выбраться из опротивевшей больнички, – но выздоравливал, подлец!
   Сидя на краю койки и заботливо подсовывая Скопину незамысловатые гостинцы, которые тот, настороженно зыркая глазами по сторонам, словно у него в любой момент могли отнять хлеб с салом, жадно пожирал, неаккуратно просыпая на одеяло крошки и вытирая сальные руки о край простыни, Ромин не мог отказать себе в маленьком удовольствии представить, что он сделал бы со своим богоданным немецкой разведкой напарничком в двадцатом году.
   Тогда Скопину, пожалуй, было уже за двадцать, соображал, подлец, что почем. Эх, и порезвился бы господин поручик! Жаль, не скрестились их пути, да и кто тогда мог предугадать будущее? Крым, укрепленный западными инженерами, казался неприступной твердыней, созвездие военных имен рядом с бароном Врангелем, английские бронемашины, танки, значительный запас боепитания, масса офицеров…
   Даже если и узнал бы Ромин тогда свою судьбу, даже если и попался бы ему Скопин и ушел на дно бухты с камнем в ногах и пулей в черепе, то сейчас оказался бы на его месте другой. Чего уж теперь кулаками махать?
   Убедившись воочию, что костлявая повела косой мимо напарника, Ромин, выйдя из больницы, сначала впал в неистовый гнев на несправедливую судьбу, но потом успокоился и стал думать: как быть? Прилипал к окну в редкие свободные минуты, выскакивал из вагона на полустанках – снег сходит, в сугроб тело не спрячешь, а надо убрать Скопина тихо и надежно: в силе оставалась часть прежнего плана, с сообщением об отставшем от поезда напарника.
   Наконец нашлось что нужно – поезд в темное время суток проходил с небольшой остановкой для забора воды через маленький полустанок. Рядом с путями раскинулось болотистое озерцо. Запасшись тяжелым камнем и веревкой, Ромин промерил глубину – достаточно, чтобы спрятать то, что раньше было Скопиным, а дно илистое, тело уйдет в него, как кулак в пуховую подушку.
   Пришлось засекать по часам время, требуемое для действия – надо выманить напарника в тамбур, заранее приготовить груз и веревки, дотащить его до озерца и успеть вернуться, не то сам отстанешь от поезда. А вдруг это как раз то, о чем он не думал раньше, но самое правильное: не заявлять, не поднимать шума, а исчезнуть на следующей большой станции? Стоит проработать и такой вариант!
   Наконец все вымерено и выверено, оставалось дождаться появления кандидата в утопленники. Вскоре Скопин выписался и отправился с Роминым в поездку. Обрадовался припасенной бутылке, быстро захмелел, и бывший поручик смекнул, что в ночь окончательного расчета стоит Скопина хорошенько подпоить, сыпанув в водку снотворного.
   Тогда резать или стрелять не надо – тащи пьяного к озеру и немного подержи его голову в воде, пока не перестанет дергаться. Спихни тело подальше от берега и спокойно можешь кричать во весь голос о пропаже второго проводника, а о пристрастии Скопина к выпивке знали очень многие. Отчего бы пьяной скотине не утонуть?
   Радушно угощая напарника, Ромин жаловался на вынужденный перерыв в работе, говорил о накопившихся материалах, сетовал, что перетрясся от страха, пряча на период болезни товарища рацию.
   Скопин, набив рот, только выразительно мычал в ответ, а бывший поручик думал, что утопить его надо по дороге в Москву, когда будут возвращаться с Урала. Очень удобно – немцы получат радиограмму с данными и объяснением долгого молчания, успокоятся, рассеются последние подозрения у Скопина, на конечной станции Ромин выйдет в город, якобы на встречу со связником, а на обратном пути и…
   – Скорее бы все кончилось, – Скопин, вновь отпускавший усы, отвалился от столика и начал ковырять в зубах спичкой. – Силов нет, все высосал лазарет проклятый.