— Мы не в состоянии следить за ходом вашей мысли, — прервал его судья. — Попросил бы вас выражаться яснее.
   На эту реплику судья решился лишь потому, что заметил побагровевшие от напряжения лица присяжных, не спускавших со свидетеля беспокойного взгляда широко открытых глаз.
   — Я говорю об учении Ламарка и его школы, — продолжал свидетель, — согласно коему, как я уже имел честь заявить, предки человека жили на деревьях, подобно обезьянам, и так же, как и они, имели две пары рук, что давало им возможность цепляться за ветки. Впоследствии они покинули леса, в связи с чем постепенно менялись их нижние конечности, приспособляясь к передвижению по твёрдой земле. Таким образом, по мнению представителей этой школы, и сформировалась нога человека в том виде, в котором она существует ныне. Видимо, профессор Наач разделяет эти взгляды. К сожалению, последние данные сравнительной анатомии говорят не в пользу этой теории. Сопоставление конечностей всех млекопитающих — сошлюсь, например, на последние груды Фрешкопа — показывает, что нога человека не только не является дальнейшей ступенью в развитии стопы обезьяны, но, наоборот, по своему строению представляет собой гораздо более примитивный и грубый орган. Нога обезьяны, хотя на первый взгляд подобное утверждение может показаться парадоксальным, сформировалась значительно позднее, чем наша; не исключена возможность, что человек унаследовал её от тетраподов третичного периода. Из чего явствует, что те индивидуумы (как, например, тропи), чьё строение ноги имеет хотя бы отдалённое сходство со стопой живущих на деревьях обезьян, не относятся к той ветви, от которой произошёл человек.
   — Таким образом, из ваших слов следует, — спросил судья, — что у наших млекопитающих предков уже миллионы лет тому назад была точно такая же нога, как у современного человека?
   Свидетель подтвердил, что так оно и было.
   — И что усовершенствовалась она у обезьян, когда те стали жить на деревьях, то есть произошло как раз обратное тому, что утверждал Ламарк, а именно что нога человека как таковая появилась тогда, когда он спустился с дерева?
   — Да, именно так.
   — Из этого, по вашему мнению, следует, что у представителей той ветви, от которой произошёл человек, всегда были такие ноги, как у нас, и что эта ветвь в своём развитии не прошла через стадию обезьяны?
   — Совершенно точно.
   — И, наконец, что тропи, имеющих такое же строение ноги, как и обезьяны, нельзя отнести к тому биологическому виду, у которого на протяжении всего его развития была такая же нога, как у современного человека…
   — Да, это как раз то, что мы называем philum[20]. Тропи не могут принадлежать к тому philum, который привёл к созданию человека.
   — Другими словами (если только мы вас правильно поняли), тропи как бы находятся в конце philum обезьян, а не в начале philum людей; словом, по-вашему, тропи не какое-нибудь, как можно было бы предположить, пусть даже очень примитивное племя, а необычайно развитая порода обезьян?
   — Да, именно так. Профессор Наач говорил: «Они высекают огонь, они обтёсывают камни!» Но ведь теперь, когда найден синантроп, мы знаем, что высекать огонь и обтёсывать камни умели даже такие примитивные, мало чем отличающиеся по своему развитию от шимпанзе существа. Вообще достаточно внимательно понаблюдать за тропи, и станет ясно, что они скорее следуют некоему внутреннему стимулу, нежели повинуются голосу разума… Таким образом, — заключил профессор Итонс, — тропи весьма подходит данное им название Paranthropus: они похожи на людей, но это не люди.
   Профессор Наач, словно школьник, уже тянул со своего места руку. Прокурор попросил суд предоставить ему слово. Суд дал согласие.
   — Это неслыханно! — воскликнул Наач прямо со своего места, что в стенах английского королевского суда было поистине случаем беспрецедентным. Судья попытался было прервать его, но тщетно. Представитель защиты, улыбаясь, махнул рукой, как бы говоря: «Простим свидетелю его рассеянность — пусть себе говорит с богом!» — Неслыханно! — продолжал учёный, не заметив этой пантомимы. — Стимул? Что такое стимул? Все стимул! Логическое мышление и то стимул! Ведь должно же оно чем-то быть вызвано? Должно. Это вам не чудеса в решете! Химические процессы мозга и тому подобное! Стимул, разумПустые слова. Одно лишь имеет значение: то, что они делают, и то, чего не делают. Синантроп? Возможно, он был человеком, почему бы и нет? Покажите мне его астрагал, и я вам скажу. Черт возьми, господин профессор Итонс, неужели вы забыли Аристотеля? Что создало человека? — говорил он. Мысль, а мысль — это рука. Все органы животных выполняют всегда одни и те же и притом неизменные функции. А рука может стать и крючком, и щипцами, и молотком, и шпагой — любым инструментом, при помощи которого она как бы удлиняется. Вот отсюда-то и вытекает необходимость мышления. А что высвободило руку, профессор Итонс? Прямостояние. У четвероногих рук не бывает? Не бывает. А раз нет рук, нет и мысли. Если астрагал плохо развит, прямостояния нет. Так что же создало мысль? Астрагал. От этого не уйдёшь. Может быть, желаете возразить?
   — Обязательно, если разрешит суд, — ответил его коллега с почтительной улыбкой, отвесив поклон в сторону председателя.
   Судья вопросительно взглянул на обвинение. Но прокурор, решив быть столь же снисходительным, как и защита, изящным движением поднял белую тонкую руку.
   — Суд полагает, что свободный обмен мнениями в данном случае желателен, — сказал судья, — поскольку дело идёт уже не о свидетельских показаниях, а о сопоставлении различных точек зрения экспертов. Слово предоставляется вам, профессор.
   Тот вежливо поклонился и начал:
   — «Рука создала мысль», — утверждает мой высокоуважаемый коллега. С его разрешения, я постараюсь доказать вам обратное. Не рука создала мысль, а мысль создала руку… Не слишком ли парадоксальное мнение? — спросите вы. Отнюдь нет, попробуйте просто изменить порядок слов: разум, рука, прямостояние. Именно потому, что человек начал мыслить, он встал на ноги и тем самым освободил руки. Вот истинная формула Аристотеля: мысль создала руку человека.
   — Ну и что же, — крикнул с места Наач, — у тропи есть руки? Есть.
   — И у обезьян также…
   — Следовательно, они думают? А может быть, они ещё и ходят прямо? Неслыханно! — воскликнул Наач. — Неслыханно! Просто галиматья.
   — …И у обезьян также есть руки, — терпеливо закончил Итонс, — но сознательно они ещё ничего не умеют делать руками, потому они не пытаются освободить их, приняв вертикальное положение.
   — Ну а тропи уже освободили руки, раз они держатся прямо! Значит, они люди.
   — Этого недостаточно.
   — Что же тогда нужно ещё?
   — Нужен целый комплекс, профессор Наач, и вы это сами прекрасно знаете. Из тысячи шестидесяти пяти отличительных признаков, обнаруженных Кейтом при сравнительном изучении анатомии человека и различных видов обезьян, как-то: величина черепной коробки, число спинных позвонков или же число зубных бугорков и т.д., — две трети присущи как человеку, так и различным обезьянам, остальные же характерны лишь для того, кого мы именуем homo sapiens. И если у индивидуума отсутствует хотя бы один из этих признаков, и не только один из таких специфических, как, например, количество нейронов серого вещества или строение самой нервной клетки, но и такие, как форма и строение зубов, соотношение грудной клетки и позвонка или даже их отростков, — если только мы отметим, повторяю, отсутствие хотя бы одного из этих признаков, мы уже не вправе считать его человеком в полном смысле этого слова.
   — А кем же в таком случае вы считаете неандертальского человека?
   — Он не принадлежит к homo sapiens. Мы называем его так только ради удобства.
   — А ведды, пигмеи, австралийцы и бушмены?
   Пожав плечами, Итонс сокрушённо улыбнулся и беспомощно развёл руками.
   — Честное слово, профессор, — воскликнул Наач, — уж не согласны ли вы с гнусной статьёй Джулиуса Дрекслера?
   — Статья Джулиуса Дрекслера, — спокойно возразил Итонс, — открывает перед наукой вполне разумные перспективы. Возможно, некоторые его выводы носят следы излишней поспешности и несколько упрощены. Но он совершенно прав в той её части, где защищает неприкосновенность и независимость науки и напоминает нам, что последняя не нуждается в сентиментальных или так называемых гуманных предрассудках. Добиться равенства между людьми — задача, несомненно, благородная, но она должна интересовать биолога, как говорил мой учитель Ланселот Хогбен, лишь после восьми часов вечера… И если наука в конце концов докажет, что настоящим человеком является лишь белый человек, если она установит, что цветных нельзя считать людьми в полном смысле этого слова, мы, безусловно, сочтём этот факт прискорбным. Но обязаны будем согласиться с подобными выводами. И должны будем признать, что правы были не мы, а наши предки, некогда превратившие их в рабов, тогда как мы, исходя из чисто научной ошибки, неосмотрительно признаем их равными себе. Было бы правильнее, как говорит Джулиус Дрекслер, пересмотреть вообще весь вопрос и таким образом…
   Ропот возмущения пронёсся по залу, постепенно он перерос в яростный гул, заглушивший голос профессора Итонса, который, не переставая вежливо улыбаться, умолк. Судья Дрейпер взглянул на свои часы. «Скоро шесть — весьма кстати», — подумал он. И, встав, покинул зал заседания. Публику попросили удалиться.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Размышление судьи Дрейпера о британском гражданине как о человеческой личности. Размышление о человеческой личности вообще. У всех народов есть свои табу. Неожиданное вмешательство леди Дрейпер. «У тропи нет амулетов». У всех народов есть свои амулеты.
   Обычно сэр Артур доезжал до своего клуба на автобусе; это был тот самый знаменитый Реформ-клаб на Пелл-Мелл, откуда одним дождливым утром отправился в кругосветное путешествие Филеас Фогг. Там судья спокойно прочитывал номер «Таймс» и затем часам к восьми возвращался в Онслоу-меншнс, расположенный в районе Челси.
   Но на сей раз он решил, что в такой чудесный тёплый вечер гораздо приятнее пройтись пешком.
   На самом же деле впервые за тридцать лет ему не хотелось видеть своих старых одноклубников, не хотелось даже молча просматривать в их присутствии вечерние газеты.
   Размеренным, спокойным шагом шёл он по набережной Темзы и думал о только что окончившемся заседании суда. «Что за странный процесс», — прошептал он. Ему было известно, какие именно соображения заставили Дугласа отдаться в руки правосудия. Мужественные, благородные соображения. «Но ведь, — думал он, — получается так, что обвинение выдвигает против него его же собственный тезис: тропи — люди. А защита обязана доказывать обратное, и, желая убедить нас в том, что тропи животные, она вызывает свидетелей, проповедующих как раз ту самую расовую дискриминацию, борясь против которой обвиняемый рискует своей жизнью; и он вынужден согласиться с такой системой защиты, при которой выдвигаются положения, прямо противоречащие его цели… Что за путаница! К тому же, если будет доказано, что тропи животные, победа останется за компанией Такуры… Потому симпатии подсудимого должны быть на стороне обвинения… Одним словом, только ценой своей смерти он может выйти победителем. И лишь потерпев поражение, может спасти свою жизнь… Интересно, отдаёт ли он себе в этом отчёт, задумывался ли над последствиями? Трудно сказать; тем более что сам он не говорит ни слова, отказывается от выступлений».
   Вечерело, какой-то особенно прозрачный голубой туман окутал город, и прохожие встречались и расходились плавно и молча, словно статисты в балете. Судья смотрел на них с новым для него чувством любопытства и симпатии. «Вот оно, человечество, — думал он. — Относятся ли к нему тропи? Странно все-таки: задаёшь себе подобный вопрос и не можешь сразу же на него ответить. Странно, но приходится признать, что происходит это оттого, что мы сами ещё не знаем, чем же мы от них отличаемся… Надо сказать, что мы никогда не задумываемся над тем, что такое человек. Нам достаточно уже и того, что мы люди; в самом факте нашего существования есть некая очевидность, не нуждающаяся ни в каких определениях…»
   Стоя на небольшом возвышении, «бобби» не спеша, с чувством собственного достоинства регулировал уличное движение.
   «Вот ты говоришь себе, — растроганно подумал сэр Артур, — вот ты говоришь: „Я полисмен. Я регулирую движение“. И ты знаешь, что это означает. Порой тебе случается говорить: „Я британский гражданин“. Это тоже вполне определённое понятие. Но сказал ли ты хоть раз за всю свою жизнь: „Я человеческая личность“? Подобная мысль показалась бы тебе смешной, уж не потому ли, что она чересчур неопределенна: ведь, будь ты только человеческой личностью, ты бы не чувствовал под ногами твёрдой почвы?» Судья улыбнулся. «А чем я лучше его? — продолжал он размышлять. — Я тоже думаю: я судья, мой долг — выносить правильные решения. Если меня спросят, кто я, у меня готов и другой ответ: „Я верноподданный его величества“. Насколько проще определить, что такое англичанин, судья, квакер, лейборист или полисмен, чем что такое человек, просто человек!.. И вот вам доказательство — тропи… Все-таки куда удобнее чувствовать себя чем-то таким, что не требует никаких пояснений. И теперь по вине каких-то несчастных тропи, — думал он, — я вновь запутался в тех не имеющих ни конца, ни начала вопросах, которые пристало решать двадцатилетнему юнцу… Запутался или, наоборот, снова вышел на правильный путь? — подумал он вдруг с неожиданной для самого себя откровенностью. — А в конце концов, почему перестал я задавать себе эти вопросы, были ли у меня на то достаточно веские основания?» Когда его назначили судьёй, он был значительно моложе большинства своих коллег в Соединённом Королевстве. Он помнил, как мучили тогда его вопросы: «Что даёт нам право судить других? На чем мы основываемся? Как определить основное понятие виновности? Что за нелепое стремление — проникнуть в душу и сердце человека! Что за абсурд: умственная неполноценность смягчает вину преступника, она как бы частично снимает с него ответственность, и мы судим его менее сурово. Но почему умственная неполноценность служит ему оправданием? Очевидно, потому, что он менее других способен подавлять свои инстинкты; но, стало быть, он может вновь совершить преступление. Как раз его-то и нужно было бы лишить возможности приносить зло окружающим; его следовало бы судить более сурово, чем человека, для которого нельзя найти подобного рода смягчающих обстоятельств, поскольку разум и мысль о неизбежном наказании скорее дают нам силу подавлять свои инстинкты. Но какое-то чувство говорит нам, что это было бы бесчеловечно и несправедливо. Таким образом, общественное благо и справедливость совершенно несовместимы». Он вспомнил, что в ту пору его так измучили все эти вопросы, что он чуть было не отказался от обязанностей судьи. Но со временем он очерствел. Правда, не так, как большинство его коллег, невероятная чёрствость которых и сейчас удивляла его и ставила в тупик. Тем не менее с годами он так же, как и все прочие, решил, что не стоит терять зря время и силы на эти неразрешимые вопросы, и с несколько запоздалой мудростью целиком положился на установленный порядок, традиции и на юридические прецеденты. И даже с высоты своего преклонного возраста с презрением поглядывал на ту самонадеянную молодёжь, которая тщится противопоставить свою собственную крошечную совесть всему британскому правосудию!..
   И вот на склоне лет он столкнулся с поразительным случаем, который вновь выдвинул перед ним все те же проклятые вопросы, потому что никакой установившийся порядок, никакие традиции, никакие юридические прецеденты не в состоянии тут помочь! И он сам не смог бы, положа руку на сердце, сказать, сердит ли это его или радует. Но, судя по тому бунтарски непочтительному смеху, который клокотал в груди, как бы служа беззвучным аккомпанементом хору его сокровенных мыслей, он вынужден был признать, что скорее радует; прежде всего вся эта история как нельзя лучше отвечала ироническому складу его ума. А потом, сэр Артур любил свою молодость. Любил и был счастлив оттого, что она оказалась права.
   Вступив на стезю восхитительного отступничества, он безжалостным, критическим оком пересматривал эти установившиеся порядки, прецеденты, почётные традиции. «В конце концов, — думал он, — и у нас, как у дикарей, существуют тысячи табу. Можно, нельзя. Ни одно из наших требований или запрещений не покоится на незыблемом фундаменте. Ведь все то, что связано с понятием „человек“, можно постепенно разложить, как в химии, на отдельные компоненты и свести к простейшей основе, к определению того, что же мы считаем человеческим. Но именно эту-то основу мы никогда и не пытались определить. Просто невероятно! А разве необоснованные запрещения — не те же табу? Мы так же свято, как и дикари, верим в законность, в необходимость своих табу. Единственное различие в том, что мы сумели усовершенствовать свои табу. Мы создали их, опираясь не на магию или тотем, а на философию и религию, а теперь ищем им объяснение даже в социологии и истории. Порой нам приходится выдумывать новые табу. Или на ходу видоизменять старые (что, впрочем, бывает редко). Или, если вопреки традициям эти табу начинают казаться нам слишком устаревшими или слишком вредными, мы подновляем их. Я согласен, что в целом все это хорошие, превосходные табу. Чрезвычайно полезные табу. Необходимые для жизни общества. Но тогда на чем мы должны строить свои суждения о жизни общества? И не только о той форме, в какую она вылилась или может вылиться, но вообще судить о том, хороша она или нет сама по себе или просто необходима для чего-то другого. Но тогда для кого? Для чего? Ведь все это тоже табу, и ничего больше».
   Он остановился на самом краю тротуара, ожидая сигнального света, разрешающего переход.
   «У нас, у христиан, — думал он, — по крайней мере имеется Евангелие, заповеди, которые учат: „Возлюби ближнего своего, как самого себя. Подставь левую щеку…“ А ведь это находится в вопиющем противоречии с основными законами природы. Вот потому-то мы и считаем, что эти заповеди столь прекрасны. Но что прекрасного в том, что мы противопоставляем себя природе? Почему именно в этом пункте должны мы отвергать законы, которым подчиняются все животные? „Такова воля Господня“ — этого, конечно, достаточно, чтобы заставить нас исполнить долг свой, но отнюдь не достаточно, чтобы растолковать его нам. Пусть меня повесят, если все это не просто табу!»
   Он переходил улицу прямо напротив Вестминстер-бридж. «Если бы я высказал подобные мысли вслух, все бы решили, что я богохульствую. Но я вовсе не богохульник. Ибо я глубоко убеждён в справедливости евангельских заповедей, табу они или нет. И, возможно, именно потому, что они порывают с природой, с её слепым волчьим законом взаимного пожирания. И вообще, не является ли милосердие, справедливость — словом, все эти табу — противопоставлением природе?.. Пожалуй, если поразмыслить немного, то неизбежно придёшь к выводу: для чего были бы нужны нам правила, законы, религиозные заповеди, для чего нам были бы нужны мораль или добродетель, если бы человеку со всеми его слабостями не приходилось постоянно сдерживать и подавлять в себе мощный голос природы?.. Да, да, все наши табу основываются на противопоставлении человека природе… А ну-ка, ну-ка, — прошептал он вдруг, чувствуя приятное волнение мысли, — может быть, это и есть та самая неизменная основа? Не здесь ли следует искать ответ? Возможно, вопрос стоит именно так: есть ли табу у тропи?» — подумал было он, как вдруг пронзительный визг резко затормозившей машины заставил его отскочить назад, и вовремя! Пришлось постоять немного, чтобы унять биение сердца. Стройный ход мыслей был нарушен.
 
   Вечером он обедал в холодной столовой Онслоу-меншнс. Напротив него, на другом конце длинного стола из полированного красного дерева, сидела леди Дрейпер. Как обычно, оба молчали. Сэр Артур очень любил свою жену, сердечную, преданную, мужественную женщину, принадлежавшую к тому же к весьма знатному роду. Но он считал её восхитительно глупой и невежественной, именно такой, какой и подобает быть женщине из респектабельной семьи. Никогда она не задавала мужу неуместных вопросов, касающихся его служебных дел. Казалось, ей нечего было рассказать ему и о себе. И это давало чудесный отдых мысли. Но в этот вечер она неожиданно спросила его:
   — Надеюсь, вы не осудите молодого Темплмора? Это было бы чудовищно!
   Сэр Артур, слегка шокированный этими словами, поднял на свою супругу удивлённый взгляд.
   — Но, дорогая моя, это не касается ни меня, ни вас: решение выносят присяжные.
   — О, — мягко возразила леди Дрейпер, — вы прекрасно знаете, что присяжные поступят так, как вы захотите.
   И она полила мятным соусом кусок вареного мяса.
   — Мне было бы очень жаль эту милую Френсис, — продолжала леди Дрейпер. — Её мать дружила с моей старшей сестрой.
   — Все это, — начал сэр Артур, — не может ни в какой мере повлиять…
   — Конечно, — живо возразила жена. — Но, — добавила она, — ведь Френсис — такая милая девочка. И было бы слишком несправедливо отнять у неё мужа.
   — Конечно, но все-таки… Правосудие его величества не может принимать в расчёт…
   — Мне иногда приходит в голову, — сказала леди Дрейпер, — не бывает ли то, что вы именуете правосудием… Я хочу сказать, что в тех случаях, когда правосудие несправедливо, мне приходит в голову… Вас никогда не тревожат такие мысли? — спросила она.
   Столь неслыханное вторжение леди Дрейпер в самую суть его чисто профессиональных дел настолько поразило сэра Артура, что он не сразу нашёлся что ответить.
   — Да и вообще, по какому праву, — продолжала она, — вы пошлёте его на виселицу?
   — Но, моя дорогая…
   — В конце концов, вы же сами прекрасно знаете, что он убил всего лишь маленькое животное.
   — Ну, положим, этого ещё никто не знает…
   — Простите, но все указывает на это.
   — Что «все»?
   — Не знаю. Это само по себе вполне очевидно, — ответила она, изящным движением поднося к губам ложку, где, как живой, трепетал кусочек розоватого бланманже.
   — Что именно очевидно? Право же, вы меня…
   — Не знаю, — повторила она. — Хотя вот вам: они даже не носят на шее амулетов.
   Должно быть, позднее сэру Артуру не раз приходило на ум замечание его супруги; возможно, оно в какой-то мере определило его поведение на суде — настолько оно совпадало с его собственной мыслью: есть ли табу у тропи?
   Но в эту минуту замечание супруги показалось ему нелепым, и только. Он воскликнул:
   — Амулеты! А разве вы сами носите амулеты?
   Леди Дрейпер с улыбкой пожала плечами.
   — Порой мне кажется, что да. Я хочу сказать, иногда мне кажется, что ношу. А разве ваш прекрасный судейский парик, в конце концов, не тот же амулет?
   Подняв руку, она остановила готовое сорваться с его губ возражение. И он не без удовольствия — в который раз! — заметил, какая у неё тонкая, белая, ещё очень красивая рука.
   — Я вовсе не шучу, — сказала она. — Я думаю, у каждого возраста есть свои амулеты. И у народов также. Конечно, молодым нужны амулеты попроще, другим, постарше, — уже более сложные. Но они, я полагаю, есть у всех. А вот у тропи, как вы видите, их нет.
   Сэр Артур молчал. Он с удивлением смотрел на свою жену. А она продолжала, складывая салфетку:
   — Амулеты совершенно необходимы, если во что-то веришь, не так ли? Если же ни во что не веришь, то… Я хочу сказать, что можно не верить в общепризнанные истины, но это не значит… Я хочу сказать, что даже вольнодумцы, которые утверждают, что ни во что не верят, и те, как мы видим, ищут что-то, не так ли? Одни… изучают физику… или же астрономию, другие пишут книги, а это и есть, в сущности, их амулеты. Таким образом, они… Ну, словом, это их убежище против всего того, что нас так пугает, когда мы об этом думаем… Вы согласны со мной?
   Он молча кивнул головой. Она рассеянно вертела салфетку, продетую в серебряное кольцо.
   — Но если действительно ни во что не верить… — продолжала она, — не иметь никаких амулетов — значит никогда ни над чем не задумываться, не правда ли? Никогда. Потому что, как только начинаешь задумываться… мне кажется… начинаешь бояться. А как только начинаешь бояться… Даже у тех несчастных негров, которых мы с вами видели на Цейлоне, Артур, даже у этих совершенно диких негров, которые ничего не умеют делать, не могут сосчитать до пяти и едва умеют говорить… даже у них есть свои амулеты. Значит, они верят во что-то. А раз они верят… значит, они уже задумывались над чем-то… задумывались над тем, кто обитает на небе или, может быть, в лесу, не знаю где… задумывались над тем, во что они могут верить… Вот видите! Даже они, эти несчастные дикари, задумывались… Так вот, если какое-нибудь существо ни над чем не задумывается… действительно ни над чем, совершенно ни над чем… значит, это — просто животное. Мне кажется, только животное может жить и что-то делать на этой земле, не задаваясь никакими вопросами. Вы не согласны со мной? Даже деревенский дурачок и тот задумывается над чем-то…