— Она просто ревнует.
   — К кому? — воскликнул Дуг.
   — Ко мне… Мы, женщины, понимаем друг друга, — добавила Френсис с неестественно кроткой улыбкой.
   Дуглас покраснел до корней волос.
   — Значит, вы меня не простили? — спросил он, когда они остались вдвоём. — Ведь я бы мог от вас все скрыть, — попытался он оправдаться совсем так, как и в своём письме.
   — Мне достаточно было бы взглянуть на вас, мой бедный Дуг, когда вы произносите имя Сибилы, чтобы сразу же обо всем догадаться. Но сейчас речь идёт только о Дерри. Вы думаете, она привыкнет?
   — К чему?
   — К моему присутствию…
   — Неужели вы серьёзно думаете, что она ревнует?
   Однако догадки Френсис вскоре подтвердились. Не то чтоб Дерри держалась враждебно в отношении Френсис. Напротив, она привязалась к ней так же, как и к обоим мужчинам. Но она совершенно не выносила, чтобы Френсис и Дуглас оставались вдвоём, вне её поля зрения. В такие минуты она становилась нервной, молчаливой, бродила, ковыляя, по дому, открывала все двери. На следующую ночь, когда Френсис и Дуг ушли к себе, Миме привязал Дерри за руку к своей руке. Но она всю ночь так металась на циновке, что он ни на минуту не сомкнул глаз.
   Решили сделать опыт, который дал положительные результаты: следующую ночь Дуг провёл возле Дерри, и она спала спокойным сном. Френсис сменила Дугласа — Дерри спала так же хорошо. Но стоило Мимсу с верёвкой на руке снова занять своё место, как поутру он обнаружил только верёвку, а Дерри исчезла. Ей удалось высвободить руку, справиться с замком и пробраться в комнату Дуга. Её нашли спящей на коврике у его кровати.
   Пришлось перепланировать весь дом. Ванную комнату, смежную с двумя спальнями, в одной из которых жил Миме, в другой — Дуг (а позднее чета Темплморов), переоборудовали для Дерри. Если двери в комнату Дугласа не запирались, Дерри спокойно засыпала с вечера. Тогда он мог запираться на задвижку, но под утро, если Дерри просыпалась первой, она прямо отправлялась к Дугу, как бы желая проверить, один он там или нет. Дуглас прогонял её, и она беспрекословно возвращалась к себе на циновку.
   Но когда Френсис и Дуг поженились и Дерри обнаружила их вместе в спальне, выставить её оттуда оказалось невозможным. Она улеглась на коврике возле кровати, и никакими силами нельзя было заставить её сдвинуться с места: было ясно, что она скорее умрёт, чем согласится уйти отсюда. Эти сцены повторялись каждый вечер. И, бесспорно, Френсис была права, убеждая Дугласа не обращать внимания на это маленькое неудобство и не закрывать дверь на ключ. Если бы Дерри заметила это, она перестала бы им доверять.
   Френсис забавлялась с Дерри, как маленькая девочка с новой куклой. Она сама помогала ей мыться, считая, что так оно благоразумнее: в ванной Дерри, со своей нежной розовой грудью, несмотря на тонкую сизую шёрстку, покрывающую тело (а может быть, именно благодаря ей), выглядела слишком женственно. Её приходилось мыть каждый день, иначе от неё начинало неприятно пахнуть, как от хищника в клетке. Первое время Френсис намыливала её сама. Но Дерри слишком непосредственно реагировала на эти прикосновения: закрывала глаза, тихо постанывала, казалось, она вот-вот упадёт в обморок. Скоро Френсис научила её обходиться без посторонней помощи и хохотала до слез, глядя, как Дерри с чисто жонглёрской ловкостью орудует своими четырьмя руками, перебрасывая из одной в другую мыло, губку и щётку. Видя, что Френсис весело, Дерри тоже начинала смеяться.
   В Лондоне Френсис накупила своей подопечной материи на платья. Вернее, на сари: в европейском костюме Дерри, с согнутой спиной и длинными руками, слишком походила на переодетую в человеческое платье обезьяну. Дерри явно нравилось одеваться. В ней даже пробудилось кокетство: если бы выбор оставили за ней, она носила бы только ярко-красные цвета. Но к украшениям она была совершенно равнодушна, и Френсис тщетно старалась заинтересовать её безделушками. Повертев с минуту в руках бусы или браслеты, Дерри отбрасывала их в сторону. Очень трудно оказалось подобрать для неё обувь. Дерри не выносила туфель: обутая, она ковыляла, как калека; не могла она привыкнуть даже к сандалиям, которые ещё больше подчёркивали, что ноги её служат также и руками.
   Однажды Френсис решила её подкрасить. Но результат оказался самым плачевным. Помада только подчеркнула полное отсутствие губ. А щеки под румянами казались ещё более дряблыми и морщинистыми. Дерри сразу стала выглядеть старше пятидесятишестилетней мисс Мерриботэм.
 
   Присутствие Дерри и все те осложнения, которые она внесла в жизнь Френсис и Дуга, не могли, как видите, в какой-то степени не испортить их «медового месяца». Получилось так, словно в свадебное путешествие им пришлось захватить с собой сироту-племянницу, к тому же ещё девицу болезненную и обидчивую. Пропала радость одиночества вдвоём, но зато удалось избежать оборотной стороны этого периода: мучительной взаимной «притирки» характеров и чувств. Но тем драгоценней казались минуты, когда, отделавшись от тирании Дерри (чаще всего это было ночью), они оставались вдвоём. Как пылко тогда они любили друг друга! В их страсти причудливо сочетались беззаботность и отчаяние. Теперь Френсис знала, что счастье их недолговечно: обречённое счастье, отпущенное слишком скупой мерой. Наслаждаться им надо бездумно: только так можно было победить безнадёжность. Теперь Френсис знала во всех подробностях планы Дугласа. Сначала она воскликнула: «Ты никогда не осмелишься на такой шаг!» Но он спокойно ответил: «Ежедневно тысячи людей топят котят и щенков. Вряд ли кому-нибудь это доставляет удовольствие. Однако все это делают…» — «Но ведь то котята и щенки!» — «Ну и что ж?» — спросил Дуглас.
   Френсис долго не могла решить, согласна она или нет с мужем. Она никогда больше не говорила Дугласу о своих сомнениях. Для него это вопрос решённый, к чему терзать его понапрасну. Но затем, по мере того как она все яснее понимала, какие побуждения руководят Дугом и какие последствия может иметь его поступок, она постепенно начала соглашаться с ним, сочувствовать его планам, потом одобрила их и наконец приняла. Нет, не просто приняла, а стала поддерживать со всей страстностью ума и сердца — сердца истерзанного, полного тревоги, но готового вынести все будущие страдания.
   Тем временем все члены экспедиции: Крепс, отец Диллиген и Гримы — возвратились на пароходе. Они привезли с собой двадцать самцов и оплодотворённых в разное время самок. На всю эту партию пришлось заключить особое соглашение с компанией фермеров. В одном из пунктов соглашения значилось, что потомство вывезенных в Англию тропи может быть востребовано компанией в любое время. По совету Дугласа это условие было принято, оно как нельзя лучше отвечало его планам.
   Грим потребовал и сумел добиться от Королевского общества антропологов, чтобы приезд тропи в Лондон оставался в тайне и чтобы ему была предоставлена честь, на которую он имел полное право: первому сделать сообщение о Paranthropus Erectus в научной печати или в журналах. К счастью, излишняя развязность Джулиуса Дрекслера вызвала единодушное возмущение всех членов Королевского общества, что оказалось весьма на руку Гримам.
   Таким образом, когда наступили сроки родов Дерри и других самок, привезённых в Лондон, о них ещё ничего не было известно ни среди широкой публики, ни в деловых кругах, ни среди учёных. Поэтому у Дугласа были полностью развязаны руки, а только этого он и хотел.
   Доктор Вильямс прилетел на самолёте из Сиднея, чтобы присутствовать при родах. Самки разрешались от бремени в Кенсингтоне (с интервалами в несколько дней), в залах музея, специально переоборудованных для этого случая в клинику. Исключение было сделано только для Дерри, у которой Вилли принимал младенца, как и предполагалось, в Сансет-коттедже.
   По телефону из Лондона были вызваны Грим и его жена. Месяца за два до этого Сибила, зная наверняка, что застанет дома только одну Френсис, без всякого предупреждения приехала к ним. Когда они расстались, Френсис с радостью признала себя побеждённой. И впрямь, думала она, все условности, весь строй наших чувств рушится перед такой женщиной. Непосредственность, обаяние, жизненная сила и то искреннее расположение, с каким Сибила отнеслась к Френсис, сразу же, как потоком, смыли все уже порядком увядшие злые чувства. Напрасно Френсис заставляла себя думать: «Эти руки обнимали Дугласа, ласкали его. Эти губы его целовали». Но она именно заставляла себя представлять — и не могла представить.
   Напротив, она неожиданно ловила себя на том, что Сибила вызывает в ней необъяснимое, почти родственное чувство… А главное, было так очевидно, так ясно, что она не предъявляет и никогда не предъявляла никаких прав на Дуга; поэтому Френсис могла чувствовать себя в её обществе куда более спокойно, чем, думалось ей, в обществе какой-нибудь другой, менее откровенной женщины.
   В дальнейшем она не всегда испытывала к Сибиле столь благородные чувства. Случалось, что образ непристойной Сибилы «с естественностью раковины», проскальзывал в какой-нибудь улыбке, жесте или слове. Но это длилось не больше минуты. Поток вновь уносил с собой все грязное, оставляя на берегах лишь светлый песок. Подчас Френсис раздражало также непринуждённое поведение Дугласа в присутствии Сибилы, свидетельствующее о его слишком короткой памяти. Дуг действительно вёл себя весьма непринуждённо. Он первый, как это часто бывает, полностью и безоговорочно отпустил себе свои грехи.
 
   В тайниках сердца Френсис страстно надеялась, что рождение детёныша тропи, слишком похожего на человека, поколеблет решимость Дугласа.
   И вот новорождённый спал перед ними. С первого взгляда он ничем не отличался от всех прочих новорождённых: так же гримасничал, был такой же краснолицый и сморщенный. Но все его красновато-оранжевое тельце было покрыто тонким и светлым подшёрстком, «будто свиной щетинкой», по словам Вилли. У него были четыре чересчур длинные ручки, слишком высоко посаженные оттопыренные уши и голова, как бы сросшаяся с плечами. Грим открыл ему рот и сказал, что челюсть изгибается в виде подковы, более широкой, чем у настоящего детёныша тропи; возможно, надбровная дуга развита не так сильно; череп… впрочем, ещё рано судить о черепе. В общем, ничего интересного.
   — Вы уверены в этом? — спросил Дуг.
   — Да, — ответил Грим. — Это тропи.
   Френсис молчала. Вдруг она почувствовала, как две холодные руки обняли её сзади. Это была Сибила. Она увела Френсис в соседнюю комнату, и они долго просидели там вдвоём. Френсис все время судорожно сжимала руки своей подруги. Обе молчали. Но этот проведённый в молчании час окончательно скрепил их дружбу.
   Френсис быстро справилась с минутной слабостью. На следующее утро она сама одела новорождённого — спеленала его, завернула в одеяло, прикрыла чепчиком его крошечный, покрытый пушком череп — и положила на руки Дугласа, словно это был их собственный ребёнок.
 
   Спустя час Дуглас звонил у двери церковного дома в Гилдфорде. Пастор открыл не сразу.
   — Прошла моя пора вставать до света, — извинился он. — Ужасные головокружения. Мои печень и желудок не ладят между собой. Полная анархия в стареющем государстве… Мне так же трудно убедить их жить в согласии, как и моих прихожан… Прелестное дитя, — сказал он, рассеянно откидывая край одеяльца. — Вы, я полагаю, хотите его окрестить?
   — Да, сэр.
   — Мы сейчас пройдём в церковь. Крёстные, должно быть, уже там?
   — Нет, — ответил Дуглас. — Я один.
   — Но… — начал пастор, с удивлением взглянув на Дуга.
   — Меня принуждают к этому чрезвычайные обстоятельства, сэр.
   Пастор отошёл к двери.
   — А!.. — произнёс он, приближаясь к Дугу. — Понимаю, вы предложили свои услуги… Я слушаю вас, сын мой.
   — Я только что женился, сэр. А это мой внебрачный ребёнок.
   Лицо пастора с чисто профессиональным искусством одновременно выразило строгость, понимание и снисходительность.
   — Мне хотелось бы, чтобы эта церемония осталась в тайне, — продолжал Дуг.
   Пастор закрыл глаза и кивнул головой.
   — Говорят, у вас при церкви живёт старый садовник с женой?.. Нельзя ли, сэр, попросить их…
   Пастор продолжал стоять с закрытыми глазами.
   — Очень хотелось, чтобы об этом знали только я и моя жена… Она с исключительным благородством отнеслась к рождению этого ребёнка. И мой долг оградить её от страданий, так сказать, от излишней гласности…
   — Хорошо, мы сделаем все, как вы желаете, — ответил пастор. — Прошу вас, подождите минутку.
   Вскоре он вернулся в сопровождении престарелой четы — садовника и его супруги. Все вместе они прошли в церковь. Старуха держала ребёнка над купелью. Ей очень хотелось сказать Дугу, чтобы доставить ему удовольствие: «Вылитый папочка!» Но, хотя на своём веку она перевидала немало безобразных младенцев, такого, право…
   Его записали под именем Джеральд Ральф.
   — Рождённый от?..
   — Дугласа Темплмора.
   — И?..
   — У матери нет фамилии. Она туземка из Новой Гвинеи. Её зовут Дерри.
   «Так вот почему он такой…» — подумала старуха.
   Склонившись над книгой записей, пастор долго вертел перо в руках; он словно онемел, не зная, на что решиться. На сей раз он не сумел скрыть сурового осуждения, отразившегося на его лице. Наконец он записал в книгу, повторяя вслух каждое слово:
   — …и от женщины… туземки…
   Потом попросил расписаться Дугласа, крёстного и крёстную. И молча закрыл книгу. Дуглас протянул ему пачку банковых билетов:
   — На ваши благотворительные дела.
   Пастор все так же молча и степенно наклонил голову.
   — Теперь мне придётся, — начал Дуг, — зарегистрировать его рождение в мэрии. Свидетелей у меня нет. Нельзя ли попросить вас ещё…
   Старики взглянули на пастора. Видимо, его ответный взгляд не выражал прямого запрещения.
   — Что ж, мы согласны… — сказала женщина, и все втроём они вышли. У старухи на языке вертелись десятки вопросов, но она не решалась задать их вслух. Она по-прежнему несла на руках спящего ребёнка. И старалась представить, какое лицо будет у этого мальчугана, когда он подрастёт. Она уже видела его в public school[16], видела, как издевается над ним детвора. «Бедный малыш, придётся ему горя хлебнуть…»
   В мэрии дело тоже не обошлось без осложнений. Клерку, по его словам, никогда ещё не приходилось записывать ребёнка, «рождённого от неизвестной матери»! Он упрямо твердил:
   — Английским законом это не предусмотрено…
   Дуг терпеливо разъяснял:
   — Но ведь ребёнок существует? Вот он, перед вами…
   — Да…
   — Если бы у него не было законного отца, ведь вы бы его все-таки записали: рождение любого ребёнка должно быть зарегистрировано.
   — Верно. Но…
   — Эти люди подтвердят, что он родился у меня в доме, в Сансет-коттедже, что он крещён и носит мою фамилию.
   — Но мать-то, черт возьми! Она же была там, когда его рожала! Должна же она существовать, должна же она быть известна, имя-то хоть должно у неё быть!
   — Я уже сказал вам: зовут её Дерри.
   — Этого недостаточно для записи гражданского состояния!
   — Но нет у неё другого. Я же вам говорю: она туземка.
   Из этого изнуряющего состязания на выносливость Дугласу удалось выйти победителем. Клерк сдался; в конце концов он записал: «Мать — туземка, известная под именем Дерри».
   Дуг поочерёдно пожал руки всем присутствующим, щедро расплатился со «свидетелями», взял ребёнка и направился в Сансет-коттедж.
   До самого вечера Дуглас и Френсис сидели у колыбели спящего ребёнка и не отрываясь смотрели на него. Чтобы придать себе мужества, молодая женщина старалась отыскать на маленьком красном личике признаки его животного происхождения. И, конечно, их было немало. Не говоря уже о слишком высоко посаженных ушах, у него был очень покатый лоб с зачаточным костным гребнем, выступавшим под кожей, а маленький, выдающийся вперёд рот придавал его лицу сходство со звериной мордочкой. Чрезмерно развитая нижняя челюсть со срезанным подбородком образовывала вместе с челюстной костью мощный выступ, шеи у него почти не было, и поэтому его плечи, казалось, почти срослись с основанием черепа. И хотя Френсис старалась сосредоточить все своё внимание на этих признаках, она никак не могла отделаться от ощущения, что перед ней ребёнок. Дважды он просыпался, кричал, плакал: маленький язычок дрожал в его широко открытом ротике. Он двигал своими крошечными ручками с розовыми ногтями. И Френсис, чувствуя, как мучительно сжимается у неё сердце, дала ему бутылочку с молоком. Ребёнок жадно засосал и вскоре уснул.
   В сумерках Дуг и Френсис наспех пообедали. Потом они долго бродили по лесной тропинке, держась за руки и крепко переплетя пальцы. Оба молчали. Время от времени Френсис касалась щекой лица Дуга или целовала ему руку. Когда окончательно стемнело, они решили вернуться домой.
   Прежде чем подняться по лестнице, Френсис крепко обняла Дуга, и они простояли так несколько минут. Потом Френсис прошла к себе; она обещала Дугу лечь спать, хотя ей было противно думать о сне. Пришлось выпить снотворное.
   Дуглас сел за письменный стол и начал писать. Он постарался как можно полнее изложить события последних месяцев. Время от времени он откладывал перо в сторону и выходил выкурить сигарету в сад, где этой летней ночью как-то особенно громко шелестела листва, или садился с трубкой во рту в глубокое кожаное кресло, стоявшее в углу, а затем снова принимался за работу.
   К четырём часам он кончил писать. Он распахнул окно, небо уже начинало бледнеть в первых лучах восходящего солнца. Ребёнок проснулся и заплакал. Дуг согрел рожок. Ребёнок попил молока и снова уснул. Дуг опять подошёл к окну. Он смотрел на розовато-лиловое небо, которое постепенно становилось алым, затем закрыл окно, так и не дождавшись восхода солнца. Снял телефонную трубку и вызвал доктора Фиггинса из Гилдфорда. Дуг извинился, что беспокоит его в столь ранний час, но речь идёт, добавил он, о смертельном случае.
   Шприц и синий флакончик с черно-красной этикеткой лежали в ящике стола. Он медленно наполнил шприц. Пальцы его не дрожали.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Шумный успех тропи в Лондонском зоопарке. Дело Темплмора. «Друзья животных». «Ассоциация матерей-христианок Киддерминстера». Можно ли лишать таинства крещения младенцев тропи? Молчание Ватикана. Смятение англиканской церкви. «Они мне набросят петлю на шею!» Отличительный признак.
   К сентябрю, когда дело должно было слушаться в уголовном суде, Дуглас успел уже одержать первую победу — победу над общественным мнением. Нельзя сказать, чтобы все симпатии были на его стороне, далеко не все. Но газеты изо дня в день трубили о его процессе, о нем велись бесконечные споры и в Тутинге, и в Челси, и в Оксфорде, и в Ньюкасле; Париж и тот начал поговаривать о нем, даже Нью-Йорк был заинтригован. Теперь уже нельзя было замять дело или обойти его молчанием.
   Все началось с того, что «Дейли пикчер» поместила на своих страницах портреты Дерри и других самок тропи с их детёнышами. А всем известно, как лондонцы вообще любят животных. (Когда в зоопарке родился белый медвежонок Брюмас, то там за несколько недель перебывало больше миллиона посетителей. «Видели ли вы Брюмаса?») Каждому не терпелось составить своё собственное мнение о тропи. Однако Ванкрайзен оказался человеком предусмотрительным, к тому же у него повсюду были связи: как только тропи прибыли в Лондон, министерство здравоохранения установило строгий карантин, запретив посещение зоопарка. Но и британские суконные фабрики пользовались не меньшим влиянием. Не успела «Дейли пикчер» поместить фотографии тропи, как со всех сторон — на что и рассчитывали — посыпались десятки тысяч писем с выражением протеста; и правительство, к которому в палате общин с весьма едким запросом обратился один из старых лейбористов, отменило запрещение. Наплыв посетителей был столь велик, что пришлось по воскресеньям, как и в период славы Брюмаса, чуть ли не в десять раз увеличить число автобусов. Вскоре успех тропи во много раз превзошёл успех белого медвежонка.
   Спорили буквально все: тропи — люди или обезьяны? Кто же, в конце концов, Дуг: преступник или герой? Случалось, что, не придя к соглашению, старые, никогда ранее не ссорившиеся подруги расставались навсегда, разругавшись на прощание, как рыночные торговки; расстраивались свадьбы.
   За несколько дней до начала судебного разбирательства «Ивнинг трибюн» в нескольких словах подвела итог этих жарких споров:
   «Что ждёт Дугласа Темплмора: орден или виселица?»
   В статье, помещённой под таким заголовком, описывалась драка, которой в Кингсвэй-холле окончился митинг «Друзей животных» (союз этот образовался из левого крыла расколовшегося «Общества покровительства животным» и обвинял последнее в чрезмерном попустительстве и нерадении).
   Как только (говорилось далее в статье) было покончено с текущими делами, с места поднялась председательница союза.
   — Через несколько недель, — произнесла она взволнованным голосом, — начнётся суд над героем. Мы с вами бессильны повлиять на решение присяжных. Более того, мы даже, как вам известно, не имеем права открыто высказать своё мнение, ибо нас непременно обвинят в оскорблении суда. Но кто может помешать нам уже сейчас начать добиваться для Дугласа Темплмора почётного знака отличия? И разве не окажет в дальнейшем это обстоятельство влияния на приговор? Кто согласен со мной?
   Но тут со своего места поднялась невысокая дама. Ей не совсем понятно, заявила она, какую, в сущности, услугу обществу оказал этот человек? Разве он не убил своего собственного ребёнка?
   — Он, — возразила председательница, — принёс это маленькое существо в жертву его же братьям, которых гнусная компания фермеров Такуры собиралась обречь на ужасное рабство, на жизнь, полную мучений. Кто бы из нас не убил свою собственную кошку или верную собаку, лишь бы не отдавать бедное животное в руки мучителей? Разве можно забыть о той страшной опасности, которая угрожала бы этим милым животным — увы, мы знаем, что она и сейчас угрожает им, — если бы Дуг Темплмор, совершив свой поистине героический поступок, не пожертвовал собой ради них.
   Слово взял высокий худой мужчина с пушистыми светлыми усами.
   — Госпожа председательница, говоря о тропи, — начал он, — называет их «эти животные». Во-первых, называть их животными — значит играть на руку тем, кому не терпится превратить их в рабочий скот. Во-вторых, если они животные, то с какой стати наше общество должно вмешиваться в это дело? Ведь никто не собирается их истязать. Если только, конечно, госпожа председательница не считает истязанием животных то, что их заставляют выполнять работу, которая обычно выполняется людьми. И наконец, в-третьих, я сам тоже видел этих тропи. Видел, как они обтёсывают камни, подбирают части машин, видел, как они забавляются. И я имею честь заявить госпоже председательнице, что они такие же люди, как она и я. И никакая там форма пальцев ног не заставит меня признать обратное. Что же касается Темплмора, то я прямо заявляю: он убил своего сына. Вот и все. Даже если бы у него родился сын от кобылы или от козы, все равно это был бы его ребёнок, черт возьми! И я утверждаю, что, если каждому будет дозволено топить своих детей, как котят, Англия погибнет. Вот почему лично я голосую за то, чтобы его повесили!
   Закончив свою речь, он собирался уже сесть на место. Но не успел. Его окружило с полдюжины, казалось бы, вполне миролюбивых дам, которые подступали к оратору с явным намерением расцарапать ему физиономию. «Значит, эти маленькие, грациозные, чистые и ласковые создания — люди? Значит, эти милые животные — люди? Ну-ка, пусть он только осмелится повторить это ещё раз!»
   Другие же в свою очередь принялись доказывать, что именно такие вот раздражительные дамы со своей любовью к тропи наверняка погубят их, потому что, сколько ни тверди…
   Им не дали даже закончить. Раздражительные дамы получили подкрепление. В одно мгновение все присутствующие разделились на два лагеря: одни утверждали, что тропи — люди, другие, что они — животные. Напрасно председательница, отчаявшись навести порядок, звонила в колокольчик. Пришлось срочно вызвать полицию, дабы очистить зал.
   Большое впечатление произвело также помещённое в «Таймс» открытое письмо «Ассоциации матерей-христианок Киддерминстера».
   «Сэр, — говорилось в нем, — мы просим разрешить нам со страниц вашей газеты обратиться к Его Святейшеству Папе и Его Милости Архиепископу Кентерберийскому…»
   Далее по существу ставился вопрос, уже давно терзавший душу отца Диллигена: можно ли и должно ли лишать таинства крещения пятерых маленьких тропи, родившихся в зоопарке? Одна мысль, что над тропи не был совершён даже обряд малого крещения, «мучила их совесть матерей и христианок». Мысль эта «гнала сон от их глаз». А посему они умоляли папу и архиепископа сказать своё веское слово, решить, наконец, надо ли принять эти маленькие существа в общину христиан.
   Ватикан по-прежнему хранил упорное молчание. Архиепископ же в письме, свидетельствующем, по общему мнению, о его замешательстве, ответил, что, «действительно, перед всеми христианами встаёт весьма важный вопрос, который не может не волновать и не приводить в смущение наши души; однако, по имеющимся у нас сведениям, вопрос о происхождении тропи явится решающим фактором на уже начавшемся процессе, и, следовательно, пока дело находится ещё sub judice[17], было бы неуместным с нашей стороны высказывать своё мнение».