Шоди, к которому послал Мухаммада отец, приторговывал анашой по необходимости. Сосед плотно сидел на травке, а потому знал все злачные места, где можно ею разжиться. Чтобы окупить свои затраты на зелье, Шоди не отказывал никому в помощи. Сам бегал, сам вынюхивал – где получше. Денег сверху практически не брал, но по негласному закону ему обязательно отстегивалось с каждого коробка травы и с каждого кусочка гашиша.
   Ему верили на слово, так как он не барышничал, не подсовывал что похуже для собственного выигрыша. Ни разу он не был замечен и на разбавленном иными примесями или слабо упакованном товаре. К его оценке прислушивались: тут он, можно сказать, прослыл поэтом кайфа.
   Поэт пребывал в сказочной эйфории, путешествуя по мистическим садам. Это Муха сразу понял, едва увидел сидящего на корточках Шоди под сенью развесистого можжевельника.
   – Почему в одиночестве, сосед? Здравствуй.
   Парень присел рядом. Шоди протянул для приветствия обе руки. Веки его были полуприкрыты, и на лице блуждала улыбка. Он философски изрек:
 
Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало.
Два важных правила запомни для начала:
Ты лучше голодай, чем что попало есть,
И лучше будь один, чем вместе с кем попало.
 
   Мухаммад точно не мог определить, приходилось ли ему слышать этот стих раньше и является ли он собственным сочинением Шоди или Хайяма, но слова ему понравились. Муха восхищенно вздохнул. Стараясь попасть в тональность настроения Шоди, он напомнил ему о цели своего визита:
   – Не хочу срывать тебя с волны, но я по делу…
   Шоди медленно задрал штанину, из носка вытащил коробок, долго разглядывал его с обеих сторон, открывал, принюхивался, мял руками клейкие листья с засохшей пыльцой и нерешительно отдал Мухаммаду, будто очень не хотел расставаться с товаром.
   – А! – наконец выпалил Шоди.
 
На блестку дней, зажатую в руке,
Не купишь Тайны где-то вдалеке.
А тут – и Ложь на волосок от Правды,
И жизнь твоя – сама па волоске.
 
   – Сколько? – деловито поинтересовался Муха, переводя беседу в практическое русло.
   – Трешки – не жалко? Я отстегнул «на пяточку», теперь вот – убитый. Время сколько?
   Он посмотрел на циферблат часов Мухаммада. Взгляд долго фокусировался, разъезжаясь вместе со стрелками в разные стороны.
   – «Ориентс» – это что значит? Восток? По восточному времени – я уже три часа как убитый.
   Шоди пробило на смех. Даже когда Муха уходил от него, сосед все еще не мог справиться с припадком веселья.
   Дома Муху тоже встретили раскатом дружного смеха.
   – Твой отец меня неправильно понял, – потрепал его по плечу Антон Адамович. – Не стоило беспокоиться и тебя напрягать.
   – Да ладно, – добродушно отмахнулся Мухаммад и стыдливо потупил влажные, как у коровы, глаза. – Дядь Тош! – Неожиданно для самого себя, Муха решил развеять некоторые свои сомнения: – А почему русские называют травку дерьмом, дрянью, наркотой. Боятся, что ли?
   – Если реально… – почесал Антон за ухом, – серьезные опасения есть. – Ему на ум пришла грубая аналогия: – Ты мог бы мне объяснить, почему индейцы вымирали целыми племенами не только от занесенных на их континент европейских болезней, но и от той же самой пресловутой водки?
   Мухаммад перевел взгляд на отца. Мирзо хмыкнул, но в разговор встревать не стал. Антон воспользовался паузой. Он доподлинно не знал, где вообще культивируется конопля, кроме как на Востоке. Индия, Китай – вплоть до Средней Азии и Кавказа. Листья американской коки оказались так же губительными для европейцев, как и опиумная культура. Он задумался о феноменальных особенностях человеческого организма. Один способен глотать кактусы, у другого свербит в животе от неочищенного персика. То, что одному жизненно необходимо, может обернуться смертельной мукой другому. Где она – Срединная Линия? И какие условия нужны, чтобы усвоить в одночасье многовековую культуру?.. Антон размышлял о растении, которое создал Творец, но то, что он произнес вслух, оказалось гораздо шире конкретного понятия:
   – Нет культуры – нет традиции, нет иммунитета. – Давящее чувство, вызванное самой темой разговора, улетучилось, Скавронский повеселел. – От водки Россия-матушка не вымерла, – смеясь, добавил он, – а вот от этого – кто знает? Может, и пробовать не стоит…
   – А вы? – с улыбкой спросил Муха.
   – Что – я?
   – Будешь? – не глядя на него, спросил Мирзо.
   – Я здесь не за этим.
   Мирзо постучал папиросой по ногтю большого пальца, утрамбовывая траву, крикнул жене:
   – Зарина? Аспак где?
   Она вошла, незаметно зыркнув глазами на мужа. Молча поставила блюдо с долмой. Над мясом, завернутым в виноградные листья, клубился душистый жар пряностей и зегирного масла. Стоя на корточках, она ловко скинула с блюда пропаренные лепешки.
   – Сейчас принесу, – не поднимая головы, сказала она Мирзо.
   Антон чувствовал себя не в своей тарелке. Он допускал мысль, что стал причиной беспокойства для всей семьи. А тут еще эта травка… Он постарался представить себе мысли Зарины по этому поводу. Но женщина не выражала ни неприятия, ни расположения. Обычно разговорчивая Зарина, – Антон замечал это не впервые, – при гостях превращалась в тень самой себя. Взгляд ее невозможно было поймать, так же как нельзя было понять по выражению лица – рада ли она или, возможно, чем-то недовольна. Скавронский понимал, что это и называется воспитанностью, и то, как она себя держит, отражает лишь рамки условностей принятых традиций. И все же ему было неуютно.
   Вернулась она со светильником. Поставила перед Антоном, хотела уже было выйти, но ее окликнул Мирзо:
   – Это ты принесла тот, что Биби Каро «отдарила»?
   По тонким нюансам таджикской речи Антон почуял, что предмет в их доме считается чем-то священным.
   – Другого и нет… – Зарина присела на пол у края низенького столика.
   Мирзо кивнул, продолжая набивать папиросу «травкой». Закончив, придирчиво осмотрел и молча передал Антону.
   Скавронский вертел ее в руках, не решаясь запалить. Боковым зрением он наблюдал за женщиной. Но она, если и не была равнодушна к этому занятию, то, во всяком случае, делала вид, что не замечает.
   – У каждого рода, у каждой семьи есть свой светильник, – повела волоокий взор на гостя Зарина. – Он передается по наследству старшему сыну, который обязан продолжать дело своего отца… Но сейчас все стало по-другому. Дети выбирают собственную дорогу. С детства начинают выбирать: чем они займутся, кем они будут. Раньше было не так. Если отец кузнец – сыну и в голову не могло прийти заниматься другим делом. Работы для всех сыновей хватало. Когда сын становился мастером своего дела – зажигали ас-пак. Духи предков видели этот огонь и охраняли дом, семью.
   – А если нет? Если сын избрал иную профессию?
   – Предков нельзя обижать. Так можно и кару на себя навлечь, – тихо ответила Зарина, взглянув на мужа.
   В этот момент Антон отчетливо различил всю разноголосицу чувств, во власти которых находился Мирзо. Там была и память, и добро, отчаянье и чувство собственной вины, безысходность и смирение с нею. Из рассказов друга Скавронский знал, что родители шофера крестьянствовали в высокогорном кишлаке… Пока поселок не был стерт с лица земли землетрясением. Тогда же, в сорок девятом, погибла вся близкая родня Мирзо. Из рода Хамидовых почти никого не осталось в живых. Замужние сестры – не в счет. Они выжили, потому что стали избранницами не своих односельчан. А из мужчин уцелели только двое: он да племянник Сейф, первенец старшего брата.
   Мирзо еще мальчишкой грезил о городе. Встречал караваны из долин, слушал шоферские байки о дорожных приключениях. Мир в этих историях представлялся ему огромным, полным чудес. Он не был старшим сыном, потому и позволил своему сердцу взлелеять мечту о дорогах. Его отец, Сади Хамидов, вернувшись с войны без руки, прикинул крестьянским умом, что любовь сына к машинам может оказаться добрым подспорьем в хозяйстве, и разрешил устроиться в райцентр на сельхозтехнику. Старшие братья осели на родительской земле. Мирзо обучил механике младшего, а за год до землетрясения дождался, когда откроются перевалы, и уехал на перекладных в Сталинабад по комсомольской путевке. Ни родителей, ни братьев ему так и не пришлось больше увидеть. Огромные оползни с хребтов накрыли поселок тоннами земли. Кто-то рассказывал ему, что жилища складывались как карточные домики. Только пыль витала над Хаитом. Осталось одно название, и никто из погребенных заживо не вырвался, не уцелел…
   Антон затянулся горячим дымом конопли. В висках заклокотала кровь, океан крови вздыбился, волна захлестнула мозг. Внизу гулко стучало сердце, с каждым ударом наполняя тело легкостью.
   Антон чудился самому себе невесомым, казалось, что внутри открылось огромное пространство. Каждое слово, сказанное Зариной, звенело колокольным набатом, и Скавронский увидел реальность прошлого.
   – За два дня до рокового восьмого июля бабушка Каро, – рассказывала жена Мирзо, – взяла за руку правнука и отправилась в соседний кишлак к старшей дочери. Она поссорилась с сыном, Саидом. Не стоила того пустячная обида. Но кто мог предугадать такое? Тогда и сама старая Каромат не понимала, что с ней происходит. Сердце томилось непонятным предчувствием. Кружилась голова, дышать было нечем, словно воздух сгустился, сдавливая грудь. Каро жаловалась, но никто ее не слышал. Она и на кошку показывала: животное без конца озиралось, жалобно кричало, будто злые духи на хвост наступали. Все было не так. Даже птицы примолкли, словно улетели куда-то. Куропатка в саду забилась насмерть в своей клетке, а все еще слова старухи не доходили до слуха близких людей. Она было рассказала сыну свой сон, а он прикрикнул на мать, чтобы вправду не накликала беды. Во сне Каро видела, как разверзлась земля, поглощая все живое. Потом трещина закрылась, а Каро все еще стояла на краю бездны, заглядывая вниз, надеясь увидеть живых сыновей. Сердце надрывалось от боли, а ее первенец так и не понял, что мать, как сама природа, предвидела беду. Каромат шла по тропе, как потерянная, не поспевала за ребенком и старалась ни о чем не думать. Смугленыш Сайф собирал по дороге ревень, забегая далеко вперед и постоянно теряя галоши. Вдруг он остановился, как вкопанный. Когда Каромат поравнялась с мальчиком, она увидела его посеревшее от страха лицо. Полный ужаса взгляд был прикован к дороге. Впереди, метрах в десяти, тропу перерезало живое месиво змеиного кубла. Как одна большая гадина, змеи переползали друг через друга, сцеплялись, собирались в толстые связки. Жуткая лента из тварей пересекала путь: змеи уползали в горы. Каро долго боялась вздохнуть, будто они могли услышать. Она держала мальчика, прижимая его голову к груди, и звала Бога. Но ни одно слово молитвы не шло ей на ум. Каромат беззвучно заплакала. Она точно знала: это знамение – быть беде. «Может, опять война?» – предположила женщина самое страшное и поспешила в райцентр, куда новости приходят скорее.
   – Лучше бы она никуда не ходила. Какая разница, где иссохнут слезы и какой крик опустошит чрево? Дочка Ниссо, сама уже мать пятерых детей, прятала полные слез глаза при взгляде на Каромат. Соседи начали поговаривать, что тронулась умом старая Каро. Да разве она одна ходила как тень по развалинам Хаита, пустая и простоволосая? Молодые женщины, и те в один день стали старухами, седыми, как и она, с такими же остановившимися, обезумевшими от горя глазами. Подбирали с земли чужие вещи. Что искали – сами того не ведали… Там, на завалах, и нашла Каро чей-то аспак. Их было много.
   Она собрала все, что могла. Зажгла, когда мулла читал прямо на завале ее родного кишлака, ставшем общей могилой, поминальную суру «Ясин». Огонь в них хранила год, как полагается. Когда приехал за ней Мирзо, она наотрез отказалась ехать в город. Тогда уже о пей поползли слухи, будто бы видит она духов. Стали приходить за помощью. На старости лет стала она нужной людям, ей верили. Так и осталась Каро в доме дочери. Позже Мирзо отстроил кибитку. Много ли старухе надо, чтобы себя да Сайфа прокормить? Светильник отдала Мирзо, когда приехал просить сватов в Вахт засылать. Сама не поехала, не хотела ни на шаг больше от своей земли отрываться. Вот светильник с зятем и передала. А зачем? Свадьбу все равно в Хайте делали… Ну да Зарина теперь вот сберегла. Мирзо даже не сразу узнал, что это вовсе не часть калыма, и не может считаться светильник толь ко жениным нераздельным имуществом.
   Зарина зажгла фитилек. По стенам разбежались танцующие тени. Мирзо взял из рук жены светильник. Аспак и в самом деле был похожим на лодочку. Обожженная глина была покрыта черной копотью, которая пачкала его руки.
   – Моя Надежда скоро мамой будет…
   Антон поднял глаза на Зарину. Этим было все сказано, все объяснено. Женщина улыбнулась, просияла, оглядываясь на мужа.
   – Да хранят предки твой род! – радостно сказал Мирзо и протянул аспак Антону.
   Антон растерялся. То, что он хотел взять на время – отдавалось ему в дар.
   – А как же вы? – испугался он.
   – Слава Аллаху, жива еще Биби Каро, – рассмеялся Мирзо, загадочно поглядев на сына. – Старикам за детьми не поспеть, но зато найдется всегда, что передать из рук в руки.
   Взгляд Скавронского, прикованный к пламени светильника, растворился в пространстве огня. Внутреннее зрение устремилось в цветной коридор, скользя по всему спектру красок, ярких, преломленных в хрусталике глаза, как в магическом кристалле. Его тело осталось внизу, превращаясь в маленькую точку. Точка слилась с комнатой, затем превратилась в точку крыша дома, сливаясь с кварталом, наконец, далеко отступил весь город. В какое-то мгновение Антона коснулся легкий страх оторванности от земли. В туманности звезд он различил очертания большого дерева, словно подвешенного в облаках. Сполохи огня мелькали в его раскидистой кроне, а корни, точнее, газообразные сгустки, прозрачные и наполненные кровью, парили в пространстве. Дерево смотрело на Антона, и взгляд этот нельзя было сравнить ни с чем, что привязано к земному пониманию. Оно светилось неземной добротой и еще – мудростью. Она была сродни мудрости детей и стариков, помнящих, где они были, догадывающихся – куда уйдут. С удивительным блаженством Антон подумал, что Оно отдаленно напоминает лики святых, но лица при этом не различил, только свечение, как божественный фарр. Умиротворенность снизошла на Антона. Безотчетная мысль: «Смерти нет. Так назван пугающий своей таинственностью переход к иной жизни, и существует только она, только жизнь», – принесла ощущение блаженства и способность видеть от края до края. Он устремил взгляд вниз и увидел с необозримой высоты узкую лощину, сползающую со склонов в долину. Цветущее горное плато привиделось ему разноцветной игрушкой в руках гигантской силы. Пирамидальные тополя выглядели столь мизерными у подножия гор, что захватывало дух от грандиозного молчания вершин, но в самой тишине ощущалась обманчивость…
   Антон верил, что некоторым людям дано улавливать природные изменения, предугадывать стихию. Он подумал о Надюшке, припомнил об обереге. Мысли слились воедино, как у старой цыганки, разглядевшей в символике карт открытую дорогу. Антону подумалось, будто сама мать-природа нашла своих многочисленных посланников, через которых открывался путь Надежде.
   Огонек аспака запрыгал, возвращая Антона к реальности.
   – Который час? – вздрогнув, спросил он.
   Незаметно пришла ночь, напряженная, затянутая пыльной мглой. Пыль пригнал афганец, капризный ветер с коварным норовом. Упрямый, он собрал свои легионы, перегнал их несметную орду через хребты, по ущельям, выдохнул мглу на город, плотно накрыв его сверху, и затаился на время. Ни шороха, ни звука. Пыльная взвесь прибила все запахи. Сникли в саду лунники. Даже ночные мотыльки, летящие на видимый в ночи желтый цвет, казались припорошенными. Полнолуние слилось с городским электричеством. Блеклая муть не давала вздохнуть полной грудью. В переулке завыла сирена скорой помощи, а с другой стороны вокзала, словно эхо, отозвался милицейский свисток.
   Скавронский брел домой, прислушиваясь к тревожной тишине, как сторожевая собака. На перекрестке он едва не налетел на сидящего на земле человека. Мужик обернулся к нему с безмятежно пьяной улыбкой. Громко икнул и вдруг поехал, не меняя позы, лишь отталкиваясь руками от земли. Антон в изумлении замер, но как только человек остановился возле поребрика, до Антона наконец дошло, что это инвалид, а дощечка на колесиках, на которой он сидит, заменяет ему ноги. Скавронский подошел и протянул руку, чтобы помочь калеке встать на асфальтовую дорожку. Инвалид опять громко икнул.
   – Теперь тебе хорошо, браток? – неожиданно спросил он, будто Антон всю свою жизнь только и мечтал подать ему свою руку.
   Скавронский крякнул от тяжести тела, дощечка брякнулась об асфальт, издав металлический скрежет.
   – Вот так хорошо! – усмехнулся Антон. – Ну, катись дальше…
   – И тебе доброй дороги. – В глазах безногого калеки блеснул лукавый огонек.
   Встреча с инвалидом вызвала у Антона неприятные воспоминания. Он с головой окунулся в прошлое, вызвав призраки, от которых все больше открещивался, не желая тревожить даже в тайниках подсознания. В какой жизни это было?.. Он думал о первой в его жизни женщине, не умея вспомнить, была ли она мила его сердцу, силился припомнить ее черты, но ничего, кроме горсти земли, брошенной в окно, не восстанавливалось. Из того последнего их разговора выпали фразы, слова. Только общий смысл остался тяжелым осадком. Смешанное чувство не то вины, не то обиды нахлынуло на него с той же остротой… Она хотела быть матерью его детей…
   Сознание его раздвоилось, как тот джинн, существующий одновременно здесь и не здесь, везде и нигде. Понять, который из них истинный Антон, а какой – его зеркальное отражение, было неразрешимой загадкой, да Антон и не задавался целью ее разгадать. Он жил ощущениями. Один Антон страдал. Он хотел оправдаться, снять старые обвинения самому себе. Другой – холодный, рассудочный, – искушал, провоцировал на спор.
   – Спор? Это противоречие. Между отцами и деть ми, между братьями, сестрами. Спор заложен внутри Тебя, оглянись внутрь, перетряхни свои грешки. Пришлось бы дочери отвечать собственной судьбой, уважь Ты желание Той, которую оставил?
   – Видите ли, я должен перелистывать себя, перетряхивать только потому, что Ты убежден в своей правоте, а Я всего лишь навсего – неподвижный телеграфный столб на железобетонной основе для распространения чужих детей.
   – В том-то и дело, что я ни в чем не убежден. Столб ли Ты или Я, либо Ты или Я – живое дерево, еще не срубленное на спички.
   – Какие перспективы у Живого Дерева! Только то и видишь? Ты никогда бы не поверил без проверки. Видимые факты убеждают одних и других. Но как за ними увидеть Истину?
   – Ты сходишь с ума. Тебе вредно читать, думать. Занимайся своими железками, локомотивами и не модничай.
   – Многие сейчас что-то ищут. Ищут какую-то Правду в йоге, в тайных сектах.
   – Поиск всегда – симптом неудовлетворенности. И если они ищут, то и тебе следовало бы посмотреть на себя и перелистать как залежавшуюся книгу. Твердость взглядов нужна каждому.
   – Но не незыблемость.
   – Став на свою точку зрения, Ты же ведь тоже становишься незыблемым. А ведь еще не так давно каждый школьник знал: «И сказал Бог, да будет Свет, и стал Свет. И увидел Бог, что это хорошо и отделил Бог свет от тьмы. И назвал Бог свет днем, а тьму – ночью…»
   – Неужели Ты, интеллигентный человек, можешь поверить во все это?
   – А Ты, разве Ты, интеллигентный человек, не строишь все на вере? Один поверил в одно, другой – в иное. После школьной скамьи, где Тебе изложили теорию Дарвина примерно так же, как излагали Библию, Коран, Тору, Бундахишн и прочее школьнику всяких времен, Ты – не завершитель, а только – увеличитель, множитель. Огромная пирамида экспериментов, неудачных и удачных. Везде есть свои отклонения. Миллионы программ, растущие, как коралловый организм. Они могут даже выйти за пределы своей сферы.
   – Но и только. Взгляды коралла, мидии, но не человека.
   – Неправда. Я хочу понять своего отца, деда, их отцов и так далее.
   – Незачем трудиться. И так ясно, что на дне твоей пирамиды лежат кости обезьян.
   – Ты уже опустился на это дно?
   – Зачем? Это знает каждый школьник.
   – Может, ты не видишь всего масштаба эксперимента, имя которому – человек?
   – Правда, человечеству от этого не легче.
   – У таких, как Ты, всегда должен быть отец. Отец вездесущий. Отец – кормилец, учитель, кормчий и девятьсот девяносто девять определений к тому.
   – Родного отца Ты хотя бы признаешь? Вся наша беда состоит в том, что все мы поначалу – отрицающая сила, а в конце – сами отрицаемся. Завтрашний уже не поймет сегодняшнего. Или, во всяком случае, не сочтет нужным понимать. Он будет следовать своему расписанию.
   – Твое расписание составил Твой отец. Вольно или невольно. Тем, что создал Тебя; тем, что сделал для Тебя. Под твоими ногами – кости программ, заложенных его кровью, его верой…
   Скавронский беззвучно пробрался в свой спящий дом, налил полный стакан кагора, но поставил вино нетронутым. Затем погасил настольную лампу и зажег аспак в изголовье Надюшкиной постели. Памятуя еще от матери, что не стоит пристально смотреть на спящих, он лишь мельком взглянул на дочь. Сон ее был и без того тревожен. Густые брови на нежном лице сдвинулись скорбной складкой. Антон тихо подул на лоб, желая повернуть таким образом сновидение в светлое русло. Ресницы дрогнули, взгляд под веками переместился, разгладилась складка бровей.
   Скавронский закрыл глаза, глубоко-глубоко вздохнул. Воздух потек по позвоночнику, проникая по токам крови в голову, и остановился у самых глаз. Медленно выпуская его, Антон задрожал. Молитвенный шепот его губ совпадал: с ритмом сердца. Словно то и другое было словами одного порядка, одной вибрации.
 
В поле каменном ветры веют,
У горы рожденные, у высокой.
На той горе, на той высокой
Стоит соборная церковь апостольная.
В той церкви престол каменный,
Престол пламенный – алатырь небесный.
 
   Антон глотнул воздух и продолжил. Собственное дыхание казалось обжигающим изнутри:
 
На том престоле спала-ночевала
Мать Святая Богородица.
Видела сон про сына возлюбленного,
Как его распинали, святую кровь выпускали,
На шипишник – на боярышник садили,
Чистой горечью кормили.
Кто этот сон поймет,
Тот будет спасен да помилован…
 
   Словно молния, Антона озарила вернувшаяся из неведомого пространства мысль. Смерти нет. Спокойно и радостно он завершил обряд, обратившись к неведомой Силе, призывая ее вестников:
 
Дуйте ветры, ветры вейте. Со сторон земли и неба.
В перекрестье единитесь во спасенье, в путь добра…
 
   Надюшка еще не научилась управлять своими сна ми, менять их реальность, но останавливать сами видения у нее получалось. Она плыла в теплой прозрачной воде ровно на середине широкой реки, где течение было могучим и плавным, без рывков и порогов. Чем дальше – тем шире разбегаются берега, поддерживаемые непролазными кущами. Ивняк нависает над водой, полоскал в заводях свои космы.
   Отец плыл все время рядом, пока берега не расступились, а течение не закрутило ее тело, унося в широкое устье, впадающее в океан. Безбрежный, холодный, он манил, вызывая оцепенение, ужас одиночества.
   «Удержись у дерева», – услышала Надежда внутри себя голос отца. Оглянуться на Антона она не могла, иначе ее захлестнуло бы накатанной волной. Она плыла дальше, уверенная, что отец знает, что говорит, и силилась различить дерево, предсказанное им. С невысокого порога река обрушилась вниз. Захлебнувшись в водовороте, Надя отталкивалась ногами от толщи воды. У открытых глаз мелькали пузырьки, рассеиваясь в родниковую чистоту, и вдруг ее рука задела что-то гладкое, извивающееся, крепкое. Оно легло в ее ладонь, и Надина рука крепко сжала, сразу почувствовав, что ее тянут, влекут куда-то. Скоро перед глазами появились голые стебли корней. Их было множество, и жили они одним организмом одного дерева, не то растущего, не то плавающего в воде. Надя вскарабкалась на поверхность, притулившись на выступающей ветке, и оглядела гиганта. Чтобы увидеть его кроны, надо было запрокинуть голову, что она и сделала.
   На дереве не было коры, не было листьев. Только солнечные лучи и отраженные в воде блики играли на ветках цвета слоновой кости и на стволе с голубоватыми прожилками, как у нее у самой. В какой-то момент Надюхе стало неловко своей наготы, она поджала ноги, смешливо понимая, что дерево видит ее со всех сторон. А Оно вдруг склонило многопалую корягу и укрыла, окутала ее грудь и бедра. Покачало из стороны в сторону и, как только девушка расслабилась, нежно Притянуло к стволу. Надя прижалась к нему всем телом и вдруг в ней поднялась тихая радость, счастье. «Я люблю, – удивляясь, сказала она. – Я любима…» Она вопросительно подняла голову к кроне, и та согнулась, пропуская нежный ветер к ее волосам.
   Шалунишка тепло овевал ее кожу, ласкал ноги, подбирался к паху. Надежда непроизвольно раскрылась, уперев затылок в дерево. Она не догадывалась, что любовь и ласка могут быть столь чистыми, непорочными. Она раскрылась, распахивая руки. Колени дрогнули, чуть раздвинулись, дрожь пробежала по внутренней стороне бедра. Ей не было стыдно своего желания, она вбирала в себя Его силу, упиваясь Его мужеством. А Он любил ее. Ветром, трепетом ветвей, бликами лучей, оберегая от холодных брызг, порывов расшалившегося ветра, от жаркого, палящего солнца, обжигающего ничем не защищенные соски. Его тень звала, проникая как дыхание в поры, наполняла ее истомой, ожиданием несбыточного счастья. Она повела рукой по шершавой коре, стараясь запомнить морщинки на ощупь, вслепую. На пальцах осталась пахучая клейкая смола. Тронув язычком тягучий сок, она удивилась восхитительному, ни на что не похожему вкусу. Лизнула еще раз, и тут же странная слабость расползлась по телу. Она свернулась клубком на мягкой земле между проступающими корнями. По детской привычке уцепилась за ближайший сучок, словно был он не деревяшкой, не щепкой, а пальцем, вздохнула и поплыла в дремоте, к неведомым берегам. Ей чудилось, что она снова в том же теплом потоке воды, но дерева нет рядом. Оно осталось где-то там вдалеке. И все же незримая, как паутинка, нить связует Их жизни, ставшие неразделимым целым, и теперь она может слышать, что Оно шепчет. Она прислушалась к тихому голосу внутри себя:
   – Откройся, и любовь случится с тобой.
   Это было вовсе не то, что ей хотелось услышать. Мысли ее всполошились: разве она не открылась Ему? Разве любовь не случилась с ней?.. Последнее, переплетаясь с реальностью жизни, будто телефонным зуммером, ворвавшимся в сон, наполнило ее болью, обидой. Чтобы не разреветься, несолидно, как малое дитя – Надя чувствовала, что ее видят и слышат, – она со злостью остановила сон. Проснувшись, она резко потянула на себя одеяло, села, подогнув коленки, и тогда только сообразила, что у изголовья постели стоит отец, размахивая над нею кадильницей, по чти как поп над покойником. Глаза его были закрыты. Он шептал, быстро, речитативом:
 
Дуйте ветры, ветры вейте. Со сторон земли и неба.
В перекрестье единитесь, во спасенье, в путь добра.
 
   Надюшка ахнула.
   Антон открыл глаза, удивленно заморгал, но при взгляде на ее изумленное личико рассмеялся. Понимая всю нелепость ситуации, он все же протянул ей бокал с вином.
   Отхлебывая глоток за глоткой, она поглядывала на него, пытаясь умиротворить его и взглядом, и жестом, как подчиняются воле сумасшедшего, желанию которого в иных ситуациях не стоит перечить.
   – Охм! – выдохнула она, стирая с подбородка потекший ручеек. – Ты какой-то странный… – Надя отвела взгляд, стараясь придать своему голосу интонацию обыденности. – Где был?
   Двусмысленность показалась ему до смешного нелепой. Объяснять ей, что с ним происходит, выглядело бы еще более нелепым, но и уходить к себе Антон не торопился.
   – Вряд ли это можно рассказать в двух словах. – Привычный отеческий тон ее успокоил. – Как думаешь, в деревьях есть душа?
   – Без разговоров. – Легкий хмель растекся теплом по ее телу. – Они же живые. Хотя… А что есть мертвое? Камень, и тот только прикидывается.
   – Это ему необходимо. Для философских раздумий, – резонно заметил Антон.
   – Наверное, в них тоже заключены до поры до времени духовные сущности.
   – Что значит тоже? И потом… – Он вскинулся: – Как это: «заключены»?
   Антон нахмурился. За ее мыслью не поспеть. Почему «до поры до времени»?.. Словно желая отогнать от себя навязчивую тревогу, он тряхнул головой. Тугие пряди волос дрогнули, упали на лицо, отчего оно показалось девочке мертвенно-бледным. Она испугалась.
   Надя прикоснулась к его щеке, чувствуя, что он внутренне всполошен. Антон уткнулся лицом в ее ладони, тронул губами и произнес:
   – А ведь верно! – И снова в его глазах заиграло задорное лукавство: – Заратустра помещен в стволе древа…
   Надюха потянула на грудь край одеяла и тоном сказительницы, подыгрывая их детской игре, пропела:
   – Придет он, укрытый до часу богами, придет для последнего часа, на поле священном, где силы сойдутся, сгустится сам воздух, и небом земля обовьется. День переплавится в сумрак, в сумерках ночь закричит. Ударит гонг многоголосьем всех колоколов на земле. То будет сигналом последней битвы. Придет Заратустра, верный доброму другу…
   – То будет сигналом. Орды прорвались. Бежать слабым некуда. Бегущего от страха настигнет страх. В узкую щель повалит нечисть, ужас и мрак оставляя. Там, где пройдут несметные полчища зла, – мерзость останется, холод в сердцах, зияющая пустота домов и полей. Услышит четырехкрылый, гривастый. Покинет место изгнанья, крылами вспорхнет. Только он знает, где искать Заратустру.
   Антон умолк, прислушиваясь к тишине.
   – Па… – Надежда схватила отца за руку. – А вдруг это будет на нашем веку?
   Скавронский отвернулся, словно там, за окном, хотел различить намек на ответ. Хлопнула рама, Антон вздрогнул. На улице поднялся ветер, пригибая кроны деревьев. Пыльная мгла закрутилась клубами, словно кольца драконьих хвостов. Металась снопьями листва, сорванная ожесточенными порывами ветра. Нахохлившиеся майнушки жались к стволам. В воздухе запахло жженой проводкой, хотя еще только у горизонта изредка посверкивали дальние сполохи молний.
   – Наконец-то… Идет гроза, – тихо произнес Антон.